Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грань - Михаил Николаевич Щукин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– И слушать не хочу. Сказал же – сытый!

– Ладно. Куда на работу думаешь?

– Пока не думал. Закончу с домом, там видно будет.

Николай молчал, не вынимая рук из карманов, по-прежнему глядел на него сверху вниз, глядел внимательно пристально, решая что-то очень важное для себя. Вдруг в упор спросил:

– Пойдешь рыбнадзором?

Не дождавшись ответа, стал объяснять:

– Участок большой, на два района, рыбнадзор не справляется, запурхался, да и сам мужичок липкий. В областной инспекции разделить хотят, два участка сделать. Пока, правда, резину тянут, но, думаю, пробьем. Честный человек нужен, Степа, чтобы не скурвился, и особенно в Малинной. Пойдешь?

– Нет. И не уговаривай.

– Ладно. Поживи пока, погляди. Погляди, подумай. Жаль, Степа, ничего ты не понял.

Николай вернулся на свое прежнее место, опустил голову и забарабанил пальцами по столу. Вид у него был обиженный и сердитый.

Степан даже не попрощался, торопливо и с облегчением выскочив из кабинета. Предложение Николая дышало тревогой, и туда, в тревогу, он пытался затащить Степана. Хватит! Старые болячки еще не зажили. По лестнице со второго этажа райисполкома спускался, прыгая через две ступеньки, и оглядывался, будто опасался, что Николай догонит и будет снова уговаривать.

Только на автостанции, где было многолюдно и суетно, где никто на него не обращал внимания, Степан спокойно сел в старенький автобус, отправляющийся в Малинную.

Пассажиров в автобус набилось и натрамбовалось под самую завязку, рессоры просели, и заднее колесо на поворотах скребло днище. Перед деревней в автобусе поднялась обычная ругань: те, кому надо было на паром, чтобы успеть на той стороне к автобусу до соседней деревни, требовали сделать остановку у реки. Шофер артачился, кричал, что остановки здесь не положено, но, видя, что горластых пассажиров не перекричать, культурно обложил матом всех, кто ехал в автобусе, свое начальство, Малинную с ее дурацким паромом и свернул к берегу.

Степана еще в райцентре плотно придавили к железной стойке и за дорогу крепко помяли – ребра ныли. Он протолкался к дверям и сошел на берегу. На палубе парома уже стояли машины, большей частью легковые – была пятница, городской и райцентровский люд валил на отдых, а пассажиры столпились у правого борта и глазели на драку, которая топталась на песчаном приплеске у самой воды. Двое мужиков, Гриня Важенин и Виктор Астапов, с красными, раззадоренными лицами, охаживали тонкого, как червь, лохматого парня в линялых джинсах. Охаживали всерьез, у парня только голова моталась да вскидывались волосы. Неподалеку стоял Бородулин. Был он в армейских галифе и в домашних тапках, широко расставив ноги, прищуренно глядел на драку и кивал, словно подбадривал мужиков. Парень заорал, закрыл лицо руками и согнулся. Степан кинулся было разнимать, по Бородулин, не поворачивая головы, остановил:

– Не лезь, Степан. За дело. Чужую добычу повадился таскать.

Какая добыча? Спросить Степан не успел. Широким облезлым носком кирзового сапога Гриня Важенин влепил парню пинка под задницу, и тот плашмя шмякнулся на песок. Мужики молча и неторопливо, словно после работы, ополоснули руки в реке и, не оглядываясь, скорым деловым шагом потянулись к деревне.

– За такие дела учить надо, – Бородулин одобрительно поглядывал вслед мужикам. – А то никакого края не чует…

Степан все-таки подошел к парню. Тот лежал на песке, выставив наружу подошвы истрепанных туфель с высокими, наполовину стертыми каблуками, вздрагивал спиной и утробно икал. Грязные, засаленные сосульки длинных волос разъехались на тонкой, выжатой шее, и между ними синели буквы татуировки. Степан наклонился, откинул волосы. На бледной шее, с глубоким, как у мальчишки, желобком посредине и свежей красной царапиной, было выколото: «Привет парикмахеру».

– Слушай, ты, клиент, живой? – Степан тронул его за плечо.

– Пошел… – Парень сплюнул кровь и снова стал икать, спина вздрагивала.

– Дойдешь до дому?

– Пошел… – повторил парень и, упираясь локтями, подполз к воде, опустил в нее разбитое, измазанное в крови лицо. Потом поднялся на колени и осторожно стал умываться.

«Дойдет, – успокоился Степан. – Битый, видать». И оставил парня в покое.

Бородулина на берегу уже не было.

Странный он был, Виктор Трофимович Бородулин, сосед Степана. Появлялся всегда внезапно, неизвестно откуда, больше молчал, скрывая глаза узким прищуром, и так же незаметно исчезал, как и появлялся. На лице Бородулина всю жизнь горели багровые лишаи, руки и шея тоже были испятнаны ими, за что и кликали его заглазно Паршой. При редких встречах Степан часто ловил на себе его быстрые взгляды и передергивал плечами: Бородулин смотрел так, словно прицеливался, с какого боку лучше ударить.

По тропинке Степан стал подниматься к ветлам. Как только он поднялся и оказался среди свежей, пуховой зелени, как только сомкнулись за его спиной налитые соком ветки, так он сразу забыл о своей поездке в райцентр и о драке на берегу, словно вошел в родной дом и крепко прихлопнул за собой двери, оставив снаружи все лишнее и ненужное. Невидная глазу, но по голосу можно было определить – где-то совсем рядом, кукушка по-весеннему бойко отсчитывала года, и ее сильный голос долгим эхом отдавался среди коряжистых ветел.

Степан наугад шел между кустами, потому что той тропинки, которую он знал и помнил с детства, давно уже не было, она заросла и затерялась. Но какое-то чутье вело его, он ему подчинялся и не старался угадывать, шел, твердо зная, что выйдет именно туда, куда нужно. Вышел он прямо к избушке бакенщика. Ветлы неожиданно расступились, и она забелела своими старыми стенами посреди травянистой поляны. Избушка была давно брошена, без хозяйского догляда пришла в запустение, крыша прогнулась, но многолетний, поблекший слой известки на стенах держался, и стены казались издали белыми. Степан подошел вплотную, и ему вдруг представилось: откроется дверь, висящая сейчас на одной ржавой петле, выйдет из нее, припадая на хромую ногу, бакенщик Филипыч, окинет зорким взглядом детву на поляне, глянет на вечернее небо и, если погода хорошая, недовольно буркнет:

– Давай, орлы, загружайся.

Ребятня мигом скатится в большую моторную лодку, и наступит долгожданный момент – плыть в ранних сумерках по реке и оставлять за собой загорающиеся бакена…

Степан провел рукой по глазам и как бы заново увидел сверкающий день, зелень, неподвижную в расплавленном, солнечном свете, бросил на траву пиджак, лег на него и опрокинулся глазами в высокое, бездонное небо. Но долго смотреть было нельзя – слезы выступали от неистового солнца. Зажмурился, и по лицу стремительно скользнула легкая тень. Следом раздался многоголосый жадный писк. Степан вскинулся. Под козырьком просевшей крыши было прилеплено ласточкино гнездо – серое глиняное сердечко с отверстием. Ласточка нервно подрагивала узорным хвостом и торопливо совала что-то в широко разинутые клювики с желтыми ободками на зевках. Писк на время ослабевал и снова набирал силу. Птенцы торопились, требовали, и ласточка, понимая их нетерпение, вздрагивала хвостом, стараясь как можно быстрей всунуть свою добычу и улететь за новой.

Не глазами – душой увидел Степан в этой картинке простой смысл: живи, корми своих птенцов, радуйся, что они растут, жди, когда встанут на окрепшее крыло и вылетят вместе с тобой в дальнюю дорогу. «Для чего жизнь? – самого себя спросил Степан, провожая взглядом ласточку. Она летела стремительно, невесомо, без всякого заметного усилия расчеркивала густой, теплый воздух острыми краешками своих крыльев. – Для чего? Для простого дела – жить, работать и радоваться. Вот и делай, Степан Васильевич, свое дело. А что? Дом построю, сына буду на ноги ставить. Проще простого. И вся радость в этом, другой, лучшей радости просто нет. Как я раньше этого не замечал? Дню можно радоваться, свету, ласточке вон радоваться можно».

Неожиданные мысли успокаивали, усыпляли, и малого сомнения не шевельнулось, верилось, все будет так, как задумано: дом, семья и тихая жизнь. А остальное… А перед всем остальным просто-напросто захлопнуть дверь. Степан прижмурился и блаженней, свободней вытянулся на пиджаке. Снова вспомнилась целая еще избушка, большая дощатая лодка, гул стационарного мотора, привинченного на болтах к днищу, рябь мазутной воды вокруг него, глухие, частые выхлопы, далеко разлетающиеся по тихой, вечерней реке, и огни бакенов, весело подмигивающие вслед. Все было так зримо. Он и впрямь заново переживал в этот раз в деревне свое детство. То и дело приходили воспоминания, были они узнаваемо-добрыми, горели тихо и ровно, теплым отсветом ложились на сегодняшнюю жизнь, и ее хотелось сохранить именно такой – без крика и без злобы.

Вернулась ласточка, во второй раз чиркнула по лицу тенью, и громкий писк обозначил конец ее полета. Степан лежал с закрытыми глазами, но все равно видел жадно распахнутые клювики с желтыми ободками и трепыхающийся от нетерпения хвост. Когда он открыл глаза, ласточки уже не было. Птенцы угомонились. И такая сладостная тишина, такой покой разливались вокруг, что хотелось придержать собственное дыхание.

