– У нас новая учительница французского, – призналась я. – Ее зовут мадемуазель Бреган.
Лизель притихла, следя за моей игрой. Я всего раз или два заглянула в ноты. Несмотря на дряблость струн, этот отрывок я запомнила. Мама будет гордиться мной.
Потом сестра спросила:
– Ты так счастлива из-за появления новой учительницы? Что-то подозрительно. Ты же ненавидишь эту школу. Всегда говоришь, что учителя там сварливые старухи, а девочки болтают ни о чем. Признавайся немедленно. Ты познакомилась с мальчиком?
Смычок соскользнул со струн, концентрация была утрачена. Я уставилась на Лизель, не веря своим ушам, и фыркнула:
– Где бы я могла с ним познакомиться? В моем классе одни девочки.
– Но ты каждый день ходишь домой пешком и видишь мальчиков на улице, – сказала сестра серьезно и даже немного сердито.
– Те мальчики, которых я вижу, гоняют бродячих собак и носятся вокруг, как хулиганы. Я с ними не знакомлюсь, а обхожу стороной.
Мне хотелось добавить, что если она так интересуется мальчиками, то ей надо чаще выходить из дому, но проглотила свою колкость, ведь Лизель не виновата, что у нее слабые легкие, или вялые сосуды бронхов, или что-то там еще, чем она сейчас была больна. Мама постоянно суетилась вокруг нее, что, по моему мнению, ничуть не помогало. Однако факт оставался фактом: моя сестра была «хрупкой» и безропотно вверила себя этому состоянию.
– Я спрашиваю просто потому, что беспокоюсь, – пояснила она. – Мне вовсе не нравится совать нос не в свое дело, но тебе в этом году исполнится тринадцать, ты почти взрослая, и мальчики – ну, они имеют склонность к…
Ее голос смолк. Стало как-то неуютно. Я снова взялась за скрипку и задумалась о сказанном сестрой и еще сильнее о том, чего она недоговорила.
Опыт Лизель в общении с противоположным полом был зеркальным отображением моего. С момента смерти отца единственным мужчиной, которого мы видели регулярно, был наш берлинский дядя Вилли. Но это не в счет, потому что мы с Лизель не были особенно близки, как следовало бы быть родным сестрам. Однако и не враждовали – спали в одной комнате, ссорились редко, но темпераменты у нас были настолько разные, что даже мама не раз отмечала это. Физические отличия бросались в глаза. Лизель была худая и бледная, как тусклая лампа во тьме, с отцовским землистым цветом лица. Я же унаследовала от матери пухлую комплекцию, голубые глаза, вздернутый нос и полупрозрачную кожу, которая становилась свекольно-красной, если я проводила слишком много времени на солнце. Но наши различия простирались гораздо дальше внешности. По мере взросления я начинала понимать, что моя сдержанность на людях была скорее следствием воспитания: мама внушала мне, что именно так должна вести себя девушка. И ей никогда не приходилось напоминать о сдержанности Лизель, так как у сестры это качество было врожденным. Ее приводили в ужас ситуации, в которых она привлекала к себе внимание. Вот почему Лизель не выходила из дому, кроме как для наших воскресных светских визитов, походов на рынок и ежемесячных поездок в Берлин.
– Думаешь, мальчики могут пристать ко мне? – спросила я, намеренно уставившись на сестру.
Лизель застыла на стуле, выдавая тот факт, что именно это и пыталась сказать.
– А они пристают? – выдохнула она.
– Нет. По крайней мере, я ничего такого не замечала. – Я сделала паузу. – А что, должна была заметить?
– Никогда. – Лизель была потрясена. – Но если вдруг они пристанут к тебе или выразятся как-то неподобающе, проигнорируй это и сразу расскажи обо всем маме.
– Так и сделаю, – согласилась я и, поводив смычком по струнам, добавила: – Обещаю.
Я не лгала. Ни один мальчик до сих пор не обращал на меня внимания. Но сегодня кое-кто обратил. И я знала, что это вызвало во мне чувства, в которых я не должна признаваться.
До сих пор у меня секретов не было. И этот я намеревалась сохранить.
