Когда-то твоя мама сказала мне:
– Раньше люди женились, чтобы вести совместное хозяйство. А теперь они обзаводятся семьей, чтобы спастись от одиночества. Вот ты мне абсолютно не нужен для совместного хозяйства, а одиночество без тебя не победить. Люди женятся, чтобы было с кем стареть. А все разговоры про любовь – фигня. Любовь уходит, а старость приближается. Вот и всё. Чтоб вместе стареть – иной причины для свадьбы не существует.
Мне тогда едва перевалило за тридцать, я только что возглавил театр, женился на лучшей женщине во Вселенной, мир буквально требовал, чтобы я властвовал над ним… Какая старость? О чем речь?! Старость была для меня так же далека, как какая-нибудь Никарагуа, которая, говорят, существует, но я её явно никогда не увижу…
Но сегодня я понимаю, как права была Ира… Любовь, секс, треп – это все, конечно, замечательно. Но самое сложное: найти женщину, с которой можно стареть. В последнее время мне стало казаться, что это вообще не выполнимая задача.
«Семейную» рекламу повторяли множество раз, и неизменно она действовала на меня так же, как на домохозяек любовные романы. Если хочешь, – это было моё Эльдорадо… Нет, сынок, это не магазин и не отель, – это такая волшебная страна, в которую люди стремятся всю жизнь, но отыскать никак не могут. А то, что для меня Эльдорадо воплотилась в рекламном ролике… Что ж поделать? Значит, жизнь у меня такая.
Честно говоря, запамятовал, что именно я тогда репетировал, но очень хорошо помню, как периодически меня охватывала паника: а для кого же я теперь буду делать свои спектакли? Кого я буду ими удивлять?
Я всегда завидовал своим коллегам, которые работали для публики или для начальства, им было проще: ни публика, ни начальство никуда не девались.
Мне же всегда была необходима именно женщина, которую надо удивлять. Восторг, который горел в глазах твоей мамы, когда ей нравилось то, что я делаю, не сравнить ни с какими овациями и премиями…
Я понял, что этого восторга мне не увидеть больше никогда. И вот, что я тебе скажу. Найти женщину, с которой можно переспать – очень легко. Найти женщину, с которой можно говорить – трудно, но реально. Найти женщину, с которой захочется и переспать и поговорить – очень тяжело, но все-таки возможно. Найти женщину, которую захочется удивлять – это все равно, что отыскать таракана в дорогом супермаркете. Странное сравнение? Да. Но это так же трудно, поверь.
Взгляд мужчины, рядом с которым нет женщины… не в данную секунду, а вообще в жизни… да, взгляд такого мужчины принципиально отличается от взгляда того, рядом с кем женщина есть…
Нет, я лучше бы так сказал: взгляд мужчины, которого ждет женщина, принципиально отличается от взгляда мужика, которого ждут только дела. Да, так, пожалуй, лучше.
Ты понимаешь, что я не говорю сейчас про блядунов, которые бросаются на всё, что излучает тепло. Это чисто физиологическая история, что о ней рассуждать-то? У этих придурков есть любимая шутка: «Трахнуть всех женщин, конечно, нельзя, но стремиться к этому необходимо». Дай Бог им удачи в их нелегком деле, но говорить о них неинтересно.
Вообще, все люди на земле делятся на тех, для кого секс – цель, и тех, для кого секс – результат отношений. Первых я называю блядями и блядунами, ко вторым отношу себя.
Так вот, взгляд мужчины, которого ждут только дела, отличается от взгляда того, кого ждет женщина (а влюбленная женщина, должен тебе сказать, всегда находится в ожидании мужчины, даже если он сидит рядом), – не тем, что одинокий постоянно ищет. Не тем, что он выбирает. Не тем, что у него начинается слюновыделение при взгляде на каждую грудь. Не-е-ет.
Мужчина, которого ждут только дела; мужчина, у которого нет женщины,
И вот ты, независимо от собственной воли, превращаешься в мужчину, которого чуют. Ты думаешь, они чуют
Эх, права была Ирка… Сознательно или нет, но все они ищут убежище от одиночества, и, сколько бы ни происходило в бабской жизни обломов, они все равно считают, будто единственным таким прибежищем может стать любовь. И кто посмеет сказать, что они так уж неправы?
Итак, в моей жизни наступил странный, но занятный период: я смотрел на них,
Запомни, сынок: оценивают мужчины, женщины не оценивают, женщины ждут. Время их оценок приходит потом, после того, как они дождались. Только дождавшись, они начинают задавать себе вопросы: кто? зачем? почему? что теперь? как дальше? и главное: любит – не любит?
Я стал другим, и я понимал: у меня, другого, вскоре должна начаться новая жизнь. Ведь не может же такого быть, что человек меняется, а жизнь его остается прежней? Жизнь – эта реальность, которую мы, хоть и немножечко, но сами и создаем; мы меняемся, и реальность, с некоторым даже удивлением для самой себя, тоже начинает становиться иной.
Даже в театре я стал ловить на себе ожидающие взгляды, в основном, конечно, актрис.
Должен сказать тебе абсолютно честно, что я никогда не считал актрис вполне за женщин. Все-таки древние греки были правы, запрещая женщинам играть на сцене. В самом естестве женщины заложено желание нравиться, но делать это естество профессией… Когда баба хотя бы один раз в жизни, стоя на сцене, слышит аплодисменты в свой адрес и видит устремленные на нее восторженные мужские взгляды, она перестает быть женщиной и превращается в манекен, который создали для того, чтобы он нравился. А что, разве нет великих актрис? – возможно, спросишь ты. Есть, разумеется. Есть великие манекены, есть бездарные, – вот только женщин среди них нет.
Женщины-актрисы для меня так же неинтересны, как мужчины – профессиональные охотники: нельзя превращать свою суть в профессию. Профессия должна открывать в человеке что-то новое, а зачем открывать то, что лежит на поверхности?
Ну, да Бог с ним…
Конечно, за мою жизнь пытались актрисы всяко завоевать мое внимание. Были, скажем, те, кто, заметив, что на репетициях я всегда ем шоколад, как бы незаметно – то есть, так, чтобы я увидел непременно – подкладывали черные плитки на мой режиссерский столик. Были и те, кто, зайдя ко мне в кабинет, решительно запирали дверь, садились передо мной, и, стараясь смотреть томно, как бы небрежно поигрывали грудью за глубоким декольте…
Впрочем, очень скоро в театре стало известно, что я люблю свою жену, и постепенно актрисы расстроились и увяли. Мы стали просто коллегами, и это внушало им одновременно скуку и уважение.
И вдруг эти мои коллеги противоположного пола начали смотреть на меня глазами, в которых нагло светилась печаль. Самое забавное заключалось в том, что я ведь ничего не говорил, да и говорить, собственно, было нечего. Но они что-то такое учуяли, что заставило меня понять: даже в актрисах остается эта женская тоска по разбуженным чувствам.
Тоскующие эти взгляды, рвущиеся из манекенной актерской сущности, словно кричали мне, словно напоминали постоянно: «У тебя нет женщины, ради которой можно ставить спектакль!»
Понятно, что «Гамлета» в такой ситуации не поставить, но ведь что-то делать надо. И верный мой директор Вася чуть ли не каждый день требовал премьеры. Боже мой, если бы я любил сцену так, как Вася любит кассу, я бы точно достиг Мейерхольдовских высот!
И тогда я решил поставить довольно пустую старую пьесу Нушича «ОБЭЖ: Общество Белградских эмансипированных женщин». Весьма бессмысленная, надо сказать, история, в которую можно было вставить несколько песенно-танцевальных номеров, пару легких переодеваний на сцене, несколько скабрезных шуток, – в общем, сделать вполне себе зрительский спектакль.
Директор Вася остался очень доволен моим выбором.
Но, главное, в пьесе была хренова туча женских ролей. А я еще решил репетировать двумя составами, поэтому практически весь мой женский коллектив оказался задействован! Много женщин, которые к тому же находятся в твоей власти, это всегда забавно, согласись.
Ах, какими прекрасными пришли они на первую читку! Как тщательно одеты и накрашены! Ах, это удивительное умение женщин одеться и подкраситься так, чтобы все нужное подчеркнуть, а ненужное спрятать! Слушать, как они читают текст полузабытого сербского классика, было совсем не интересно, и я разглядывал своих актрис, стараясь понять, что именно они хотели подчеркнуть, а что именно – спрятать. У каждой из них в глазах горело одно, самое главное сообщение: «Я тут! Посмотрите на меня! Здесь я!»
Однажды в театре я встретил пожилого актера. У него не было роли в новом спектакле, а сериалы как-то внезапно закончились, и он приходил в буфет выпить и поговорить. Он подсел ко мне и сказал ни с того, ни с чего: «Старею, шеф, уже не могу трахнуть женщину, если понимаю, что после секса нам не о чем будет поговорить…»
«Когда я все-таки буду ставить «Гамлета», он сыграет Полония», – подумал я, чтобы не думать о том, что судьба посылает мне очень странные знаки…
А в доме нашем как будто ничего и не изменилось, если не считать того, что как-то естественно и безо всяких скандалов мы с мамой стали спать в разных комнатах. Я проводил свои любимые вечерне-ночные репетиции, возвращался поздно, и, чтобы не будить маму, ложился не в спальне, а в кабинете. Правда, дивана у меня, как ты знаешь, нет, и я ложился на пол, бросив матрац. Поначалу было странно смотреть на мир снизу – таким, наверное, видят его тараканы или кошки. Однако очень быстро я привык и шел спать в кабинет, даже если ложился раньше мамы.
Мы по-прежнему изредка ходили в какие-то неинтересные гости. Я по-прежнему периодически играл роль отца, требовал твой дневник и произносил бессмысленные слова про необходимость хорошо учиться…
Я приносил маме цветы, которые мне иногда дарили на спектаклях, мама целовала меня и забывала поставить букет в вазу, я напоминал ей, она целовала меня, как бы прося прощения, и тут же опять забывала поставить цветы…
И Ире, и мне было совершенно очевидно, что мы расходимся по разным углам жизни, но, несмотря на пятнадцать лет супружества, а, может быть, и благодаря им, – мы делали это абсолютно бесстрастно и даже естественно. Словно прожили предназначенный нам срок, он окончился, и начался какой-то новый, со своими законами, и мы вошли в него, как в неизбежность.
Поначалу я ещё по привычке рассказывал маме про репетиции. Но говорить ей про наглую тоску в глазах моих актрис я не мог, и, боясь проговориться, о работе стал заводить разговор все реже и реже.
Мама о своей жизни вообще молчала, словно доказывая себе и мне, что сможет жить вполне самостоятельно.
Но я уже
Знаешь, за столько лет жизни с твоей мамой я забыл, что любовь всегда начинается с предчувствия. Все эти разговоры про «гром среди ясного неба», про «взгляд, который вдруг…», про «ничто не предвещало, но неожиданно…» Весь этот треп – туфта.
Любовь приходит только к тому, кто
Ты можешь делать вид, что чрезвычайно увлечен работой, или, скажем, воспитанием сына, или, например, вскапыванием огорода на даче, но если ты
И ты будешь удивляться: как гром среди ясного неба! И ты будешь нервно вскрикивать: о, Боже, этот взгляд вдруг пронзил меня! Ты будешь вздыхать: ничто не предвещало, и вдруг я увидел ту, без которой теперь моя жизнь не имеет смысла!
Удивляйся, вскрикивай, вздыхай, делай, что хочешь… Но, если ты
Кстати, именно этот страх я испытал, увидев высокую спину в своем театре…
Впрочем, до этого лирического мгновения надо было испытать еще немало других очарований-разочарований.
Конечно, неприятно об этом говорить, но все-таки главное, что в ней притягивало – молодость.
Отвратительно. Когда мужчина заводит роман с той, что годится ему в дочери, – стареющему Дон Жуану представляется, что он кричит на весь мир: смотрите какой я молодой! На самом же деле, он орет совсем иное: глядите, какой я старый! Я уже такой старый, что хочу всем доказать, что я – молодой!
Молодость не требует доказательств. Она просто является миру: смотри, мир, вот я какая – молодость, бери меня, хватай, пользуй! Когда молодость начинает себя доказывать, это верный признак того, что она постарела.
Ну, ничего в ней больше невозможно было разглядеть, кроме нагло бьющей в глаза молодости. Ничего такого, что отличало бы ее от других, поэтому сразу хотелось смотреть на грудь, которая тоже особого впечатления не производила. Глядя на таких женщин, обычно бросают: «Она? Да-да, конечно, красивая», и тотчас начинают разговаривать про что-нибудь другое. Такая красота не восхищает, не ослепляет, не требует обсуждений. Такая красота просит констатации. И всё, ничего иного не просит и не требует.
В юности я прочитал знаменитое стихотворение Николая Заболоцкого «Некрасивая девчонка» с ещё более знаменитым вопросом: «Так что ж она такое, красота, И почему ее обожествляют люди: Сосуд она, в котором пустота, Или огонь, мерцающий в сосуде?» Для юных и романтичных любителей поэзии ответ был очевиден: огонь.
Довольно быстро я вырос из романтики и понял, что бывает по-всякому: и сосуд, и огонь, и огонь без сосуда, и сосуд без огня… А лучше всего: чтобы сосуд – прекрасный, а в нем, чтобы огонь пожароопасно полыхал. В конце – концов, главное ведь не сосуд, и не огонь, а чтобы в глазах женщины явственно читалось: «Эй! Я тут! Видишь меня? Конкретно меня, конкретно ты – видишь?»
Она стояла у служебного входа и ждала меня. Звали ее, конечно, Марина. А как ещё могут звать юное, симпатичное создание, которое ждет режиссера у служебного входа? Ну, разве что – Катя.
Ее звали Марина. Она стояла с букетом красных гвоздик, изо всех сил стараясь изобразить неловкость и стеснительность.
Поскольку зрители не очень хорошо понимают, чем именно занимается режиссер в театре, представителей моей профессии редко встречают поклонницы. Поэтому, в отличие от актеров, режиссер не пробегает с лицом человека, спешащего в туалет, мимо девушки с цветами, а останавливается.
Букет красных гвоздик напоминал про Первое мая, но это бы еще ладно. Марина сделала главную ошибку, которую совершает большинство женщин: на важное свидание они всегда красятся так, будто хотят крикнуть: «Смотрите! Вот я какая!» Не понимают они: мужчины ждут от них совсем иного посыла: «Посмотри, дорогой, какая я настоящая». Глядя на ярко накрашенную даму, мы всегда представляем, как она будет выглядеть без косметики, и эта фантазия нас, чаще всего, пугает.
Что-то я отвлекаюсь все время…
– Здравствуйте, – прошептала Марина ярко накрашенными губами (я тогда еще не знал, что она – Марина, но почему-то чувствовал это). – Спасибо за ваше творчество.
Голос у нее оказался вполне приятным: к счастью, в меру звонким.
– Творчество – у Анны Ахматовой, – пошутил я, уже смотря на ее грудь и думая почему-то: «Неужели с этим совершенно чужим человеком я смогу просыпаться в одной постели? Нет, засыпать – это еще туда-сюда, но просыпаться…»
Забавно: Марина была совсем не похожа на блядь, она еще ничего, по сути, не сказала, кроме глупости про творчество, но, поскольку я
У меня никогда не было секса с проституткой, представляешь? Я дожил до седых волос – и никогда!
Впрочем, нет, однажды, по молодости, в первый же вечер знакомства я приволок домой девушку, которая поразила меня невероятными размерами своей груди… Но и тогда я сумел убедить себя, что полюбил ее не за это, хоть и прекрасное, но чисто физиологическое свойство, а потому, что хотел ее морально-нравственно-культурно воспитать. Кончилось все, надо сказать, печально: мы так напились, что ходили по очереди блевать на балкон, но донести удавалось не всё, и утром я, преодолевая тошноту, оттирал застывшую блевотину, потому что девушка ушла, сославшись на работу; пришлось на нее обидеться и морально-нравственно-культурно воспитывать других…
Но с того самого утра я понял: мне нужна в женщинах не физиология, а теплота. Почему я устроен таким странным образом, что ищу в женщинах не секс, а тепло, и чего это вдруг я так мерзну, причем с ранней юности, даже не понятно…
Именно подруга юности недавно сказала мне: «Друг мой, все красивые женщины тебе кажутся умными… Это заблуждение». Может, она и права. Подруги юности, если они остаются рядом с нами, редко выносят нам неверные оценки.
Чего ж это я отвлекаюсь всё время? Прости…
Так вот, значит, я сказал, вроде как пошутил:
– Творчество – у Анны Ахматовой.
Марина хмыкнула. Я не исключал того, что наше знакомство с ней продолжится, но за годы жизни с твоей мамой я абсолютно утерял навыки знакомств с дамами. Из какого-то замусоренного угла памяти всплыло воспоминание о том, что для продолжения знакомства необходим азарт, то есть страстное желание этого самого продолжения. Я прислушался к себе и никакого азарта не обнаружил. С желаниями, причем любыми, у меня вообще в последнее время – проблема. Я ведь просто
Вот я и ждал. Пауза затягивалась. Наконец Марина, глядя прямо перед собой в лужу, которая была столь грязной, что уже не могла ничего отражать, буркнула:
– Я хочу с вами встретиться и просто так поговорить…
«Что-то ей от меня надо, – подумал я. – Наверное, в театр хочет устроиться».
– Извините, что я так – сразу, – Марина не отрывалась от лужи. – Но глупо делать вид, что это не так. Вы не против со мной пообщаться? Кстати, меня зовут Марина.
Это было совершенно некстати…
«Чего все-таки ей от меня надо?» – спрашивал я непонятно кого, изо всех сил старясь не испытывать неловкости.
Неловкость – это когда хочется, чтобы быстрее все закончилось. И если бы Марина спросила: «Вы против со мной общаться?», я бы ответил: «Да», просто потому, что спорить не было сил. И желания не было.
Но она спросила: «Вы не против?», и я ответил самым коротким ответом:
– Да.
Она улыбнулась. Улыбка была не победительной, какую все чаще видел у своей жены, а тихой. И мне снова показалось, что у Марины умные глаза и высокий лоб. С грудью тоже все было нормально. Впрочем, я давно заметил: женщин с умными глазами гораздо меньше, чем женщин с красивой грудью.
– Завтра у меня репетиция заканчивается в три, – сообщил я, и, как мне показалось – решительно, двинулся к машине. Я почему-то думал, что, когда женщина просит мужчину о свидании, он должен вести себя именно так.
Не слишком ли я мудаковат для сорока семи лет, как думаешь, сынок? Когда тебе сорок семь, уже трудно понять: то ли ты впал в детский маразм, то ли сохранил юношеский пыл, то ли просто превратился в инфантильного идиота.
Дойдя до машины, я подумал, что надо бы предложить ее подвезти хотя бы до метро – это было бы по-мужски, красиво и вообще правильно.
Я обернулся – Марина исчезла.
Ты прекрасно знаешь пустую площадку перед нашим служебным входом и понимаешь, что там негде спрятаться, даже если б Марине вдруг захотелось поиграть в прятки. В театр бы никто ее не пустил, меня она не обгоняла. Она исчезла, как испарилась.
На следующей день на репетиции я про нее не думал совсем. Вообще. Я был свободен от нее, и это мне нравилось. Правда, репетицию я закончил ровно в три, а, шагая к служебному выходу, я зачем-то подумал: «Хорошо бы она не пришла. Бог его знает, что из всего этого получится…»
Я уже открывал дверь, и в голову пришла очередная нелепая мысль: «Очень даже понятно, что получится, если она придет, тоже мне – тайна Мадридского двора».
Марина ждала меня. Во всем своем индийском макияже стояла и нервничала. Я увидел ее через стеклянную дверь служебного входа.
«Если я выйду через главный вход, мы не встретимся», – подумал я и открыл дверь ей навстречу.
Она заметила меня и покраснела. А я испугался. Первое ощущение: не радость, не восторг, даже не любопытство – страх. Не заманчивый страх предчувствия любви, о, нет, обычный такой бытовой ужас интеллигента по поводу сразу всего. Что начнутся отношения, которые бог знает, к чему могут привести; что они не начнутся и я буду по этому поводу переживать; что отношения начнутся, а я окажусь несостоятельным в каком-нибудь смысле, например, в интимном; что сейчас в ресторане буду вести себя неловко, потому что абсолютно забыл, как себя в таких ситуациях ведут; что с Мариной этой придется о чем-нибудь говорить, а я совершенно запамятовал, как разговаривать с незнакомой женщиной, если с ней не связывают никакие дела… И даже по поводу того испытывал я страх, что нас увидят работники театра и подумают бог знает что, и это всё дойдет до Ирины, хотя при чем тут Ирина, ведь всегда можно отбояриться, что это журналистка, пришедшая брать интервью про новую постановку, хотя Ирина не будет ничего спрашивать и не дойдет до нее ничего, а ведь все равно страшно…
Вот.
Я сказал Марине:
– Здесь ресторан есть рядом.
– Я знаю, – смущенно ответила Марина. – Я там даже столик уже заказала… Вы не волнуйтесь: на вашу фамилию, чтобы неловкости не возникло… Ну, потому что там бизнес-ланч дешевый до четырех: народу много. И я вот заказала.
– Вы что живете поблизости? – почему-то спросил я.
Марина ответила быстро: