Евгения Багмуцкая
Когда я увижу тебя
Whatever makes you happy,
Whatever you want,
You’re so very special,
I wish I was special.
Что бы ни делало тебя счастливой,
Чего бы ты ни хотела,
Ты чертовски особенная,
Хотел бы я быть таким же
Если бы можно было все изменить. Перемотать время – как карандашом ленту магнитофонной кассеты. Если бы можно было все сделать по-другому: поменять билеты, уберечь друзей, полюбить врагов, предугадать конец, вычислить дату своей смерти, узнать, что нас ждет, нагадать на Таро и линиях руки, составить личный гороскоп, если бы мы могли знать все наперед – то мы бы ничего ни за что никогда бы не изменили.
Нам нравится именно эта история.
Часть 1
Лена
1.1
Пока я пью растворимый кофе, который не люблю, но за неимением лучшего всегда соглашаюсь на суррогаты, Соня лежит на одеяле, расстеленном на полу, играет в тетрис, купленный на днях на барахолке, даже на секунду не отрывая взгляда, и говорит мне:
– Да все нормально у тебя, твоя жизнь изменится, все еще будет по-другому, я знаю, что говорю, я многое понимаю в жизни, посмотри на меня – я лежу, играю в тетрис за тридцать гривень, ничего не делаю и даю жизненные советы!
Соне двадцать два, и она младше меня на пару лет. У нее белая, почти прозрачная кожа в веснушках и родинках, копна кудрявых волос, нос с маленькой горбинкой, тонкая кость и невероятная (словно жалеющая всех) улыбка. Она работает на радио и встречается с моим братом. Я считаю, что ее жизнь удалась, а моя – нет, а она считает, что я нытик. Мы друг с другом соглашаемся. Мой брат в это время возится на кухне с новыми примочками и не имеет никакого желания вступать в наши беседы. Он предпочитает делать только то, что ему нравится, чего, увы, нельзя сказать обо мне.
Обо мне можно сказать многое, всего лишь понаблюдав за людьми, которыми я себя окружаю. Кажется, все свои недостатки я восполняю яркими достоинствами тех, кого люблю. Взять хотя бы моего младшего брата – вот кто ничуть на меня не похож. Вот с кого мне нужно брать пример, хотя родители всегда были уверены в обратном – мол, это ему бы стоило у меня многому поучиться, например рвению к учебе или усидчивости. А я бы с радостью отказалась от всех своих сомнительных достоинств в пользу главного таланта моего брата: делать то, что хочется, и не пытаться оправдывать чьи-либо ожидания.
Мы с Кириллом, Кирой, погодки – почти близнецы. Но я, хоть и старший «близнец», таковым ощущала себя недолго. Его основательность, серьезность не допускали покровительства. Мне же, наоборот, комфортно и удобно быть опекаемой. Когда мы стали подростками, он занял уверенную позицию взрослого брата, а я без боя сдала ему опеку над собой.
Общие интересы: книги, музыкальные группы, фильмы, игры. Разговоры и ссоры, драки – тоже общие: кто кого больней ущипнет за руку, кто тише сквозь зубы прошипит оскорбление, чтобы родители не услышали, кто через десять минут уже приходит мириться, как ни в чем не бывало протягивая бутерброд или сообщая, что через пять минут начнется «Дисней».
Еще в детстве брат выбрал меня в качестве человека, к которому нужно приклеиться и не отпускать. До пяти лет этот странный ребенок не разговаривал ни с кем, кроме меня, да и для меня оставался шкатулкой с секретом. Я учила его читать, а он упорно молчал, словно совершенно ничего не понимал, чертов маленький социопат. В один прекрасный день, буквально за месяц-два до первого класса, когда родители уже почти били тревогу из-за его неуспехов в чтении, он, дождавшись, когда в гостиной соберется семья в полном составе, взял с полки книгу и в полный голос, важно и внятно прочел: «Мир вокруг нас». Восторженные возгласы родителей, объятия и поздравления. Никто так не радовался, когда в пять лет я уже читала трехтомник Пушкина и сказки Салтыкова-Щедрина. Любое достижение Кирилла воспринималось как нечто из ряда вон выходящее. Нечто гениальное, немыслимое, словно никто не делал так до него. Все, что делала я, воспринималось как должное и редко заслуживало похвалы. Мне всегда казалось, что я – эдакий первый блин комом, первый ребенок, бета-версия, на которую возлагается масса надежд, но оправдывает их лишь следующая, исправленная и улучшенная. Это меня отдали в музыкальную школу в шесть лет, это со мной ежедневно сидела за фортепиано мама, но это мой брат наиграл в девять лет на пианино одним пальцем «Я иду, шагаю по Москве», не зная нот совершенно, и в этот момент все поняли, что он будет музыкантом. И не ошиблись.