Мама вернулась ровно в пять минут восьмого. Мы уже убрали со стола учебники и тетради Лизель и поставили на него нашу старую керамическую посуду со сколами и трещинками, потому как мейсенский фарфор берегли для особых случаев. Я подогревала кастрюльку с weisse Bohnensuppe – похлебкой из белых бобов, которую сварила накануне. Мама не позволяла горничным стряпать, и моей обязанностью стало каждый день кормить нас ужином. Готовить мне нравилось, и я справлялась с этим лучше Лизель, у которой вечно то соус подгорал, то мясо не прожаривалось. Как и во время музицирования, я находила успокоение в упорядоченности действий при строгом соблюдении рецепта – в смешивании положенных ингредиентов ровно так и в таких количествах, чтобы получить желаемый результат. Мама сама учила меня, однако, как и в любых других случаях, она не доверяла ничьим умениям, кроме собственных, а потому прямо с порога, не сняв ни шляпы, ни перчаток, вошла на кухню, чтобы проверить кастрюлю.
– Немного подсоли, – велела она, – и убавь огонь, иначе все превратится в кашу.
Развернувшись, мама удалилась в спальню, а через несколько минут появилась оттуда в домашнем платье и переднике. Темно-русые волосы были скручены в узел на затылке. Я никогда не видела ее с распущенными волосами, даже когда она умывалась; похоже, вдовам не полагалось демонстрировать окружающим свободно висящие локоны.
– Как прошел день в школе? – спросила она, показывая мне, что пора подавать похлебку.
– Хорошо, – ответила я.
Мать кивнула. Интересно, заметила бы она, если бы я сообщила, что школа сгорела дотла? Сомнительно. Она задавала свои дежурные вопросы просто из вежливости. Мой ответ был формальным.
Ели мы молча, посторонние разговоры за столом не одобрялись. Когда я вытерла тарелку хлебом (у меня был отменный аппетит), мать закудахтала:
– Лена, что я тебе говорила?
Ее отповеди я знала наизусть: «Девочки из приличных семей не макают хлеб в еду, как крестьяне. Если хочешь добавки, попроси».
Я никогда не просила. Если бы я это сделала, то услышала бы, что девочки из приличных семей никогда не просят добавки. Неконтролируемый аппетит обнаруживал недостаток подобающей утонченности.
Мы с сестрой вымыли тарелки и убрали их в буфет. Пока был жив папа, это был час, когда мы старались скрыться с глаз, чтобы родители могли уединиться в гостиной, где мама играла на фортепиано, а отец курил трубку и потягивал свой вечерний Weinbrand[15]. Но теперь его нет, и мы уже подросли, так что сестра устроилась на диване, а мама стала проверять, как я исполняю сонату Баха.
По обыкновению, я нервничала. Моя мать, может, и не имела большого опыта игры на скрипке, но у нее был абсолютный слух, а я хотела доказать ей, что исправно занимаюсь каждый вечер, как было велено. Йозефина Фельзинг не приучала нас к дисциплине путем физических воздействий. Ударила она меня всего один раз. Это случилось на уроке танца, мне тогда было десять лет, я отказалась встать в пару с мальчиком, у которого изо рта несло луком. Никогда не забуду, как мать промаршировала ко мне на глазах у других детей и их родителей, чтобы влепить унизительную пощечину, сопроводив ее внушением: «Мы не проявляем эмоций на публике. Это грубо». С тех пор я изо всех сил старалась не провоцировать ее. Хотя вошедшие в пословицу розги она не применяла, ее язык мог доставить столько же мучений, а по отношению к лени у нее было еще меньше терпения, чем к грязи или хамству. «Tu etwas» был ее девиз: «Делай что-нибудь». Мы запомнили, что праздность – это самый страшный грех, которого необходимо избегать любой ценой.
Я закончила сонату без ошибок. Мама откинулась на спинку скамьи, стоявшей перед фортепиано.
– Лена, это было великолепно, – произнесла она с чувством, какого никогда не выказывала, если только я не превосходила ее ожиданий.
На душе стало легко. Материнская похвала была столь большой редкостью, что я испытала гордость, будто совершила подвиг.
– Ты занималась, – продолжила она. – Это заметно, но нужно развиваться дальше. Пройдет немного времени, и мы организуем прослушивание, чтобы ты получила стипендию на учебу в Веймарской консерватории.
