Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Живым приказано сражаться (сборник) - Богдан Иванович Сушинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Что ты там мурыжишься? – долетел до него сонный голос Есаулова, чьи нары были рядом с его. – Лучше бы вспомнил напоследок что-нибудь эдакое, если есть что вспомнить.

– Мне нечего вспоминать, – резко отрубил Гордаш. В последние дни, после того, как в камеру к ним начал наведываться этот бывший поручик Розданов, Орест только и слышал от них: «казаки, казачество, расказачили…» И понял, что по существу они сладили. Еще день-другой, и Есаулов согласится служить немцам. Тем более, что Розданов намекал, будто немцы собираются создать охранный казачий батальон. Правда, пеший, что Есаулову, прирожденному кавалеристу, не очень-то нравилось… Словом, он понял, что Есаулов решил сменить камеру тюрьмы на казарму охранного батальона, и начал презирать его. Лично он, Гордаш, служить немцам не собирался. Правда, он и в Красной Армии не очень-то наслужился. Но уж пусть извинят: он – скульптор, художник… Убивать – ремесло других. Даже если убийство это праведное, во спасение.

– И все же, на кой черт тебе эта деревяшка? Лучше бы уж подкоп делал, по крайней мере появилась бы надежда сбежать, вырваться на свободу.

– Я и так вырвусь. Разнесу вдрызг эту конуру, но вырвусь. Но я не крот. Мне нужно беречь руки.

– Он бережет руки! – изумился лейтенант Мащук. – Маэстро резца и кисти! Господи, а что мне, сбитому пилоту, беречь? Обожженные крылья, что ли?

– Не об этом нужно думать сейчас, – вмешался младший лейтенант Величан. – Думать нужно о побеге. Очевидно, расстреливать поведут не только нас двоих. Из других камер тоже подберут. Расстреливают у ограды сельского кладбища. Над ямой. Если сыпануть в разные стороны… Хоть один, да спасется.

– Или, по крайней мере, дать им последний бой, – согласился пилот.

Он был сбит над Молдавией во второй день войны, попал в плен, однако очень скоро сбежал из лагеря, уже с территории Румынии. Прошел всю Молдавию, переправился на левый берег Днестра, к своим… Казалось: все, свобода! Вконец измученный, он заявился под вечер в штаб какого-то пехотного полка, располагавшегося в приднестровской деревне. Там ему на удивление быстро поверили, через радиста из штаба армии успели сообщить о появлении сбитого пилота в штаб авиаполка. Беспредельно уставший, но счастливый, летчик напросился в дом какой-то старушки, устроил себе баньку и решил отоспаться.

Под утро ему снился вещий сон: гитлеровцы окружают его в крестьянской хате. Он отстреливается последними патронами, но петля смерти затягивается все туже и туже. Уже проснувшись, Мащук несколько минут лежал с закрытыми глазами и, слыша выстрелы, блаженно улыбался: это всего лишь сон. Почему-то очень быстро вспомнилось тогда, что он уже на левом берегу, среди своих, а на соседней улице – штаб полка, возле которого утром его подберет уезжающая в тыл машина. В чувство его привел страдальческий крик хозяйки: «Йой, утикай, сынку, нимци!..»

Да только убегать уже было поздно. Переправившиеся на рассвете десантники, которые должны были захватить плацдарм на левом берегу Днестра, уже вбегали во двор.

Рассказ Мащука о том, как он снова попал в плен, Гордаш слышал уже много раз. Не в силах простить себе того, что он «проспал свою офицерскую честь», лейтенант все казнил и казнил себя этими рассказами. Его уже выводили на расстрел, но в последнюю минуту в лагере появился какой-то эсэсовец, который, узнав, что должны казнить летчика, приказал отсрочить казнь на семь суток. Этого времени лейтенанту должно было хватить, чтобы решиться перейти на службу в люфтваффе.

– Может, и попробуйте. И кто-то спасется. Только не я, – Гордаш проговорил это без отчаяния, без страха, голосом человека, окончательно смирившегося со своей обреченностью.

– Потому что ты уже похоронил себя, – снова заговорил Мащук. – Ты себя уже похоронил, а мы все еще живы.

– И не так чтобы слишком уж долго тебе осталось жить, – заметил Есаулов. – Помнится, четвертые сутки сгинули из семи, отмеренных тебе оберштурмфюрером Штубером.

– Розданов, Штубер… Очень быстро ты заучил их фамилии. А как же: приглянулся их компании. Казак, видишь ли. Нет у нас казаков! Есть пролетариат. Сельский пролетариат. А казачье – это, считай, сплошь кулачье.

– Отпусти гашетку, идиот: ты уже все выстрелял. Все, чем тебя зарядили.

Услышав это, Гордаш насторожился. Он понял: завтра Розданов или этот самый Штубер добьются своего. Гордаш не осуждал Есаулова. Это даже не предательство: так, животное спасение жизни. «Он-то еще может как-то спасти ее, мне даже не предлагают, – мрачно размышлял Орест. – А если так… Что мне до Мащука, Есаулова? Все, что с ними случится, что случится в этом лагере, на этой земле – будет происходить уже без меня, в ином мире».

«Потому что ты уже похоронил себя, – громыхало у него в висках. – А мы еще живы. Ты уже… похоронил себя…»

Пленные еще долго говорили о чем-то своем, спорили, возмущались, взывали к судьбе. Однако Гордаш уже не обращал на них внимания. Иногда он просто-напросто не слышал их. У него в руках кусок древесины молодой липы. Плотникам, которым было приказано срочно переоборудовать это старинное, казарменного типа здание в тюрьму, не хватило березовых и кленовых досок. Вот они и свалили прямо здесь, в парке, несколько молодых лип, распилив их потом на доски.

Завершив работу, они старательно убрали после себя, но этот кусок липы каким-то чудом завалялся под нарами. Плотники не тронули его, словно предчувствовали, что одним из первых, кто попадет в эту камеру, будет резчик по дереву, скульптор.

Глаза Ореста слезились, и все тело его время от времени пронизывала дрожь, сдерживать которую становилось все труднее, ибо порождалась она не столько утренней прохладой, сколько истощением и болью, которые вот уже много дней подтачивали и разрушали его могучий, жаждущий жизни организм. Гордаш не верил, что отыщется сила, способная остановить это разрушение. Однако чем больше убеждался в этом, тем старательнее не то что вырезал – пестовал каждую линию, мышцу, каждую жилку своего «Обреченного».

Так, со стекляшкой и куском древесины в руках, он вдруг уснул, не расслышав, как дверь камеры отворилась и вошли два немецких офицера в сопровождении полицая. Проснулся лишь тогда, когда один из офицеров носком сапога приподнял его руку, чтобы лучше разглядеть зажатую в ней вещицу.

Все еще сидя на полу, пленный растерянно уставился на эсэсовца, но очень быстро опомнился и, отдернув руку, прижал «Обреченного» к груди: чужеземцу не должно быть дела до того, что он вырезал этой, может быть, последней своей ночью. Теперь Гордаш жалел, что не успел, как обычно под утро, спрятать статуэтку под нары. Больше всего он боялся в эти дни, чтобы «Обреченный» не исчез вместе с ним. Он уже взял слово со своих сокамерников, что когда его уведут на казнь, они будут передавать статуэтку друг другу, авось кому-нибудь удастся выбросить «Обреченного» в кювет, где его подберет какой-нибудь мальчишка. Подберет и сохранит.

– Ты вырезал это здесь? – спросил эсэсовец почти на чистом русском.

– Мы обыскивали его, когда переводили сюда из лагеря, – поспешил заверить полицай, очевидно начальник тюрьмы.

Но эсэсовец никак не отреагировал на это объяснение. Сейчас его интересовало не состояние дисциплины, а нечто другое.

– Я спрашиваю: ты создал это здесь, в камере? Или, может быть, принес с собой?

– Где же еще? – прогрохотал своим осипшим басом Гордаш.

– С офицером нужно говорить стоя, – напомнил эсэсовец. – До тех пор, пока идет война и ты числишься ее рядовым или ее пленным, с любым офицером нужно говорить только стоя.

Орест взглянул на нары. Никто из заключенных, лежавших на них, даже не поднял головы. Но это не от безразличия – от страха. Замерли, закрыв глаза, и молятся.

– Я не солдат, я семинарист. Приказывай кому-нибудь другому.

– Он действительно учился в семинарии, мы выяснили, господин офицер, – снова вмешался полицай. – Но форма-то на нем солдатская. Значит, успели одеть, хотя и не постригли. Это мы его уже здесь обезволосили.

Офицер что-то проворчал по-немецки, вырвал из рук Гордаша «Обреченного», долго рассматривал, поднеся его к окну, к солнечному свету.

– Давно увлекаешься этим?

Орест не ответил. Разве не все равно, когда именно созрело в нем это ремесло. Его, семейное… Страшно, что не сегодня завтра оно умрет вместе с ним.

– Отвечай, дурак, когда тебя спрашивает немецкий офицер, – пробубнил полицай.

– Я ведь не спрашиваю, кто и зачем оставил тебя в немецком тылу и кто руководитель диверсионной группы, в которую ты входишь? – предельно вежливо заметил эсэсовец. – Речь идет всего лишь об искусстве.

Еще раз внимательно осмотрел «Обреченного» и бросил его Гордашу.

– Да он с детства этой дурью мается, – снова заговорил полицай, видя, что Гордаш так и не собрался с духом для объяснений. – Отец, дед и прадед его были художниками, ну, богомазами, по-нашенски. Церкви, соборы, монастырские стены расписывали, иконы обновляли.

– Вот как? – впервые оглянулся на полицая эсэсовец. – Они были известными в этих краях мастерами? Вы лично знали их?

– Деда немного знал. Он в нашем селе церковь обновлял. Как только обновил, коммунисты ее тут же и взорвали! – расхохотался. – Дали закончить работу, даже откуда-то из района или области приезжали – полюбоваться, работу похвалить. А потом ночью саперов прислали. Ну, те ее аккуратненько… Какой с них, коммунистов-нехристей, спрос?

– Значит, ты перенимал науку отца? А для того чтобы получше освоить иконопись, подался в семинарию? Там изучал Библию, знакомился с работами лучших мастеров-иконописцев мира: Джорджоне, Рафаэля Санти, Леонардо да Винчи, Микеланджело Буонарроти? Я никого не забыл, ничего не напутал?

– Все точно, – вдруг довольно добродушно подтвердил Гордаш и только теперь, наконец, поднялся.

Увидев этого гороподобного исполина во весь его рост, оберштурмфюрер удивленно отступил назад и, пораженный, осматривал его, словно перед ним возникла еще одна скульптура, вполне достойная резца великого Леонардо.

– Наконец-то я слышу здравый голос мастера. Правда, мне нечасто приходилось бывать в залах Дрезденской картинной галереи, но все же кое-какое представление о живописи и скульптуре итальянских и нидерландских мастеров эпохи Возрождения получил. Этого не расстреливать, – уже другим, резким тоном обратился к полицаю. – Пока что. Скульптор тем и отличается от любого смертного, что прежде чем умереть, должен позаботиться о своем бессмертии. Поэтому грех убивать мастера, не закончившего свою работу. Возможно, это единственное, что на войне действительно стоит считать грехом. Или, может, я ошибаюсь, а, местный Микеланджело? Кто там у вас в списке первый, полицай?

– Стефан Рануш, – развернул тот свою бумажку. – Выходи.

– Расстреливать будем по одному, – вздохнул Штубер, наблюдая, как молча, медленно идет к двери седоволосый крестьянин. – А что поделаешь? Кто-то из них наверняка знает что-либо о подпольщиках, диверсантах или просто оставшихся в тылу коммунистах. Значит, не выдержит и скажет. Жестокая реальность войны.

Оберштурмфюрер еще раз внимательно всмотрелся в заметно исхудавшее, слишком рано подернутое едва наметившимися морщинами лицо скульптора, и в глазах его вспыхнул хищный огонек какой-то, пока что только ему одному ведомой, идеи.

– Да, ничего не поделаешь… А этого не трогать, – напомнил полицаю и офицеру, коменданту лагеря, за все это время так и не проронившему ни слова.

18

Крамарчук, пошатываясь, побрел в темноту подземелья, а Громов, немножко отлежавшись, снова спустился в колодец. Голова гудела. Волосы слиплись от крови. Он промыл голову водой и одну из гранат засунул в расщелину, загнав ее чуть-чуть наискосок, чтобы от взрыва другой гранаты она не вылетела в пустоту.

Опять взрыв. Опять дым, гарь, чадная пыль… Но зато на этот раз наружу осколки почти не вырвались. Все вобрали в себя стены. Пролом оказался таким большим, что вода буквально хлынула в него, и, спустившись через несколько минут в колодец, Громов уже ощутил ее только на скользком дне, между грудами щебенки. «Почему я не позаботился о запасном выходе раньше? – корил себя лейтенант. – Можно было испытать этот путь, сохранив колодец. И почему его не предусмотрели военные инженеры?» Впрочем, вопросов в связи с устройством «Беркута» возникало много. Только задавать их некому.

Пошарив под осколками камня, Андрей нашел лом и снова принялся расширять щель. Наконец луч фонарика осветил такой пролом, в который лейтенант довольно легко мог протиснуться. Еще не веря в удачу, Громов начал прощупывать лучом таинственный потусторонний мир. В общем-то, ему открылась всего лишь небольшая пустота, что-то в виде сталактитовой пещеры. Но в конце ее обнадеживающе чернел еще какой-то коридор.

«А вдруг за ним – другая, более широкая пещера? – с волнением подумал он, всматриваясь в черноту прохода. – И оттуда можно пробиться дальше? А если нет?» – Андрей с болью проглотил сухой горьковатый комок, застрявший было в горле, и постарался поглубже вдохнуть влажный, отдающий плесенью воздух. Сейчас он с ужасом подумал о том, что последует за этим «если нет». «Молись удаче, Громов, – сказал он себе. – Своей солдатской фортуне молись».

Он уже был наслышан о местных пещерах, пустотах, о целых подземных дворцах, которые исследовались отрядами добровольцев-спелеологов. Но если дальше пещеры действительно нет? Что тогда? Тогда нужно продержаться в доте еще двое-трое суток, пока фашисты не уйдут от него. И попытаться пробиться через артиллерийскую амбразуру или через дверь.

Как бы там ни было, у них появился кое-какой шанс на спасение, появилась надежда. Главное – не задохнуться. О Господи, как же не хочется возвращаться в этот дот! Да, кто же там стрелял? Неужели?! Нет, не может быть… Мария не могла этого сделать. Мария не могла!

Нужно перенести ее сюда, к колодцу, решил он, выбираясь наружу. И раненых тоже. Всех.

На развилке, откуда ход сообщения вел к пулеметной точке, луч фонарика одну за другой выхватил две фигуры.

– Помоги, лейтенант!

Крамарчук! Сам уже обессилевший, он все же нес на спине Марию. Санинструктор была без сознания.

Вдвоем они быстро донесли ее до колодца. Громов сразу же спустился в него и несколько раз плеснул Марии водой в лицо.

– Подвинь ее поближе к колодцу, здесь больше воздуха, – попросил он Крамарчука. А когда сержант сделал это, спросил: – Где Каравайный? Нужно побыстрее перенести сюда раненых.

– Поздно, лейтенант.

– Не понял.

– В «Беркуте» нет больше раненых.

– Яснее, сержант, яснее!

– Мария сумела подползти поближе к вентиляционной трубе. Оттуда поступало немножко воздуха. А раненые подползти не сумели. К тому же потеряли много крови.

– Что, Абдулаев тоже?

– Все.

– Это он стрелял? Нет? Тогда кто, кто?! Кравчук? Газарян? – Лейтенант допытывался об этом с такой страстью, словно для него действительно было крайне важно узнать, кто осмелился уйти из жизни этим путем, упредив мученическую смерть.

– Я сейчас, комендант.

– Возьми фонарик. Захвати гранаты.

Когда Крамарчук ушел, Громов еще раз плеснул Марии в лицо, похлопал ее по щекам, а услышав тихий сдавленный стон, погладил по щеке и нежно, словно боясь разбудить, поцеловал в губы.

– Несколько минут… Продержись, милая. Несколько минут, и все будет хорошо…

Осторожно, боясь поранить, он стащил Марию в колодец и усадил, прислонив ее к стене напротив пролома.

– Абдулаев, Абдулаев… – тихо прошептала она. – Не оставляй их. Я… я сейчас.

«С этими словами она ушла из отсека, – понял Громов. Искать его, Громова, искать Крамарчука… струйку воздуха.

– Он с ранеными, – сказал Громов. – Посиди здесь. Я скоро вернусь.

– Ты, Андрей? Где мы? Почему темно? – она коснулась пальцами его лица, и Андрей почувствовал, как к горлу подступил уже иной комок – нежности и жалости.

– Потерпи, милая, потерпи. Я – к раненым… Там беда.

Лейтенант на ощупь добрался до энергоотсека и позвал Каравайного. Ответа не было. Дышать теперь стало легче, но все равно, ступив в отсек, он почувствовал, что вот-вот потеряет сознание. Воздух там был тяжелым, угарным.

– Эй, моряк!

– Я уже разведал, – раздался за спиной голос Крамарчука. – Это он стрелял. Не ходи в отсек, лейтенант.

Громов включил фонарик и повел лучом по отсеку. Каравайный лежал за машиной, Андрей увидел только его ноги. Подойти поближе не решился. Да и какой смысл?

– Немного поспешил, – вздохнул Крамарчук. – Зато по-солдатски…

– Дрянные мы с тобой командиры, сержант, – мрачно произнес Громов, принимая из рук Крамарчука автомат. Хотя и не понял, зачем сержант прихватил его. – Не сумели сохранить людей. Грош нам цена.

– Так сложились обстоятельства. Мы-то здесь при чем?

– Обстоятельства… Это не оправдание. Ну да что уж тут? Пробирайся к Марии. Еще бы один фонарик…

– Я прихватил свечу. Попытаемся пробиться через колодец в пещеру?

– Иного пути пока не существует.

Присвечивая себе, Громов добрался до санчасти. Там он подошел к каждому бойцу, осмотрел, мысленно попрощался. Уже уходя, наткнулся на зажатую в руке Абдулаева гранату. Очевидно, боец припас ее на тот крайний случай, когда фашисты ворвутся в дот, да так и умер, боясь расстаться с ней.

Громов разжал пальцы, осторожно забрал гранату. Абдулаеву она больше не нужна. Приказ сражаться до последней возможности касался только живых.

Уходя из командного пункта с четырьмя гранатами, он вдруг услышал зуммер телефона. «Интересуются, живы ли, – понял он. Хотел поднять трубку, но вовремя остановился. Пусть немцы считают их погибшими. Они не должны догадываться, что часть гарнизона все же спаслась от удушья.

Громов уже не помнил, как добрался до колодца. А когда с помощью Крамарчука и Марии пролезал через пролом в стене, то делал это словно во сне.

– Слышишь, сержант, – сказал он уже по ту сторону пролома, теряя сознание, – пока мы живы… Приказ один: сражаться.

– Ясно, командир. Живым приказано сражаться – что здесь неясного?

19

Очнулся Громов от толчка в грудь.

– Командир, командир, – услышал долетающий откуда-то справа от него, из темноты, голос. И не сразу понял, что он принадлежит Крамарчуку. – Очнись. Надо отползти. Я заложил две гранаты.

– Что? – едва слышно отозвался лейтенант. – Какие гранаты? Где Мария?



Поделиться книгой:

На главную
Назад