Конечно, я завидовала ему. Но больше – восхищалась. Мой антипод: его невозмутимость против моей суетливости и мнительности, его конкретизация желаний и целей – против моей мечтательности и неопределенности, его независимость – против моей нужды в одобрении окружающих. Красивый, изящный, с низким глубоким голосом, он заставлял весь мир вертеться вокруг себя. Талантливый, особенный, неординарный, не такой, как все, – вот эпитеты, которые применялись к этому золотому мальчику. Про меня говорили: упрямая, работящая, ответственная. О, с какой радостью я променяла бы свою скучную положительность на эту яркую непредсказуемость!
Детьми мы бесконечно ссорились и даже дрались, но практически ни на секунду не расставались. Вместе круглыми сутками слушали радио «Юность», копили деньги на пиратские кассеты с «Кино», «Агатой Кристи», «Нирваной» и «Металликой», не спали до утра, чтобы не пропустить утренний выпуск «Акул пера»[1] с любимой рок-группой, по очереди катались на стареньком велосипеде вокруг дома, ездили в школу – сначала на метро с пересадками, затем на трамвае, учили сольфеджио, проявляли в темной ванной фотографии, разучивали на два голоса песни, генералили в квартире, когда родители уезжали в командировку, предварительно разнеся ее в клочья, варили компот из винограда и рябины, делали котлеты из баклажанов, пекли каменное печенье с корицей, ждали «Альфа» по воскресеньям, слушали родительские пластинки – «Pink Floyd», «R.E.M.», «Черный кофе», «Космическую оперу» Маруани, а затем купили свой первый кассетный магнитофон. Я играла на пианино, а он – на кларнете, и когда соседка сверху доставала нас стуком по батарее во время репетиций, я клала на струны одеяло, а брат обматывал кларнет полотенцем. Все это время мы почему-то считали, что люто ненавидим друг друга, и нам понадобилось разъехаться, чтобы понять, что все совершенно наоборот. Что никто так не знает и не понимает нас, как мы друг друга. И что у нас много общего. Да что там – почти все. Даже друзья и те – одни на двоих.
Теперь мы взрослые и живем в разных домах – наша мама после смерти отца постоянно, даже зимой, обитает на даче. Мне как старшей наследнице достались в полное владение родительские апартаменты на улице Дарвина, в которых прошла вся моя жизнь, – большая, просторная квартира с высокими потолками, деревянными рамами и воющими трубами, скрипучим паркетом, неизменной стремянкой на балконе, без которой не выкрутить лампочку и не добраться до антресолей. Кириллу была куплена маленькая, но уютная квартира около Ботанического сада, в которой он жил со своей девушкой, рыжей тонкой Соней. Оба они были моими лучшими друзьями. А еще у нас был Саша – друг детства, с которым мы были знакомы так долго, что каждый раз, пытаясь подсчитать и загибая пальцы, я сбивалась со счета.