«Интересно, ушел парень или все еще там? “Привет парикмахеру”! Надо же додуматься!»

Он смотрел на гнездо, дожидался ласточку, но в прежнее спокойствие сосущей змейкой вползала тревога, такая знакомая…

Глава третья

1

Жаркие березовые дрова, заготовленные еще прошлой осенью и высохшие до стеклянного звона, прогорели быстро. Угли подернулись серым пепельным налетом, круглый бок железной печки, раскаленный до малинового цвета, остыл, потускнел, отодвинулся в темноту и скоро в ней совсем растворился. Мороз придавил низкую деревянную избушку и полез во все щели.

К утру избушка выстыла.

Еще во сне почуял Степан, как холод подбирается к телу и цепко прихватывает кожу; стараясь удержать ускользающее тепло, он плотнее поджимал к животу колени, крепче обнимал плечи руками. Ему снилось, что он дома, в чистой постели, а холодно потому, что сползло одеяло. Надо нашарить его рукой, натянуть на себя, перевернуться на другой бок, прижаться к теплой и мягкой спине Лизы так, чтобы разом ощутить все ее крупное, расслабленное сном тело.

Он натянул на себя старый тяжелый тулуп, протянул руку, чтобы положить ее на покатое и мягкое плечо жены, но ладонь уперлась в нахолодавшее бревно избушки. Степан вздрогнул и проснулся. Над его головой, скрывая многолетнюю грязь и копоть в пазах, ярко белел густой иней. Тонкой серебристой полоской иней опоясывал и низкую дверь с проволочной петлей вместо ручки. За маленьким и подслеповатым, как в бане, окошком синело.

Степан лежал под тулупом, поджимал к животу колени, ежился от холода, вспоминал свое желание, пришедшее к нему во сне, смущенно улыбался, стыдился своей улыбки и ехидничал: «Ну, жук навозный, на сладкое потянуло…» Но ехидничать над самим собой было неинтересно. Мысли о жене мгновенно перескочили на сына, и руки сразу затосковали о нежном, пахнущем молоком тельце, о глубоких складках на толстых, пока еще кривоватых ножонках. Сам того не замечая, Степан вытянул губы, словно собирался прижать их к тонкой розовой коже парнишки, под которой просвечивает каждая голубая жилка.

«Ну, брат, совсем ошалел. Придержи коней, под Новый год дома будем…» Прикрыл глаза и увидел Шариху, накрытую высокими сугробами, узкие тропинки, пробитые к калиткам и колодцам, уютные прямые дымки из труб, в окнах домов – разноцветные отблески от елочных игрушек, а утром и вечером в синеватых потемках дружный скрип шагов на улице, звонкие на морозе голоса, нечаянный смех – все то, чего он, Степан, живущий сейчас один в избушке посреди безлюдной тайги, не видел и не слышал два с лишним месяца. Многое бы теперь отдал, чтобы оказаться дома, нахлестаться в бане березовым веником, смыть таежную грязь и пот, а потом чистому, легкому пройтись босыми ногами по мягким половикам, увидеть хлопочущую по хозяйству Лизу, ползающего по дивану и пускающего пузыри Ваську и, глядя на домашнее, родное, спеть, как он всегда пел в светлые минуты, такой вот куплет:

Лиза, Лиза, Лизавета,Я люблю тебя за это,И за это, и за то,Что красивое пальто.

Степан никогда не думал, что будет так сильно любить свою семью и свой дом. Иногда ему становилось даже неловко, что он, серьезный, взрослый мужик, распускает нежности, как девица. Хорошо было во сне, во сне он нежности не стеснялся.

Под дверью, почуяв, что хозяин проснулся, подала голос Подруга. Она повизгивала и царапалась в дверь. Степан рывком – вставать, так уж разом! – вскочил с лежанки и впустил собаку. Подруга, сибирская лайка, умными глазами оглядела избушку, словно хотела убедиться – все ли в порядке? Перемен не обнаружила и важно легла возле топчана, вытянув передние лапы и положив на них острую мордочку с черным и чутким носом. Собаку Степану достал Никифор Петрович, пообещав, что с ней он горя знать не будет. И точно. На охоте Подруге цены не было: толково шла и за соболем, и за белкой, а нынешней осенью, когда Степан провалился в припорошенную снегом полынью на таежной речке, она вытащила его за ружейный ремень. С тех пор он стал разговаривать с ней, словно с напарником. Временами даже казалось, что она понимает его, как человек. Каждое утро впускал ее в избушку, и каждый новый день начинался у них с разговора.

– Ну что, Подруга дней моих суровых, за жизнь толковать будем? – строго спросил Степан, присаживаясь на корточки возле железной печки и доставая из кармана спички.

Подруга вздернула острую мордочку и подала негромкий голос.

– Согласна, значит. Хороший ты кореш, Подруга. С тобой жить можно. Сон мне приснился, будто дома под боком у Лизаветы сплю. К чему бы? Не знаешь? А я знаю. Перед Новым годом дома будем, в Шарихе. Вот так!

Степан растопил печку, поставил на нее старый, черный снаружи чайник, такую же старую, черную кастрюлю, плотно набил их снегом. Вытряхнул из мешка десятка два пельменей – последний остаток от домашнего гостинца, который Лиза переслала с оказией на вертолете. Подумал и ссыпал их обратно. В следующий раз. А сегодня можно обойтись и чайком. Занимаясь обычными утренними делами, Степан не переставал говорить. Подруга внимательно его слушала, торчком поставив острые настороженные уши, и изредка подавала голос. За долгие дни, наполненные лишь одной работой, он уставал от молчания, и поэтому нравилось начинать новый день с разговора, со звука собственного голоса. Наговаривался на весь долгий день, до самого позднего вечера, когда усталость сводит тело, глаза сами собой слипаются, и остается одно-единственное желание – приткнуться на топчан и уснуть. Но это вечером, а сейчас еще утро, сейчас он попьет чайку, выйдет по рации на связь с начальством – пятница, святой день – встанет потом на лыжи и уйдет в тайгу, на свой участок, который за два долгих сезона стал для него таким же родным и близким, как дом. Он знал теперь каждый урем и каждую тропку, каждый изгиб таежной речушки, утонувшей в густых зарослях березняка и осинника, знал места удачливые и неудачливые для охоты, знал все звериное население на этом пространстве, и каждый раз, проходя по нему, как хозяин по своему подворью, ловил себя на мысли: здесь все свое, кровное.

– Эге! Думы думай, а дело делай. Ты что, Подруга, не чуешь? – Степан взглянул на часы и торопливо включил рацию – пора было выходить на связь. Среди треска и шума сразу различил скрипучий голос директора коопзверопромхоза Коптюгина:

– Карта-два! Карта-два! Как слышите? Берестов, уснул там?!

Коптюгин кричал громко и напористо. Степан сразу понял – сейчас последует приказание. И не ошибся.

– Берестов! Сегодня Пережогина встретишь. Понял? Как понял?

– Не нужен он мне! – Степан заорал так громко, что Подруга приподняла острую мордочку и насторожила уши. – Не нужен! Сам встречай!

– Берестов! Я сказал! Как понял?

Степан выключил рацию и хватил кулаком по грязному дощатому столу, напугав Подругу. Крутнулся и остановился посреди избушки, опустив руки.

Новость вышибла из привычного течения утра, впереди маячил нудный, бестолковый день, который надо было прожить со сцепленными зубами, как и всякий другой день, когда прилетал сюда Пережогин. Его прилеты, как ни ершился Степан, повторялись регулярно, и всякий раз на участке стояла канонада, словно шли армейские учения. Пережогин, как будто жить ему оставалось считанные дни, хватал все, что можно схватить. Иногда он прилетал сюда со своим начальством, и дни эти были для Степана по-особенному тяжелыми – Пережогин командовал, как у себя на работе, – зло и напористо, а Степан – так себе, на подхвате. Иногда он ловил пережогинский взгляд и различал в нем немой вопрос, будто тот хотел спросить у бывшего кадра: «Ну а дальше?» И ждал ответа. Степан не сразу и понял, что он незаметно превращается в человека, который служит Пережогину. А когда понял – взбесился. Пошел ругаться к Коптюгину. Но тот лишь слушал, кивал и сетовал:

– Все я понимаю, Берестов, все понимаю, как та собака. Только сказать ничего не могу На прикорме мы у него. Техника, стройматериалы… да что тебе толковать, не пацан, сам должен соображать!

Вот и весь сказ. А Пережогин сегодня летит снова и наверняка прихватит с собой Шныря, вертлявого мужичка непонятно какого возраста. Услышав в первый раз кличку, и мельком глянув на мужичка, на его прореженные зубы, коричневые от табака и чифира, на суетливые движения – руки, ноги, голова двигались отдельно, сами по себе – и на бегающие глазки, Степан сразу определил, что это за птица и из каких мест она залетела. В своей недавней бродячей жизни он их немало повидал, мужиков, состарившихся после двух-трех отсидок раньше времени, растерявших на северах и на нарах не только зубы, но и собственную фамилию и даже имя. Шнырь при Пережогине был как бы денщиком.

Подруга, глядя на хозяина, затревожилась. Она никак не могла понять: почему они нарушают заведенный порядок и не идут в тайгу, когда все ее собачье существо горит желанием бежать по следу, вынюхивать зверя и голосом, срывающимся от азарта, извещать об этом хозяина? Вертелась под ногами, крутила хвостом, повизгивала и несколько раз начинала призывно лаять, задирая острую мордочку с черным носом. Степан сначала не обращал на нее внимания, а когда она стала уж слишком надоедать, отпихнул ногой в сторону. Его все раздражало: и собака, и коптюгинский приказ, и брошенные дела, и прибытие незваного гостя. Подруга обиделась. Улеглась возле порога, положила мордочку на вытянутые лапы и закрыла глаза, всем своим видом показывая: не хочешь – и не надо, мне тоже заботы мало, вот легла, и буду лежать.

Ожидание вертолетного гула становилось тягостным. Пытаясь найти хоть какое-нибудь заделье, Степан взял топор и отправился колоть дрова. Березовые чурки разлетались со стеклянным, холодным звоном, поленья мягко хлопались в сугроб. За нехитрой работой Степан успокоился, а когда его прошиб первый, сладкий пот, он оставил топор и пошел в избушку. Через несколько минут вышел оттуда перепоясанный патронташем и с ружьем, легонько свистнул. Подруга пулей вылетела из конуры и заметалась вокруг хозяина. Поставив торчком уши, насторожив чуткую мордочку, натянутая как тоненькая струнка, она сейчас не принадлежала самой себе, а только охотничьему азарту, пронзившему ее до последней клеточки. Проскочив мелкий и низкорослый ельник, она выбежала на середину широкой белой поляны и замерла. Степан тоже прислушался. С восточной стороны накатывал гул вертолета, становился громче, явственней, а скоро и сам вертолет стал различим глазу, приближался и увеличивался в размерах. Курс держал на избушку. Степан выругался и стал поворачивать лыжи. Сзади, на край поляны, уже надвигалась тень вертолета, идущего на снижение, нарастал гул, и верхушки сосен качались от напора воздуха. Внезапно, пробивая гул двигателей и свист винтов, раздался глухой хлопок и сразу же, следом, резкий, будто ей прищемили ногу, визг Подруги. Степан оглянулся и заморгал глазами. Тонко, пронзительно взвизгивая, странно изогнувшись, откинув назад голову, Подруга лежала на снегу, сучила ногами и дергалась, пытаясь подняться. Приподнималась и падала. Снег под ней становился темным. Степан подбежал и увидел – из-под собачьей лопатки с пеной и свистом вылетает кровь. Испуганно озираясь, задирая голову вверх, на грохочущий вертолет, не понимая, что и как произошло, он подхватил собаку, проваливаясь в снег, вернулся к брошенным лыжам. Один глаз Подруги был как раз напротив его лица, и в нем светились почти человеческая боль и недоумение, крупные слезы вызревали и скатывались к чуткому носу. Оказывается, собаки могут плакать. Руке, которой он поддерживал снизу Подругу, становилось теплее – это грела, понял он, собачья кровь. Теперь Степан уяснил: стреляли с вертолета. Но зачем? Глаз у Подруги терял влажный блеск и тускнел. Задние лапы сильно дернулись, еще и еще, уже слабее, и вдруг тело ее обмякло, обвисло и сразу потяжелело. Медленно дошло до Степана, что Подруги уже нет, она мертва, но он продолжал держать ее на руках, машинально передвигал ноги, толкал вперед широкие лыжи и шел к избушке, приближаясь к вертолетному железному гулу.

…Оскалив желтоватые, стиснутые клыки с зажатым в них ружейным ремнем, Подруга выгибала спину, упиралась всеми четырьмя лапами и тащила Степана из полыньи. Он угодил туда, когда переходил реку по первому и самому коварному снежку, который хитро припорошил опасные места. Ахнулся, не успев даже крикнуть, лишь выкинул на лед ружье, к счастью, оно было в руках, а не висело за спиной. Правой вцепился в приклад, а левой, сдирая ногти, царапал шершавый, покрытый снегом лед и беззвучным криком молил: «Не отпусти, не отпусти!» Нестерпимо холодная вода сдавливала как обруч, обрывала дыхание, и сердце с соленым, пугающим привкусом колотилось аж в горле. Подруга не отпустила. Выбравшись из полыньи, Степан ничком прилег рядом с собакой, обнял ее обеими руками, зарылся лицом в холодную шерсть и замер. «Живой, живой…» – еле слышно повторил он сведенными от мороза губами.

Сейчас Подруга лежала у него на руках. Еще теплая, но уже неживая.

Степан вышел из ельника и увидел перед избушкой вертолет. Пережогин и Шнырь выкидывали на землю груз. Лопасти винта без остановки вращались, мешки и рюкзаки заносило мелкой снежной пылью. Дверь изнутри закрыли, вертолет заревел громче и нехотя стал отрываться от земли, подняв на поляне перед избушкой настоящую метель. Пережогин и Шнырь, прикрывая лица руками, отбежали в сторону и тут увидели выходящего из ельника Степана. Остановились, видно, соображали – что случилось? Вдруг Шнырь крутнул маленькой головкой, оглядываясь на Пережогина, и засуетился, задергал плечами, руками, словно они были у него на шарнирах. Не раздумывая, Степан определил – он. Он застрелил Подругу. Пережогин пятерней разодрал бороду с застывшими на ней льдинками, хрипло выругался:

– Мать твою за ногу! Вот балбес! «Лиса, лиса, сеф», – шепелявя, передразнил он Шныря. – Очки напяль на харю, если не видишь!

Степан положил Подругу у конуры, долго и неподвижно стоял, смотрел, и руки у него наливались тяжестью. Глаз Подруги полностью потускнел и стал затягиваться белесой пленкой.

– Ладно, Берестов, не убивайся, как баба. – Пережогин тронул его за плечо. – Деньги за собаку отдам. Сколько скажешь, столько и отдам.

– Я что, с твоими деньгами буду охотиться?

– Не психуй, скажу Коптюгину, он тебе затраты компенсирует.

– Ну чо ты, чо ты, Берестов, чо волну гонишь? – заторопился Шнырь, растягивая в виноватой улыбке тонкие, потрескавшиеся губы и показывая мелкие, редкие зубы. – Сказал сеф – ком… комписирует, значит, так и будет, без булды.

– Не гунди! – накаляясь, повысил голос Степан. – Шестерка, козел вонючий, ложкомойник!

Он знал, от каких слов взрываются, как патроны, люди, побывавшие в зоне, и ждал такого взрыва, протягивая руку к прикладу ружья. Но Шнырь лишь хихикнул, показал редкие зубы и снова задергался руками, плечами, быстро переступая с ноги на ногу.

– Ну чо ты, Берестов, чо лаесся? Я по-хорошему, по-мирному, ошибочка вышла.

Нет, Шнырь не взорвется, бесполезно подталкивать его к скандалу. Степан отвернулся, поддернул ремень ружья и пошел прочь от избушки. Он уходил в глубь тайги, дальше и дальше, по пухлому и белому снегу. Широкие лыжи, обитые лосиной, хорошо держали, почти не проваливались, и ход был равномерный, сноровистый. Владело сейчас Степаном одно-единственное желание – забраться в самую глушь и чащобу и там раствориться, исчезнуть, чтобы не возвращаться назад и не видеть ни Пережогина, ни Шныря. Вообще никого не видеть.

И вдруг остановился. А куда он бежит? Куда он сможет убежать? Убежать можно только так – уехать с этой земли, исчезнуть с нее. Но как он исчезнет, если свил здесь гнездо? Выдирать его и перевозить на другое место?

Степан перевел дыхание и дальше пошел медленно, словно в полусне. И в таком состоянии, похожем на полусон, наткнулся на скелет сохатого. Торчали из снега голые ребра. Вымоченные за лето дождями и обжаренные солнцем, ребра стали серыми, и по краям на них зазмеились узкие трещинки. Это был след одной из первых охот Пережогина с вертолета. Степан знал: если взять сейчас круто вправо, пройти с километр до распадка, то и там, в распадке, можно увидеть такие же кости, если их не занесло полностью снегом. Представилось, что он не на своем промысловом участке, а на огромном будущем кладбище, где появились только первые могилы. Они будут множиться и в конце концов покроют землю сплошным бугром, тоскливым и серым. А гости, наверное, уже выпили, поели, лежат в спальных мешках, и Шнырь шепелявым голосом травит бесконечные байки.

Решение пришло неожиданно. Степан круто развернулся и по старой лыжне вернулся к избушке.

Он не ошибся. Своего обычая – отлеживаться в первый день – Пережогин и Шнырь не нарушили. Они лежали в спальниках и курили. Стояла на столе початая бутылка спирта, сковорода с разогретой тушенкой и маленький переносной магнитофон, включенный на полную катушку. Громкая, ором орущая музыка заполняла избушку до отказа, давила на уши. Степан снял патронташ, скинул куртку и молча прошел к столу. Пережогин предложил принять для сугреву, но он ему не ответил. Отодвинул в сторону початую бутылку спирта, рассеянно ткнул ложкой в теплую еще тушенку на сковороде и поморщился – еда не лезла в горло. В груди что-то отстало и растворилось. Раньше там было нечто ощутимое, цельное, что могло болеть, ныть, пугаться, но вот оно исчезло, и Степан окончательно решил, что задуманное – кровь из носу! – он выполнит.

