Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Танец бабочки-королек - Сергей Егорович Михеенков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

КОМАНДАРМУ 33 ЕФРЕМОВУ ДЛЯ НЕМЕДЛЕННОЙ ПЕРЕДАЧИ КОМДИВУ 1 МСД ЛИЗЮКОВУ, КОМИССАРУ 1 МСД МЕШКОВУ

Тов. СТАЛИН лично приказал передать тов. ЛИЗЮКОВУ и тов. МЕШКОВУ, что он считает делом чести 1-й мс очистить к утру 24.10 НАРО-ФОМИНСК от противника. Об исполнении этого приказа тов. ЛИЗЮКОВУ и тов. МЕШКОВУ доложить 24.10 лично тов. СТАЛИНУ.

Телеграмма была подписана командующим Западным фронтом генералом армии Жуковым и членом Военного совета Булганиным.

На западный берег были брошены лучшие подразделения гвардейцев. Атаку поддержали залпы «катюш» и «тридцатьчетвёрки» 5-й танковой бригады. Но успеха достигнуть не удалось. Потери оказались огромными. К исходу дня от ушедших вперёд батальонов и рот стали поступать донесения: 175-й стрелковый полк удерживал несколько корпусов ткацко-прядильной фабрики и одновременно, ведя непрерывный бой, медленно продвигался к центру города; 3-й батальон этого полка вышел из окружения и занял оборону по восточному берегу реки Нары; батальон 6-го мотострелкового полка продолжал вести бой на южной окраине города, одновременно прикрывая левый фланг дивизии.

В 19.45 из штаба Западного фронта пришла повторная телеграмма, в которой говорилось о том, что ни полковник Лизюков, ни комиссар Мешков до сих пор не информировали Военный совет Западного фронта об исполнении приказа Сталина.

Командарм в это время находился на НП 1-й гвардейской.

О телеграмме доложил офицер по особым поручениям.

– Что докладывать Верховному, Михаил Григорьевич? – спросил Лизюков.

– Докладывай то, что есть, – сказал командарм.

Вскоре в Перхушково ушёл лаконичный ответ:

К 20.00 овладели северной, западной, северо-западной, центральной и юго-восточной частью города Наро-Фоминск. Упорные бои продолжаются. Подробности дадим шифром.

Командарм, зная взрывной характер Жукова, который, прочитав донесение Лизюкова, конечно же вспылит, ждал нервного звонка из штаба фронта. Верховный приказывал очистить Наро-Фоминск от противника. А о чём доносили они? О том, что батальоны рассредоточенно вошли в город и завязли в уличных боях, что никакой перспективы успешного их развития нет. Но реакции из Перхушкова от Жукова не последовало. Видимо, там тоже понимали, что значит ограниченными средствами, без авиационной поддержки, без артподготовки очистить от противника довольно большой город.

Хорошо, что успели эвакуировать в тыл все госпиталя и медсанбаты, подумал командарм. Вот только как они там устроятся, на новом месте? И решил в ближайшие же дни, если позволит обстановка, съездить в тыл, чтобы лично убедиться, что раненые обеспечены хотя бы самым необходимым. Пополнение в штабе фронта приходится вымаливать. Что же касается качества присылаемого пополнения… Многие и винтовку-то видели впервые. Командиры докладывают, что в первом же бою многие из них бросают оружие и бегут. Много дезертиров. Особенно из числа жителей Москвы. Те же, кто возвращается из госпиталей, в бою более устойчивы, опытны, умело маскируются и лучше стреляют. Среди бойцов этой категории меньше безвозвратных потерь. Результаты боёв тех подразделений, в которых преобладают старослужащие солдаты, значительно лучше.

Дивизии окапывались на восточном берегу Нары. Артиллерия вела пристрелочный огонь с новых огневых. Сапёры минировали мосты, дороги и танкоопасные участки. Диверсионные группы численностью до взвода, сформированные в каждом полку, ночами перебирались через реку и нападали на немецкие гарнизоны, жгли бензозаправки, взрывали склады, уничтожали огневые точки и радиостанции. С севера, от соседей из 5-й и 16-й армий, приходили тревожные вести. Там противник атаковал танками, пытаясь проломить брешь. И Ефремов, глядя на карту, понимал, что, если не выдержат Говоров и Рокоссовский, немецкая 4-я танковая армия прорвётся к Москве, одновременно выйдет во фланг и перехватит тылы 33-й армии. Разведка доносила, что в глубине, в стороне Ермолина, ночами слышен рёв танковых моторов. Местность плотно оцеплена войсками, мышь не проскочит. Означать это могло только одно: фон Клюге проводит перегруппировку своих потрёпанных корпусов и дивизий и выбирает место и подходящий момент для концентрированного танкового удара и на этом участке фронта. Самым же подходящим местом для предстоящего удара можно было предположить либо ось Минского шоссе, либо Киевского. И в том, и в другом случае между молотом и наковальней окажется 33-я армия. А поэтому надо было торопить командиров дивизий, чтобы энергичнее и основательнее, для долгой обороны, закапывались в землю и накапливали силы их полки. События в полосе 16-й и 5-й армий, а также относительное затишье на фронте его армии при одновременном оживлённом движении противника в своём тылу могли быть звеньями одной цепи. И цепь эту держал в руках командующий 4-й полевой армией фельдмаршал Гюнтер фон Клюге. Осторожный, привыкший действовать наверняка, он мог дёрнуть эту цепь в любой момент. Рёв моторов в ближних тылах под Ермолином мог означать только одно: немцы сосредоточивали свои ударные силы для решающего броска вперёд. Командующий 4-й полевой армией фельдмаршал фон Клюге сконцентрировал здесь свои основные силы. Предстоящая атака должна была решить многое, если не всё, в судьбе битвы за Москву. В немецких штабах прекрасно понимали: если это наступление провалится, то сил для нового уже нет.

Глава четвёртая

В один из дней старший Пелагеин сын, Прокопий, прибежал домой запыхавшийся. И сразу же кинулся к бане. Но сперва огляделся, нет ли кого на улице и во дворе. Так приказал старший из окруженцев, дядька Кудряшов.

– Немцы приезжали, – сказал он, стащив с потной головы шапку и расстегнув пальтецо, потому что в бане было жарко натоплено.

– Что они тут делали? – спросил Воронцов.

– На мотоцикле приезжали. С пулемётом. Трое. Приказ на школе вывесили.

– Какой приказ? Ты его прочитал?

– Не только прочитал, но и выучил наизусть. У меня память хорошая. Два раза прочитаю и страницу, до запятой, помню.

– Ну?! – похвалил его Кудряшов.

– Так пересказывать, дядька Кудряшов?

– Пересказывай.

– Тот, кто будет задерживаться около военных объектов, около телефонных проводов и железнодорожных путей, будет расстрелян без предупреждения. Тот, кто будет принимать участие в деятельности партизан, будет повешен. Тот, кто примет в своё жилище красноармейцев или партизан или будет их там укрывать, будет расстрелян. Тот, кто имеет оружие или военное снаряжение, будет расстрелян. Гражданскому населению запрещается покидать свои жилища с пятнадцати часов тридцати минут до восьми часов утра. Всякое хождение из одной сельской местности в другую, даже днём, запрещено. Лица, обнаруженные вне населённых пунктов без пропусков, будут расстреляны. Всё, дядька Кудряшов, больше ничего, – сказал Прокопий.

Воронцов и Кудряшов молчали. Они знали, что рано или поздно немцы начнут наводить свои порядки. Но не ожидали, что это произойдёт так скоро.

Задерживаться в Прудках им тоже был не резон. Но и уходить пока некуда. Дороги перекрыты. Похоже, фронт остановился где-то недалеко. Ночные зарницы на востоке и канонада, доносившаяся оттуда даже днём, подтверждали их догадки. Но куда идти? Как пройти линию фронта? Как отыскать то место, где нет сплошной обороны и с той, и с другой стороны?

– Надо снова попытаться перейти дорогу, – наконец нарушил молчание Воронцов. – Дорогу перейдём, а там разберёмся.

– Мы уже пытались. Ты знаешь, что из этого вышло.

– Но не можем же мы быть нахлебниками в этом доме. Смотри, сколько у неё едоков и без нас.

– Да знаю я… – Кудряшов откинулся на полок, закрыл глаза. – Если не выпадет снег, сегодня же ночью и пойдём.

Пока сидели в бане на довольствии у Пелагеи Петровны в ожидании удобного момента для перехода линии фронта, Воронцов и Кудряшов успели всё узнать друг о друге. Кудряшов сперва скрывал, неохотно вспоминал свою довоенную жизнь: мол, что в ней было хорошего, слёзы одни да злоба, но потом разговорился. И рассказал Воронцову вот какую историю.

Родом он брянский. Но всю их семью, и не только семью, а весь род Кудряшовых, три семьи и ещё несколько зажиточных дворов из родных брянских краёв, выселили в начале тридцатых, когда в стране проводили коллективизацию. И там, на Брянщине, у него, Кудряшова, никого из родни не осталось. Одни недруги. Кто кулачил, выводил из конюшни лошадей, выносил на улицу сундуки с нажитым добром, сваливал в кучи под жадные взгляды активистов шубы, мотки крашеных ниток, штуки нового холста и всякой рухляди, накопленной в сундуках и чуланах не одним поколением.

– И вот теперь я думаю, – поведал он Воронцову свою сокровенную злую думу, – а не махнуть ли мне туда? Через лес, напрямки?

– А что тебе там делать? Кто тебя там ждёт?

– Кто ждёт… Никто не ждёт. А я – вот он! Родина есть родина. Там всегда дело найдётся.

– Какое же у тебя там может быть дело? Хаты ваши наверняка заняты. А снег, как мой дед Евсей говорит, везде тёпел…

– Я и в снегу переночую. Когда надо будет. А на родине я кой-кого повидать хочу. Например, некоторых сельсоветских.

– Отомстить хочешь? За что?

– А за сестрёнок загубленных. И винтовочка у меня подходящая для такого дела имеется. Безотказная. – И он подморгнул Воронцову, кивнув на свой карабин, который разбирал и чистил чуть ли не по два раза на дню. – Вот ты, Сашка, про своих сестрёнок мне рассказывал. А я ж ведь тоже старший в семье был. И тоже любил их, своих, родных, без памяти. И должен был защитить их хоть как-то. А ни-че-гошеньки не смог сделать. Нас же тогда, как скот какой пропащий, дурной болезнью зараженный… Баржа среди тайги причалила. Связку лопат, с десяток топоров и несколько пил охранники на берег нам сошвырнули. И всё. Отчалила баржа и ушла. И только весной мы её опять увидели. А время, Сашка, вот почти такое же, конец сентября, и уже ночами подбивало землицу и лужи подсушивало. Ну, кинулись кто куда. А тятька, царствие ему небесное: давай, Савелий, землянку рыть да сруб рубить, девок спасать, говорит, надо. А в дороге, на пересылке, сестрёнки мои, Глаша да Надя, простудились. Уже больных мы их туда привезли, – Кудряшов умолк. Молча курил, сопел в тёмном углу докуренной до губ самокруткой, мерцал потемневшими от злобы глазами. Какие картины рисовались в его воспалённой памяти, Воронцов мог только догадываться. – Не перезимовали они, – вскоре продолжил он, загасив в ладони окурок. – Землянку я отрыл за сутки. День и ночь землю швырял. Земля там, на берегу Енисея, тугая, с каменьем. До кровавых мозолей. Сёстры с матерью у костра сидели. Тятя с брательником своим, а моим дядей, сруб рубили. И вот поставили мы тот сруб в землю, сверху два ряда брёвен накатали. Сложили печку. А Глаша с Надей уже кровью кашляли. Не перезимовали они той первой зимы…

– Значит, ты из раскулаченных?

– Значит… Ничего это ещё не значит, – в голосе Кудряшова была та уверенность человека, знавшего, что в трудную минуту лучше полагаться на себя самого, никому не доверять, чтобы потом горько не раскаиваться. – А ты же из каковских? Из сельсоветских, что ль? Вроде не похож.

Воронцов усмехнулся в ответ. Он и раньше предполагал, что жизнь, которая строилась и происходила вокруг, не так уж и проста. Что во всём есть чья-то воля. И не всем эта воля нравилась. И не во всём она была справедливой. Но взрослые об этом привычно и терпеливо молчали. А они, молодёжь, думали пока о другом.

– У нас в деревне никого не сослали.

– Что, все сразу в колхоз пошли?

– Все.

– Вот бараны! – и Кудряшов покачал головой. – Народ у нас – тьфу! Бараны. Вчера баранами в колхоз полезли. А сегодня вон в плен таким же бараньим стадом…

– Ты ведь тоже хотел в плен?

– Ничего я не хотел. Не хочу быть бараном. Ни там, ни там. Нигде.

– А кем же ты хочешь быть? Волком?

Кудряшов задумался. Попыхал самокруткой и сказал тем же спокойным тоном:

– И волком быть не хочу. Хочу спокойно жить на своей земле. Своим трудом кормиться. Чтобы никакая комиссарская сволочь не лезла в мой карман. В душу не плевала. А с волками справиться можно. Они не так страшны.

Воронцов вдруг вспомнил монаха Нила, который жил у них на Яглинке, на хуторе, а потом куда-то неожиданно исчез, когда сселили тот хутор.

– У нас монах один жил. Так вот только он один в колхоз и не пошёл. Тоже говорил: я человек божий, вольный. Раз весной зашёл к деду моему и говорит: пойду-ка я, говорит, Евсеюшко, ко святым местам. И ушёл. И пропал. Правда, люди его после не раз видели в лесу. Но никто ничего толком сказать не мог. А может, не хотел. Церкви у нас кругом позакрывали. Где мельницу устроили, где склад. А наши, подлесские, детей крестить куда-то всё же носили. Родится дитя, и вскоре его куда-то в лес уносят. А оттуда приносят уже с крестиком на шее. Сам видел. Крестики ненастоящие, из дерева вырезанные. Приехал раз в Подлесное милиционер. На коне, верхом. Седло хорошее, кавалерийское, наган на боку. Зашёл к нам и начал деда Евсея допрашивать. А дед прикинулся, что плохо слышит и не шибко что понимает. Так тот милиционер и ушёл ни с чем. А дед на болото ходил, всё утей стрелял там. Бывало, и переночует где-то на болоте. Где он ночевал, когда ночи весной ещё холодные, а кругом вода да снег ещё лежит? Спросим потом, а он только улыбается да рукой машет, чтобы отстали.

– У того монаха, что ль? – насторожился Кудряшов. – У нас, на Енисее, в тайге, староверские скиты. Вот где никто тебя не сыщет. На сотни вёрст вокруг – тайга, болота, буреломы, речки непроходимые. Вот и задумаешься: это ж куда человек забрался от людей, чтобы жить своей совестью и волей, чтобы никакая сволочь его взашей не толкала – то делай, а того не смей…

После этих слов Кудряшова они долго молча слушали дальнюю канонаду, сотрясавшую землю и их баньку, так что сверху иногда на их головы, на дощатый пол, шурша, просыпался песок.

И ещё один был разговор. И начал его тоже Кудряшов. Жгло у него в груди. Метался он, не зная, как поступить. Одно дело – в строю, где царствуют устав и приказ командира, где всё тебе скажут, где окапываться и в какую сторону палить. И другое – когда нет над тобой ни командира, ни устава…

– Я, Сашка, за эту власть голову класть на плаху не имею никакого желания. Говорю это, чтобы ты сразу понял меня. Я ведь всё равно уйду. Но и другая, которую немец здесь, на земле нашей, учреждать начал, тоже вряд ли слаще будет. Вот ты скажи мне, курсант, учёный человек, чем свой сукин сын от чужого, к примеру от немца, отличается?

– Ты ж говоришь, что вы там, на заимке своей, хорошо обжились? Так?

– Ну, обжились. Рыба, зверь, ягода, грибы. Тайга кормит, если руки не крюки и голова на плечах. Налоги сдавали исправно. Скотина повелась.

– Так, значит, обжились вы там, брянские, на новом месте. У тебя там семья, жена, дети. А теперь вот о чём задумайся: если немец Москву возьмёт, думаешь, он на этом остановится? Не остановится. Он и до заимки твоей захочет добраться. Ему всё к рукам надо прибрать. Перезимует в Москве. Отремонтирует свои танки и попрёт на Урал, а там и до твоего Енисея путь недолог.

– А вот наша ему с отворотом! – закричал вдруг Кудряшов, страшно сверкая глазами, и на шее у него вспухла синяя тугая жила.

После, успокоившись, и снова, видать, чтобы унять расходившиеся нервы, принялся чистить свой карабин. И сказал с улыбкой и прищуром:

– Ох, и политрук же ты, курсант. Политрук комиссарович… Но ты всё же прав. Эти сук-кины дети не лучше наших. Слыхал, что пишут? После такого приказа Пелагея Петровна долго нас держать тут не станет. Да и мы должны честь знать. Хозяйка со старухой и дети, считай, под дулом теперь ходят. Шепнёт какая сволочь… Да, Сашка, одна власть у меня сестёр живьём пожрала. А другая и детишек не пожалеет.

Вечером они ушли. Попрощались с хозяйкой. Поцеловали её на прощание. Отдали деньги, которые у них с собой были.

– Да что вы! Что вы! Родненькие! Мы ж денег не берём, – запротестовала Пелагея, когда они протянули ей розовые тридцатки.

– А больше ж нам дать нечего, – сказал Кудряшов и улыбнулся: – В женихи ты нас никого не выбрала. Так что возьми хоть это. Пригодятся. Может, ещё в ходу будут. Деньги есть деньги.

– Э, да мои женихи вон они, один другого краше, – и она кивнула на окно, откуда выглядывали русые головёнки её сыновей.

– И то правда, – согласился Кудряшов. – Береги их, Пелагея Петровна. Война пройдёт. Рано или поздно. А им ещё жить. Их для новой жизни сохранить надо.

– Пройдёт-то пройдёт, только когда ж это будет? Вы вон дальше уходите. Немец пришёл. Говорят, скот забирать будут. Как нам тогда жить?

– Тьфу т-ты! И эти сразу за скот! Ты вот что, Пелагея, баба ты смышлёная, расторопная. Поросёнка своего, которого за сараем в сене прячешь, зарежь. Пока не поздно, заколи и салом посоли. То-то детей продержишь до весны. А то ведь и правда, заберут. А живого поросёнка не схоронишь, найдут и в сене.

– Вот и тятька мне то же говорит, – призналась Пелагея и, взглянув будто нечаянно на Воронцова, вдруг сказала: – А ты-то, командир, чего молчишь? Молчишь и молчишь. Вот молчун, ей-богу. Хоть бы слово мне какое на прощание сказал? Иль не заслужила я от тебя доброго слова?

– Прощайте, Пелагея Петровна, – сказал и он, глядя ей в глаза. – И спасибо за всё.

– Прощай. Дай-ка я тебя ещё раз поцелую, – и она обхватила его крепкими руками и прильнула всем телом, обдав теплом и той нерастраченной нежной женской добротой, которую видел он в её глазах и которая, как ему на мгновение показалось, предназначалась только ему одному и о которой не надо было признаваться никому, даже себе самому.

Воронцов шёл и вспоминал прощальный поцелуй Пелагеи, дрожь её тела и тепло рук.

На этот раз дорогу перешли благополучно. Никаких постов на большаке не оказалось. Залегли на подходе, прислушались. Промчалась дежурная патрульная танкетка. Погодя, через полчаса, она же – назад. Голова в чёрном шлеме и комбинезоне торчала над приземистой башней. Наблюдатель. Как только затих за поворотом её мотор, они выскочили и перебежали на другую сторону просеки.

Ночью в лесу набрели на костёр. Возле огня сидели семеро. Сушились. Варили какую-то бурду из мороженых грибов. Густой грибной запах от чёрных закоптелых котелков так и расходился вокруг.

– Ну что, чудаки, портянки сушите? – окликнул их Кудряшов тем же тоном, каким несколько дней тому назад окликнул возле Прудков Воронцова.

Он вышел к огню один, закинув за спину свой кавалерийский карабин. Один из сидевших красноармейцев схватился было за винтовку, но Кудряшов остановил его:

– Тихо, тихо, служивый. На своих не кидайся.

– Ты кто такой? – опустив винтовку, спросил простуженным голосом красноармеец.

– Я тот, кто и ты. Кто ты такой… Я должен был услышать: стой! кто идёт? Что ж вы посты не выставили? Сидят загорают…

– А ты что, комиссар, службе нас пришёл учить? – перехватил разговор другой, постарше, с чёрной недельной щетиной и яркой проседью на крупном подбородке.

Кудряшов окинул его взглядом и сразу определил: старший среди них – он.

Все семеро сидели босиком, подставив огню белые пятки, распаренные от долгого хождения в сырой обуви. Ботинки их, аккуратно насаженные на колышки, как чучела на тетеревиной охоте, чернели тут же, вокруг костра, и от них шёл пар и разносился кисловато-приторный человеческий дух. Кудряшов кивнул на ботинки и сказал с усмешкой, обращаясь больше к тому, с седоватой бородой:

– Вас, пехоту, по одному только запаху за километр учуять можно.

– А на тебя, кавалерист, глянуть, так и не скажешь, что ты издаля идёшь, – отмолвил старший. Похоже, он уже пришёл в себя, говорил спокойно и уверенно, не скрывая своего старшинства.

Все остальные молчали. Молча переглядывались, ждали. Из оружия у них была одна винтовка и штык-нож от СВТ на поясе старшего.

– Вижу, кавалерист, ты не один пришёл?

– Не один, верно. С командиром.

– Ну, так зови командира. Решать будем, как через фронт переходить, – старший нагнулся, пощупал свой ботинок. – Тут уже недалеко, километра три. Или вы сами по себе?

– А вот сейчас и решим, как дальше быть.

Воронцов подошёл к костру совсем не с той стороны, откуда несколько минут назад вышел Кудряшов.

– Вы что, разведка? – спросил старший, сразу смекнув, что их ночные гости – народ бывалый.

И Воронцов представился:

– Курсант Подольского пехотно-пулемётного училища сержант Воронцов. Кто у вас старший?



Поделиться книгой:

На главную
Назад