Детство ведь не требует причин и объяснений – в том числе и для дружбы. Никто из нас уже не помнит, как получилось, что сын нашей учительницы по сольфеджио стал приходить к нам домой, ждать нас на скамейке около подъезда, пылесосить наши ковры, гулять с нашей собакой, притаскивать двадцать бутылок лимонада зараз, мыть посуду, предварительно закатав рукава рубашки, а затем невозмутимо открывать родительский холодильник в поисках еды. Он будто взял над нами шефство. Со стороны могло казаться, что общение с нами для него сродни обязательству или повинности, но его никто ни к чему не принуждал. Как-то, когда мы все уже были взрослыми, я спросила его, почему он вдруг начал возиться с нами, ведь мы были для него малышами, на что он ответил: «Вы были такими забавными и дружными, мне хотелось вас опекать. Ну и, наверное, мне всегда не хватало братьев и сестер». Так и повелось: мы ходили в одну школу, играли в одни игры, ездили летом на велосипедах на речку каждый день, зимой бегали кататься с большой горки, построенной на площади, на майские праздники ждали до заката, пока на белой стене Дома культуры не начинались показы мультфильмов. Это было совсем несложно – дружить детьми. Вот мы и дружили.
Все любили Сашу. Упрямый, но обаятельный. Угрюмый, но артистичный. Высокий, худощавый, но широкоплечий, с сильными руками, тонкими пальцами. Воротник рубашки всегда чуть ослаблен, пиджак чуть помят, волосы чуть взъерошены. Когда он говорит, то смотрит немного мимо тебя: меня эта манера порой невероятно злила, влюбленных же в него одноклассниц очаровывала, и я понимала, почему это срабатывало: сразу хотелось добиться расположения этого снисходительного красавца. О, он был магнитом для милых, неуверенных в себе девочек! Если бы я не знала, что он мой лучший друг, то посчитала бы, что он со мной немного заигрывает: если и посмотрит прямо в глаза – то тут же ухмыльнется и отведет взгляд, и я никак не могла понять, от смущения или презрения. Но на самом деле не было в его действиях никакого коварного расчета – просто он был таким: цельным, не расплескивающим ни свою симпатию, ни даже ненависть. Для других он оставался вещью в себе, мне же он был близким и потому понятным – например, я чувствовала, когда Саша кого-то недолюбливал, даже если казалось, что он никак не проявляет свои чувства.
По утрам, когда мы шли в школу, Саша встречал нас у подъезда в одной и той же позе: стоял, прислонившись к стене, руки в карманах, бросал «Привет!» сквозь зубы и даже не удостаивал взглядом, лишь одним плечом показывая – пошли, мол. Такой же молчаливый, как и Кирилл. На их фоне я заслуженно имела славу говорливой девочки. В наших походах я не умолкала ни на секунду, тараторя все, что приходило мне в голову. Лишь изредка, когда все уставали от моего информационного потока, Саша говорил сурово: «Ленка, выключись!» – и я обиженно умолкала, правда, ненадолго. Затем они сами с братом начинали уговаривать меня что-то рассказать. Однажды Саша был у нас в гостях и мы чертовски поссорились. В сердцах я выкрикнула: «Не таскайся за нами! Не приходи больше!» – и вмиг пожалела о сказанном. Он побагровел и пулей вылетел из квартиры. Я прорыдала полночи, думая, что никогда больше не увижу единственного настоящего друга. Но наутро, когда мы с Кирой вышли из подъезда, я снова увидела его, стоящего как ни в чем не бывало, ждущего нас. «Привет!» – буркнул он в обычной манере, а я едва не расплакалась от благодарности, что он вернулся и делает вид, будто ничего не произошло. Мне всегда капельку льстил его интерес к нам – детям помладше: когда тебе шесть лет, а твоему лучшему другу – девять, это делает тебя чуть важнее, выше в глазах ровесников. Да и в собственных.
И все же я помню день, когда впервые задумалась о том, почему в нашей с братом жизни присутствует Саша. В тот день папа подарил нам собаку. «Однажды папа принес щенка» – какая простая фраза. Насколько слова могут точно описывать событие, но при этом не отображать его масштабность. Все было совсем не так. Это предложение нужно читать медленно, разделяя слова, громче с каждым новым слогом. Однажды. Папа. Принес. Щенка!!! Щенок оказался немецкой овчаркой женского пола. Мы с братом назвали его Анной, напоили молоком и повели гулять. Саша уже ждал нас у подъезда. Сидел на скамейке, чуть откинувшись назад и оперевшись на нее руками. В зубах – колосок. Я прыснула, сразу догадавшись, откуда у него новая манера – на днях мы все вместе, с Кирой и Сашей, впервые посмотрели «Хороший, плохой, злой» с Клинтом Иствудом, который на протяжении ленты не выпускал изо рта сигару. Я полфильма зевала, а мальчишки, конечно же, помешались после просмотра на ковбойской тематике. Саша вмиг понял, почему я хохочу, и сердито, не скрывая пренебрежения, в ответ кивнул на собаку:
– Это еще что?