Шнырь травил байки, Пережогин его слушал и похохатывал. К Степану они не вязались, видно, ждали, когда тот сам отойдет. Он к ним тоже не лез. Сидел, подперев лохматую голову тяжелыми кулаками, и угрюмо смотрел на грязную столешницу. А музыка, непонятная и чужая, придуманная за тридевять земель, продолжала орать и визжать в тесной избушке. Внезапно оборвалась, из магнитофона послышались треск и шорох, невнятный голос что-то неразборчиво пробурчал, и все стихло. Показалось, что даже легче стало дышать.

– Шнырь! – подал голос Пережогин. – Поменяй пластинку. Зеленую кассету поставь, пусть душа распрямится.

Шнырь вылез из спальника, подрагивая тощими плечами под тоненьким свитерком, поменял кассету, почесал реденькие засаленные волосы и выскочил из избушки, не забыв объяснить, что потребовалось по малой нужде. Степан глянул ему вслед и с нарастающей злостью представил: Шнырь не отойдет и трех шагов, раскорячится и будет пятнать притоптанный снег, ежась в тонком свитерке от мороза и снега. Ну что за люди – десять шагов лень сделать! И в своем поселке так же – вокруг домиков-бочек снег вечно в желтых разводах, а весной, когда оттает, запах вокруг стоит, как в вокзальном туалете. Единым днем человеки живут, до запаха ли тут! Степан поугрюмел еще больше, крепче подпер голову кулаками. Его наполняла злость, и он боялся, что она вырвется раньше времени, тогда ему не выполнить задуманного, что пришло в голову так просто и неожиданно.

Тишину, установившуюся в избушке, снова прорезала музыка. Загудела равномерно и тупо, то и дело разрываемая неожиданным звуком гитарной струны, похожим на полет пули. Бу-бу-бу, пи-и-у! Бу-бу-бу, пи-и-у! Степан вздрогнул. Опять эта металлическая, вбиваемая в уши музыка, впервые услышанная на теплоходе, когда они плыли с Лизой в Шариху. Потом он не раз слышал ее во время наездов Пережогина, и она всегда его пугала, как пугает человека мощная, железная сила, с которой он сам совладать не может. Музыка продолжала стучать и стрелять. Степан закрыл глаза. Беспомощность перед железной силой он уже испытывал, переживал ее. В последний раз нынешней осенью, еще до снега, когда случайно оказался на берегу реки, откуда трассовики, разгрузив баржи, в авральном порядке вывозили трубы. Тяжелые, рычащие КрАЗы, отплевываясь черным и вонючим дымом от сгоревшей солярки, перемешивали колесами грязь в низине и делали большой крюк, огибая широкую ленту молодого кедрача. К обеду дорогу размочалило до желтой жижи. Две тяжелые машины с длинными черными трубами на прицепах, оглашая округу утробным ревом, беспомощно дергались взад-вперед и, наконец, встали, тесно приткнувшись друг к другу. Шоферы вылезли на подножки, по-матерному ругались и боялись спуститься вниз – желтая жижа была выше колена, утонешь, и сапоги не вытащить. Стало ясно, что своим ходом машины не выберутся и что дорогу они закупорили, как бутылку пробкой. Пригнали «катерпиллер». Железная махина, выкрашенная в ярко-желтый цыплячий цвет, с широкими, блестящими гусеницами, которые продавливали землю и заставляли ее вздрагивать, остановилась недалеко от дороги, словно раздумывала – с какой стороны удобней подобраться к увязнувшим машинам. И тут, словно он вырос из-под земли, появился Пережогин. Глянул на машины, на размоченную дорогу, остервенело плюнул себе под ноги и ловким, развалистым шагом подошел к «катерпиллеру», одним махом вскинул по лесенке свое крупное тело в кабину.

Степан стоял в отдалении, и о чем у Пережогина был разговор с трактористом, он не слышал, но все, что происходило в кабине, видел отлично. Пережогин что-то кричал и резкими, короткими взмахами руки показывал на кедрач. Тракторист, молодой усатый парень, тоже что-то кричал и несогласно мотал головой. Тогда Пережогин распахнул дверцу и тем же резким, коротким взмахом руки показал вниз, на землю. Парень по-прежнему мотал головой, но Пережогин сгреб его за плечо ручищей и вытолкал из кабины. Спрыгнув на землю, парень потерянно оглянулся и побрел, будто пришибленный, прочь. Желтая махина взревела, наискось пересекла непроезжую дорогу, перекрасила белые, блестящие гусеницы в серо-грязный цвет и вломилась, не сбавляя хода, в молодой кедрач. Еще не окрепшие деревца успевали только взмахнуть верхушками и тут же опрокидывались наземь, а тяжелые гусеницы размалывали их, разжулькивали, щепили и пробивали в плотном теле кедрача огромную зияющую прореху. Время от времени «катерпиллер» останавливался, давал задний ход, еще раз утюжил уже пройденное расстояние и опять вламывался в живую плоть деревьев. Слышались треск и гул.

Тракторист, шоферы, все, кто оказался в эту минуту поблизости, молча, будто завороженные, смотрели, как топчется в кедраче воняющий и ревущий комок железа, выкрашенный в такой безобидный и даже приятный цвет. Прореха тянулась за ним дальше и дальше, похожая на дорогу в пустоту.

Дело было сделано скоро. «Катерпиллер» проутюжил просеку от начала до конца, снова выбрался к дороге, и из кабины, растопырив руки, тяжело спрыгнул красный, разгоряченный Пережогин. Глаза у него диковато поблескивали, как у пьяного, шальная улыбка чуть раздвигала растрепанную бороду и показывала крепкие плитки зубов – казалось, что Пережогин собирается кого-то укусить.

Он и на охоте, как заметил Степан, был точно таким же: с диковато-ошалелым посверком глаз и с неудержимым напором, ломающим всякие перегородки. Казалось, что он и жил в пьяном угаре, не просыпаясь и не трезвея.

Не давая никому опомниться, Пережогин снова цапнул тракториста за плечо, подтолкнул его к лесенке в кабину, а сам бросился разматывать трос. Размотал и потащил к машинам, проваливаясь в грязи чуть не по пояс. Шоферов будто сдунуло с подножек, и они кинулись помогать начальнику. Тросы зацепили, «катерпиллер» рявкнул, и КрАЗы, придавленные грузом, задним ходом, один за другим, медленно стали выбираться из гиблой низины. Выбрались, постояли, как минуту-другую стоят на распутье люди, круто взяли вправо и поползли сначала к пробитой просеке, а потом и по ней, окончательно разминая, смешивая с землей еще недавно стройные и веселые кедры.

К Пережогину подходили люди, что-то говорили ему, но он лишь отмахивался резкими движениями сильной, широкой руки, никого не слушал и отрывисто бросал:

– Я здесь хозяин! Ясно?! Я за все отвечаю! Головой! Я!

Он повторил это несколько раз, развернулся и, не оглядываясь, направился в поселок. Казалось, что земля прогибается под его знаменитыми яловыми сапогами с железными подковками на каблуках.

И еще…

…Прищурив глубоко посаженные глаза так, что остались узкие, будто прорезанные, щелки, сунув в рот кусок черной бороды, Пережогин подался вперед, положил на согнутую руку ложе старого карабина и замер, не мигая и, казалось, не дыша.

Лоси лежали в осиннике на краю лога. Едва заметный, сизый парок поднимался над ними, доходил до нижних веток и таял, безмолвно растворяясь в нахолодалом воздухе. Вдруг один из лосей выпрямил шею и вскинул голову. Уши у него стояли торчком. Настороженно потянул морду вправо, и тут грохнул выстрел – стреляли издалека, с левого конца лога, и больше для испуга, чтобы выгнать лосей на поляну, на карабин Пережогина. Звери вскочили, мгновенно выросли и показались огромно большими. Это были две самки, одинаково стройные, поджарые, и матерый самец, тот самый, который первым учуял беду. В один прыжок вымахнул он из своего лежбища и рванул по поляне. Самки, держась друг друга, ноздря в ноздрю, кинулись следом, густо взметывая сыпучий снег. Не видя засады, самец стремительно выстилался навстречу выстрелу. Мускулы на его широкой груди ходили, как машинные поршни. Густой белый след вился за ним.

Осторожно, чтобы не выказать себя раньше времени, Пережогин поднял карабин и плотно придавил приклад к плечу. Рука у него была твердая – мушка не шевелилась. Отрывистым шепотом бросил Степану:

– Все – мои…

Ударил карабин тягуче и звучно. Пустая гильза ткнулась Степану в колено и с шипением упала на снег. Поймав пулю, самец дернулся со всего маху вбок и тяжело ударился об землю, переваливаясь и задирая вверх негнущиеся задние ноги. Самки шарахнулись от него вправо и влево. Выстрел. Лосиха справа подпрыгнула и обрушилась вниз. Выстрел. Лосиха слева перевалилась через голову и послушно легла.

– Ай-я-я! А-а-а! – крик шел изнутри, словно кричал полузадушенный. Пережогин перекидывал из руки в руку карабин, выпрямлялся во весь свой рост, оскаливался, и у него сдавленно вырывалось из горла: – Ай-я-я! А-а-а!

Бросил карабин на снег и, вскидывая ноги в унтах, проваливаясь, побежал, не переставая приглушенно кричать. Ухватил за рога самца, уже успевшего подплыть кровью, и вздернул ему голову. От резкого движения кровь из простреленной груди пошла сильней и гуще, с глухим хлюпаньем. Подержав, бросил, в простреле хрюкнуло, и кровь засочилась медленней.

Притащили нарты. Пережогин выдернул из них топор и скомандовал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад