– Какое примерное благонравие! Цицерон – поборник справедливости… Все сенаторы – тоже… А кто был Сулла[33]? Тиран! Кровавое чудовище! И его терпели и боялись!
Фурий испуганно вскочил, ему показалось, что Кальв и Катон поссорились.
Неслышными шагами вошел красивый, стройный Квинт Корнифиций, оратор и поэт. Приветливо улыбаясь, он обнял Катона.
Кальва как подменили: он со смехом повис на шее у Корнифиция. Потом усадил его в кресло и принялся рассказывать о прозвище, полученном ими от высокомерного Цицерона.
IV
Таблин наполнялся гостями. Они здоровались с хозяином, целовались (нелепый обычай, привезенный с Востока) и полукругом рассаживались на скамьях.
Все были в расцвете молодости; их туники из кипрских тканей, с пушистой бахромою на рукавах, даже самыми рьяными модниками признавались верхом роскоши и изящества, а широченные, как паруса, хлены[34], предпочитаемые традиционным тогам, скреплялись золотыми застежками. Волосы их, благоухавшие сирийскими ароматами, были завиты, щеки и подбородок – гладко выбриты. Впрочем, известный поэт Тицид носил остроконечную бородку, как на статуях древних египетских царей.
Маленький Кальв смешил Корнифиция, и оба хохотали без церемоний. Придвинувшись к ним, улыбался коренастый, белокурый Гай Гельвий Цинна, чрезмерно самоуверенный, но, по общему мнению, подающий надежды юноша. Рядом беседовали на великолепном койнэ[35] историк Корнелий Непот и занимавший значительную государственную должность знатный аристократ Меммий. Непот со знанием дела объяснял родственные связи кипрских и египетских Птоломеев[36], глядя в лицо собеседника спокойными серо-голубыми глазами. Статный красавец Марк Целий Руф, бравший у Цицерона уроки ораторского искусства, записывал стилем[37] на вощеной табличке стихи, которые ему диктовал черноволосый, смуглый Тицид. Его переспрашивал и дергал за рукав круглолицый и толстый Манлий Торкват, происходивший из прославленной патрицианской фамилии. В кругу друзей-поэтов он вел себя добродушно и непритязательно, все называли его запросто – Аллий. Читая стихи, Тицид хмурил сросшиеся брови и поглаживал напомаженную бородку. На руке его белел перстень – яшма в виде нильского лотоса: среди молодежи «восточное» было в моде.
Шум начал стихать, когда в дверном проеме возник, весело подбоченившись, широкоплечий и массивный Альфен Вар, весьма преуспевающий адвокат. За ним следовал молодой человек среднего роста, одетый с неловкой тщательностью провинциала. Он покусывал нижнюю губу и слегка сутулился, смущаясь устремленных на него любопытных взглядов.
Вар сиял, лицо его выражало жизнелюбие и уверенность. Он поднял ладонью вперед мощную, как у гладиатора, руку.
– Sit venio verbo[38]! – с шутливой торжественностью возгласил Вар. – Досточтимые поэты, представляю вам моего друга и земляка Гая Катулла!
– Опомнись, не вопи во все горло, – поморщился Кальв. – Если ты будешь так стараться, мы скоро оглохнем…
– Что ж, добро пожаловать, – приветливо сказал Катон, пожимая руку Катуллу.
Вар продолжал греметь:
– Я счастлив привести к вам Катулла, цвет римской и транспаданской[39] молодежи! Связи отца, быть может, и откроют перед ним двери знатных, но истинную пользу ему принесут поэтические соревнования, а также советы нашего ученого и высоконравственного председателя…
– Вот беда, что ты не можешь приписать эти редкие качества себе, – насмешливо перебил его Корнифиций и подмигнул Катуллу, которого знал с ранней юности.
– Мне знакомы твои певучие элегии и потешные ямбы[40], Гай Валерий, – с мягкой улыбкой произнес Кальв.
Подошли остальные участники собрания. Они хвалили стихи Катулла и пылко заверяли в верной и вечной дружбе. Большинство оказалось земляками: Фурий Бибакул, как и Алъфен Вар, приехал в Рим из Кремоны, Цинна – из Бриксии, Непот и Корнифиций были веронцами, а Валерий Катон, хотя и родился в столице, но имел множество родственников в Цизальпинской Галлии.
Понятие «дружба» еще не стало для них таким относительным и расплывчатым, каким оно обернулось в меркантильном Риме. Не только политическое единомыслие или общее времяпрепровождение определяли это веками утвержденное понятие. Оно означало сообщество мужчин, скрепленное почти братскими отношениями. По первой просьбе друга италиец предоставлял ему все, что мог: кров, деньги, содействие в делах и, если требовалось, жизнь и меч. Без колебаний он шел на любые жертвы и, со своей стороны, вправе был ожидать того же.
Пожимая руки молодых щеголей, Катулл чувствовал искреннее волнение. Теперь он не просто некий транспаданец в миллионной толпе Рима, а член союза известных литераторов, влиятельных и сплоченных земляков.
– Где ты живешь, Гай Валерий? – спросил Тицид. – Ты, конечно, купил виллу на Палатине[41]?
– У моего отца нет богатств Красса[42]. Я снял пристройку на Квиринале за две тысячи сестерциев в год.
– Тебе повезло, квартира в доходном доме обходится не дороже. А сколько с тобой рабов?
– Ни одного. Мое немудреное хозяйство ведет старик Тит, крестьянин из наших мест.
– С удовольствием одолжу тебе рабыню, когда понадобится. – Аллий сделал на щеках хитрые ямки.
– Ну, без этого Катуллу не обойтись, – развязно вмешался Вар, – уж я его знаю. В Вероне все девчонки только и вздыхают по его похабным стишкам.
– Что-то ты, Альфен, подозрительно наговариваешь на Катулла. Видно, он отбил у тебя какую-нибудь красотку… – лукаво сказал Аллий, толкая адвоката в бок.
– Верно! – закричал Корнифиций. – Было такое, когда они еще бегали учиться к греку-грамматику!
– Гнусная клевета! Плут Корнифиций хочет меня унизить! – Вар схватил за ножку тяжелое кресло и замахнулся на Корнифиция. – Разве можно предпочесть мне заморыша Катулла! Клянусь Юпитером и всеми остальными богами, это абсурд!
– Прекрати сейчас же свой шутовский монолог! Ты сведешь нас с ума, хвастливый петух! – качаясь от смеха, завизжал Кальв.
Повернувшись к нему, Вар ударил себя в грудь кулаком: он изображал ужимки уличных мимов. Кальв повалился со скамьи на пол и потащил за собой хохочущего Цинну. Катон бросил в Вара подушкой, но адвокат не унимался:
– Клянусь Меркурием, моим покровителем! Вы все завистливые неудачники!
– Меркурий – покровитель торгашей и бродяг, – вставил Тицид.
– Превозносить передо мной какого-то пустомелю! – продолжал Вар. – Да не будь я сыном славного кремонского башмачника, если не разражу вас в пух и прах, молокососы! (Вар действительно был сыном зажиточного ремесленника и в юности учился тачать башмаки.) – Что похвального совершил этот Катулл? – Вар размахивал толстыми руками, пародируя приемы ораторов. – Небось обегал все веселые дома да совлек с добродетельного пути сотню замужних женщин! Во всяком случае, когда я случайно увидел его на улице, кажись, на Гончарной, он любезничал с какой-то черномазенькой потаскушкой… Ему ведь нужна каждый день новая…
Внезапно Катулл вспыхнул и завопил голосом уличного разносчика:
– Как ты смеешь, увалень, выставлять меня в подобном виде! Ты же врешь, как пьяная старуха! Да я тебя так отделаю, что распухшими губищами ты сойдешь за эфиопа!
– Отделаешь? Ты? Распутник! Веронский щенок!
Катулл бросился к Вару и вцепился в него, как остервенелый пес в хвост медведя. Тицид, Катон, Фурий, Руф подбежали, чтобы разнять их, и все вместе повалились на Кальва и Цинну.
– Пощады! Не буду больше! Сдаюсь на милость! – орал из-под кучи тел Альфен Вар.
Друзья поднимали скамьи и рассаживались, тяжело дыша. Остолбеневший от изумления Меммий только теперь догадался, что перед ним разыграли обряд поругания, затеянный «от сглаза» неугомонным Варом. Весельчак Аллий хохотал до обморока, его едва привели в чувство.
– Ох, мои милые, перестарались, – стонал Вар, вытирая мокрое лицо подолом туники. – Тицид, это ты намял мне ребра своей черной ручищей? Если после таких шуточек я отправлюсь к старикашке Харону[43], кто же защитит македонян от Антония[44]?
– Ну, за хорошую-то мзду найдут хоть сотню адвокатов… Правда, надо отдать должное твоей смелости. Не всякий согласится всенародно выступить против хапуги Антония, зная его свирепую мстительность…
Кальв прошелся с глубокомысленным видом и сказал, обращаясь ко всем одновременно:
– За два дня перед идами марта[45] на Форуме произошла потасовка наподобие вашей. Некоторые граждане рисковали расстаться с жизнью, отстаивая свое мнение.
– В чем же причина такой неистовой ярости? – удивленно спросил Цинна.
– Пусть Кальв покажет свое искусство Цинне и Катуллу, – перебил его Руф. – А мы почитаем излияния Тицида о его безумной страсти к вертушке Метелле…
– При чем тут Метелла! – разозлился Тицид. – Ты же видишь, здесь в элегии написано «Перилла»…
– Прости, мой Тицид, – лукаво оправдывался Руф, – я всегда путаю эти похожие имена: Периллу и Метеллу…
– Сладостно закройте глаза и откройте уши, – шептал Вар так, чтобы слышно было во всех углах. – Сейчас карапузик Лициний блеснет новоаттическим красноречием…
Показав ему маленький кулак, Кальв рассказал об очередном политическом скандале, не забывая о выразительных приемах модной риторской школы. В этом скандале принимали участие такие знаменитые римляне, как полководец Помпей, сенатор Марк Порций Катон и консул Метелл Целер.
– Боги, что происходит в республике! О, мерзость и падение! – восклицал Кальв, простирая одну руку к слушателям, а другую прижав ко лбу.
– Про Помпея я знаю кое-что. А кем представляется вам консул Целер? – спросил Катулл, внимательно слушавший маленького оратора.
Ему ответил председатель поэтического кружка.
– Пожалуй, я присоединюсь к Цицерону, который назвал Метелла Целера совершенною пустотой. Впрочем, Целер бесстрашный вояка, да и на Форуме его никто не может смутить…
– Этому грубияну служить бы центурионом[46] в пехоте… – сердито проворчал Кальв.
Толстяк Аллий считался неиссякаемым кладезем светских сплетен и при таком повороте разговора сразу почувствовал себя как рыба в воде.
– Про Целера сложили забавное присловье. Он, мол, единолично владеет своим богатством, поместьями, рабами и только жену по-братски делит со всем народом…
Аллий сказал это с милым лукавством, он был очень добродушен для отпрыска патрицианского рода и разносил сплетни, избегая явно оскорблять кого бы то ни было.
– Пропадите вы пропадом, болтуны! – внезапно вскричал Тицид. – Клянусь золотой лирой Аполлона, зачем мы собрались? Чтобы обсуждать похождения консульской жены?
– Наш застенчивый друг, – пропел Аллий, обнимая Тицида, – боится, как бы от обсуждений супруги Метелла Целера мы не перешли к его двоюродной сестрице Метелле, в которую наш друг так пламенно влюблен…
– И которую в своих стихах тщетно прикрывает именем никому не известной Периллы, – ехидно добавил Руф.
V
Тем временем в таблин вошел пожилой раб-иониец[47] и шепнул несколько слов хозяину.
– Гелланик сообщил, что готово скромное угощение, – сказал Катон, вставая. – Прошу перейти в триклиний[48].
– Не думай отведать здесь изысканных разносолов, – предупредил Катулла Альфен Вар. – У нашего дорогого Катона легкое помешательство на идее простоты золотого века… Клянусь Меркурием, сам увидишь!
Вместо затейливой кулинарии, обычной в богатых римских домах, на треугольном столе белели круги овечьего сыра, стоял мед в глиняной миске и сложенные горкой хлебцы.
Гелланик раздал чаши, поставил два сосуда с холодной и горячей водой и с помощью мальчика-виночерпия внес пол-урны[49] сетинского.
Прямо к обеду явился Аврелий, кудрявый юноша с кошачьими движениями и хитрой улыбкой.
– За опоздание ты наказан, – приветствовал его Кальв, вползая на пиршественное ложе. – Читай приличествующие случаю стихи, если твоя голова способна хоть что-нибудь вспомнить…
– Для тебя, любезный Кальв, я вспомню хоть всю «Илиаду».
Аврелий взял из высокой вазы ветку цветущей сливы, бросил лепестки в кратер[50] с вином и произнес по-гречески:
Запивая сетинским кусок жареного сарга[52], Катулл разглядывал своих новых друзей. Вокруг него хохотали, спорили, читали стихи и взыскательно выверяли размеренные созвучия. Он чувствовал, как душа наполняется беспечным весельем, и, блаженно полузакрыв глаза, слушал музыку дружеского застолья.
Между тем яркая синева сменилась на закате дня фиолетовыми оттенками сумерек. Потоки темного золота хлынули между колонн перистиля[53], словно сам Феб посылал последний привет своим избранникам – молодым поэтам… Может быть, так казалось захмелевшему Катуллу. И этот стол с беспорядком пиршества, и фигуры, вдруг застывшие с чашами в руках, привиделись ему прекрасным барельефом из вызолоченной бронзы.
– Ну, нет уж, – донесся до него сквозь дремоту голос неутомимого Вара, – хватит кипятить себе кровь! Мой Катон, вели принести тускульского для освежения брюха и мозгов.
Явилось тускульское, и Вар – опытный и выносливый кутила – вливал в себя звучную струю прямо из кувшина.
– Эван[54]! – крикнул он и отбросил пустой кувшин.
Гай Меммий решил последовать примеру адвоката, но в самом начале состязания поперхнулся и залил вином свою роскошную тунику. Не смущаясь, он скинул ее на пол.
– Кифару! – потребовал Меммий, оставшись в набедренной повязке. – Кифару мне и элегический венок!
Две молоденькие рабыни подали Меммию кифару и надели на его рыжеватую голову венок из плюща[55]. Опершись на локоть, Меммий зазвенел струнами и запел:
Рукоплескания пирующих показались Катуллу искренними: в кружке поэтов не допускалось подобострастия. Катон прищелкнул пальцами и сказал:
– Прелестная мелодия и совсем не дурной перевод Асклепиада[56].
– Ни любовницы, ни попойки, ни магистратские обязанности не лишают Меммия милостей Муз, – поддержал Катона Лициний Кальв.
– О, Гай, сокровище мое, – лепетал быстро напившийся Фурий, – дай я тебя расцелую!
Но Меммий взглянул на него с таким высокомерием, что Фурий осекся и поспешил наполнить свою чашу. Только хозяин и Корнелий Непот разбавляли вино, остальные пили чистое, возбужденно блистая глазами и становясь все красноречивее.
– Когда кривляка Возузий читает под базиликами свои корявые откровения, – кричал Вар, – меня тошнит! А вокруг собираются надутые ценители подобных виршей, считающие, что докопаться до смысла Возузиева хлама дано только таким тонким умникам, как они. Остальные же, по их мнению, недоучки, бездарности, деревенские невежды…
Корнифиций обратился к Кальву растроганно – от души и немного спьяну:
– Милый Лициний, как и ты, я выступаю в собраниях. И довольно успешно, как говорят. Но тем более мне следует отметить выдающийся талант друга. Я поднимаю чашу за твой ораторский дар, разящий, как меч, и убеждающий, как философия Эпикура[57]. И за твою благородную поэзию.
VI
Попросив слова, крепыш Цинна приосанился, будто взошел на трибуну Форума; он встряхивал спутанными белокурыми локонами и беспечно проливал из чаши вино.
– Друзья! – сказал Цинна. – Я благодарен судьбе. Клянусь Геркулесом! Вокруг меня люди, наделенные разнообразными и высокими достоинствами. Мои воспитатели, обучавшие изящным искусствам непоседливого сорванца, не могли и мечтать о таком обществе. Вот историк, вот ораторы и поэты… Поклонники Энодиамены[58] и божества с бассарейскими кудрями[59]… И как вещал меонийский слепец Гомер:
Что там сбрехнул о нас напыщенный Цицерон? Друзья! Я верю, что ваши эпиллии[60] и элегии, ваши хроники и трактаты переживут столетия, вопреки злобе и клевете завистливых недоброжелателей. Я закончил.
– Короткая, но убедительная речь, мой мальчик, – важно сказал Кальв. – Только не перескакивай с латинского на греческий, говори на каком-нибудь одном языке.
Неожиданно Вар вскочил на стол и, покачиваясь, заревел:
– Речь Гая Цинны пылает в моей утробе! Сюда еще кувшин, чтобы залить это пламя!
Голос Вара казался непристойным и диким, но в коричневатых, узеньких глазках красноватым огоньком поблескивала уверенность.
– О, великие боги, ты пьян, Альфен! – хохотал Аллий. – Эй, свяжите этого калидонского вепря!
– Пусть кипит наша кровь! Пусть на разгульном пиру и на ложе страсти настигает нас вдохновение! – старался перекричать Аллия Тицид. Пот катился по его лицу, промокла и затканная голубыми узорами туника. – Порыв юности и крылатое воображение – только они служат поэту! Ибо сказал блаженный Платон[61]: «Кто без священного безумия подходит к порогу творчества, надеясь, что благодаря сноровистости станет изрядным стихотворцем, тот еще далек от совершенства; творения здравомыслящих затмятся творениями неистовых…»