– Да, мама, – кивнула я.
Эта престижная консерватория в Веймаре была ее мечтой, не моей. Мать верила, что талант проложит мне дорогу к карьере концертирующей солистки, а мое мнение на этот счет ее не интересовало. Девочки из хороших семей делают то, что велят им матери.
– А ты, моя дорогая? – взглянула мать на Лизель, которая в конце моего выступления зааплодировала. – Не хочешь что-нибудь исполнить для нас на пианино?
Очевидно, возмущенно подумала я, мнение сестры имело значение, потому что, когда она ответила: «Простите, но у меня болит голова», мама вздохнула и закрыла на ключ крышку инструмента со словами: «Тогда тебе нужно лечь в постель. Уже поздно, а нам всем завтра рано вставать».
Раньше, чем обычно? Про себя я застонала. Это означало, что для нас есть работа по дому, которую мы должны сделать до того, как я уйду в школу, а мать на службу. Убирая скрипку в чехол, я сердито размышляла: зачем мы вообще держим горничную? Если учесть наши ежедневные обязанности и мамин вечерний ритуал – могу поспорить, ей не терпелось отправить нас по кроватям, чтобы атаковать паркет в прихожей, – плата горничной была, разумеется, еще одной бессмысленной тратой.
– Прежде чем мы разойдемся, – сказала мама, – у меня есть важная новость.
Я замерла в изумлении. Новость?
Мы ждали, а мать смотрела на свои натруженные руки, которые уже не могло оживить никакое количество кремов и лосьонов, – видимое доказательство того, что Вильгельмина Йозефина Фельзинг, известная в обществе как вдова Дитрих, постепенно опускалась. Она продолжала носить золотое обручальное кольцо, которое с трудом пролезало сквозь распухшую костяшку пальца, и сейчас покрутила его другой рукой. Что-то в ее жесте вызвало у меня нервное напряжение.
– Я снова выхожу замуж, – выдала она.
Лизель так и обмерла, а я недоверчиво спросила:
– Замуж? За кого?
Мать нахмурилась. Я сжалась в ожидании отповеди, мол, дети не должны задавать таких вопросов старшим, но она ответила:
– За герра фон Лоша. Как вы знаете, он вдовец, детей у него нет. Тщательно все обдумав, я решила принять его предложение.
– За герра фон Лоша? – Я была ошарашена. – В доме которого ты убираешь?
– Я там не убираю. – Хотя мать не повышала голоса, тон ее стал резким. – Я наблюдаю за его содержанием. Я Haushälterin[16]. Убирают горничные, а я слежу за ними. Ты, Лена, закончила задавать вопросы?
Я не закончила. В голове у меня крутилась еще сотня, но я лишь сказала:
– Да, мама, – и отступила к сестре, полагая, что только что заслужила свою вторую в жизни пощечину.
– Свадьба будет в следующем году, – объявила мама и встала, огладив руками передник. – Я попросила время на подготовку, и он его дал. Прежде всего я, конечно, должна поставить в известность бабушку и дядю Вилли, чтобы они дали свое благословение и представляли меня у алтаря. Вот почему завтра мы должны встать пораньше. Я пригласила их в гости. Пока они не приехали, мы много чего должны сделать, если хотим привести этот дом в порядок.
Если она не собиралась переставлять мебель, я не могла придумать, что еще мы могли предпринять. Каждую субботу после похода на рынок мы отскребали всю квартиру, забираясь в каждый уголок и в каждую щелочку, которую обошла своим вниманием горничная. И все равно, как бы мы ни начищали квартиру, всем было видно, что, в отличие от дома бабушки и дяди Вилли, наше жилище – съемное, хотя и неплохое, но отнюдь не роскошное. Однако я не смела больше произнести ни слова, меня слишком потрясла нежданная новость.
Мама снова выходит замуж. У нас с Лизель будет отчим – чужой человек, которого нужно уважать и слушаться.
– Мы еще не решили, где будем жить, – сказала мама, – но, полагаю, после свадьбы переедем в его дом в Дессау. На следующей неделе я отправлюсь туда посмотреть, подойдет ли нам это. А вы пока никому ничего не говорите. Не хочу, чтобы соседи начали сплетничать раньше времени или уведомили домовладельца, что мы скоро съедем. Это понятно?
– Да, – хором отозвались мы с Лизель.
– Хорошо, – попыталась улыбнуться мама, но с ней это случалось так редко, что вместо улыбки вышла какая-то гримаса. – А теперь умойтесь и произнесите молитвы.
Мы отвернулись, чтобы выйти, как она окликнула меня:
– Лена, не забудь вымыть за ушами.
Лизель молчала все время, пока мы по очереди совершали вечерний туалет в нашей тесной умывальной комнате, раздевались и забирались в одинаковые узкие кровати. Нас разделяла тумбочка, я могла бы протянуть руку и дотронуться до сестры, но не сделала этого, легла на спину и уставилась в потолок.
Услышав возню матери в прихожей с ковриками и воском, я прошептала:
– Зачем она это делает, в ее-то возрасте?
– Ей всего тридцать восемь, – вздохнула сестра. – Это не так много. Герр фон Лош – полковник королевских гренадеров, как и папа. Должно быть, порядочный человек.
– По-моему, тридцать восемь – это достаточно много, – возразила я. – И откуда нам знать, что он порядочный? Она следит за его горничными. Что она может знать о нем, кроме того, сколько крахмала уходит на его рубашки? – Голос мой стал тверже. – И Дессау так далеко, что мне придется уйти из школы.
– Лена, – повернулась ко мне Лизель, ее глаза казались двумя дырками, проткнутыми во тьме, – ты не должна допытываться что да как. Она делает все, только чтобы нам было лучше.
В этом я почему-то сомневалась. Выйти замуж за незнакомца и перевернуть все наше существование – разве кому-нибудь от этого станет лучше, за исключением ее самой и герра фон Лоша?
– Когда женщина одинока, это ужасно, – продолжила Лизель. – Тебе не понять, но быть вдовой с двумя дочерьми – это проверка на прочность.
Сестра отвернулась и подтянула одеяло к подбородку. Через несколько минут она уже сладко посапывала. Ничто в ней не возмущалось. Что бы мама ни говорила и ни делала, Лизель всегда со всем соглашалась. Кабинет тут или там – какая ей разница?
У меня же были свои интересы. И свой секрет.
Комкая в кулаках одеяло, я долго не могла уснуть.
Глава 3
Выходные я пережила с трудом. Мама не могла не заметить моего состояния, особенно когда Лизель прошептала: «Хватит сверкать глазами!»
Однако от каких-либо наказаний мать воздержалась и заставила нас намывать всю квартиру, включая полы и окна, прежде чем получила известие, что дядя Вилли приехать не сможет. Вместо этого, к моему удовольствию, она сообщила, что мы поедем повидаться с ним в Берлин.
В этом городе мне очень нравилась улица Унтер-ден-Линден – широкий бульвар с роскошными торговыми центрами. Тут мы посетили часовую компанию «Фельзинг», которой управлял дядя Вилли. Обрадованный нашим появлением, он отвел нас в confiserie[17] за ванильными пирожными и марципанами, а потом в кафе «Бауэр» на Фридрихштрассе, где мы взяли по чашке горячего шоколада. Я была ненасытной сладкоежкой, и мама, несмотря на всю ее строгость за столом, потакала этому моему греху, так как девушка, не лишенная плоти на костях, тем самым доказывала, что происходит из здоровой семьи. Я съела свою порцию, но, кроме того, хотя сестра и сверлила меня полным ужаса взглядом, тихонько завернула в носовой платок несколько марципанов и спрятала их в карман, пока дядя Вилли оплачивал счет.
Мама ни словом не обмолвилась о предстоящем браке, по крайней мере в нашем присутствии, хотя в какой-то момент я поняла, что дядю Вилли она обо всем уведомила. Мать не считала нужным обсуждать с нами свои решения, и, разумеется, мы находились не в том положении, чтобы подвергать их сомнениям.
Однако во мне взыграл бунтарский дух. На следующей неделе я ощутила такую беспомощность перед неотвратимыми изменениями в собственной жизни, что совершенно перестала притворяться и в школе открыто соперничала за внимание мадемуазель Бреган. Я первой сдавала безупречно выполненные домашние задания, первой поднимала руку и отвечала на любые вопросы, при этом не реагировала на сердитые взгляды одноклассниц, когда мадемуазель хвалила меня за прилежание.
– Пусть Мария будет для всех примером, – обращалась к девочкам учительница, одаривая меня вожделенной улыбкой. – Она показала, что при должном старании заговорить по-французски может любой.
Как и подозревали многие, я взяла старт, имея преимущества, которых другие были лишены, и не заботилась о том, чтобы расположить к себе класс, – мне было не до того. Я хотела лишь одного: вызвать симпатию у мадемуазель Бреган. Марципаны, прихваченные в кафе, стали маленькими подарками: завернув сладкий шарик в обрывок кружевной салфетки и украсив маковыми зернышками, я каждый день оставляла его после урока на учительском столе. А когда моя наставница восклицала: «Какая ты заботливая!» – я опускала глаза и бормотала: «De rien[18], Mademoiselle». То, что в кармане марципан помялся и отмок, не имело значения. Важным было лишь выражение моей благодарности.
Однажды на той же самой неделе мама отправилась в Дессау, чтобы проверить, может ли дом фон Лошей стать нашей новой семейной резиденцией, – а это означало, что вернется она поздно, – мадемуазель пригласила меня на прогулку. Хотя я и обещала, что после школы сразу пойду домой помогать Лизель с ужином и другими домашними делами, – как и было предсказано, очередная горничная уже упаковала чемоданы, – однако осталась ждать учительницу за воротами. Она вышла в соломенной шляпке-канотье и с сумкой, полной книг.
– Ну что, пойдем? – сказала мадемуазель, и я безропотно побрела рядом с ней на бульвар.
Мимо шли дамы в туго зашнурованных платьях, с зонтиками от солнца и собачками на поводках, джентльмены в котелках и с золотыми часовыми цепочками, свисавшими из жилетных карманов; усталые гувернантки тянули на буксире своих отчаянно упиравшихся подопечных. Кто угодно из этих людей мог быть знаком с моей мамой. Несмотря на близость к Берлину, Шёнеберг оставался гарнизонным городком, где кайзер размещал войска. Все друг друга знали. Я опустила глаза и, прикрываясь полями шляпки, думала лишь о том, чтобы пройти не узнанной в школьной форме. К моему облегчению, никто не обращал на нас особого внимания, мужчины приподнимали головные уборы, а женщины негромко произносили свои дежурные guten Tag[19].
– Давай выпьем кофе, – предложила мадемуазель, остановившись у кафе на углу, и села за уличный столик с мраморной столешницей.
Я устроилась напротив – и тут заметила, что при дневном свете она еще симпатичнее, чем в классе: в глазах орехового цвета виднелись зеленые крапинки, а губы были такие же розовые, как лента на шляпке. К шее прилипли несколько выбившихся из узла тонких локонов. Мне пришлось вцепиться руками в коленки, чтобы подавить в себе желание дотянуться и отлепить их от ее кожи.
Мадемуазель Бреган сделала заказ, и официант нахмурился:
– Кофе для девочки?
– Какая я глупая! – рассмеялась она. – Марлен, ты будешь шоколад или лимонад?
– Нет, благодарю вас. – Я выпрямила спину. – Кофе подойдет.
Я никогда еще не пробовала кофе. Мама пила чай. Настоящие леди пили только чай. Несмотря на популярность, кофе, по словам мамы, был иностранной причудой и от него кисло во рту.
Пока мы ждали свой заказ, мадемуазель вздохнула, сняла канотье и провела рукой по волосам, отчего еще несколько прядей высвободились из узла и теперь обрамляли ее лицо.
Без всякой подготовки она произнесла:
– Ну расскажи мне, что тебя тревожит.
– Тревожит? – перепугалась я. – Меня? Ничего, мадемуазель.
Кроме одного: я сидела с ней в кафе на бульваре и боялась, что кто-нибудь из маминых знакомых может нас увидеть.
– Ну нет, – погрозила она пальчиком. – У меня достаточно опыта, чтобы определить, когда ученик пытается что-то скрыть.
– Опыта?