– Это, Сашенька, еще кто! – скривилась я в ответ. – И вообще, нам некогда, мы выгуливаем собаку.
– Угу, – поддакнул Кирилл и почему-то тяжело вздохнул.
Саша лениво поднялся.
– Ну идем. Выгуливать твою собаку.
Собака моя оказалась на редкость глупой. На имя Анна она не отзывалась и радостно бежала за любым прохожим, стоило тому причмокнуть губами. Я надрывалась, крича «Аня, ко мне!», злилась и топала ногами. Саша наконец выплюнул колосок.
– Ты! – вдруг гаркнул он. – Аня? Ко мне. Живо.
И она пошла за ним. И больше ни за одним прохожим и не думала идти. А Саша на нее даже не смотрел – шел себе вперед неторопливо, держа руки в карманах. Как и моя собака, так же покорно шла за ним я. За мной, все еще тяжело вздыхая, шел маленький Кирилл. Мы обогнули дом, прошли через парк – к полю – и шли среди колосьев, трогая ладонью их острые кончики. Странная молчаливая процессия – трое и собака. Я смотрела в Сашину спину и думала: «Почему его слушается даже моя глупая овчарка?» А он шел себе, лениво покачиваясь, ни разу не обернувшись, и вдруг в полный голос запел глупую и пошлую «Не обижай, не обижай жениииих девчонку-малолеееетку». Я тут же закрыла себе рот ладонями, чтобы не расхохотаться, но громко прыснула. Он обернулся: «Чтооо?» И вот он улыбается серыми глазами, а я смотрю на него и вдруг вижу, что у него кончики ресниц обгорели, совсем белые.
И лето было такое невероятное, душное, но рыба ловилась на ура, и мы жарили ее вместе с картошкой в углях, жгли тополиный пух, бегали с Аней по пшеничному полю, хохотали, падали в траву и боролись, вытягивали колоски – и грызли зеленый сладкий кончик, стояли по два часа в очереди за мороженым в пакетах и покупали его растаявшим, и когда наши мамы кричали в окно «Мультики!», мы неслись к ближайшей квартире, чтобы успеть. В то лето я упала с велосипеда, расшибла обе коленки, сидела на асфальте и ревела от боли, а Саша примчался с зеленкой и прикладывал ватные тампоны к ссадинам.
Я подвывала:
– Щиплет же, щиплет, щиплееееет!
А он сурово успокаивал меня:
– Лена, будь мужиком!
– Я не мужиииик, я бабаааа, – выла я в ответ.
И вот мы вчетвером: я, Саша, брат и наша глупая собака – бежим по колосящемуся полю, спешим куда-то, летим, хотя еще вся жизнь впереди и совершенно некуда спешить, и когда получалось на секунду остановиться и задуматься, отдышаться, я почему-то вспоминала его обгоревшие ресницы, будто ничего не было важнее. И так хорошо было уже лишь оттого, что стоило мне поднять глаза, как я встречала до боли родной мне взгляд и знала: он не просто смотрит на меня, он видит меня, я ценна для него. Но тогда, в детстве, я не понимала, что самое важное – это когда те, кого ты любишь, могут тебя увидеть. Я не понимала. Для меня все только начиналось.
1.2
В нашей семье воплощением любви и заботы была мама. А папа – он был папой. Всегда холодным, спокойным, неразговорчивым. Если решил что-то – бессмысленно пытаться его переубедить. Если дал указание – будь добра, выполни. Не смей ослушаться, не смей спорить. Не говори громко, не одевайся вызывающе. Раз в несколько лет он мог сказать что-то одобрительное, поэтому каждая похвала была на вес золота. И все же я обожала отца. Он казался мне скалой, чем-то нерушимым, непобедимым. Возможно, потому, что таким он был лишь с нами, со своими детьми, и невероятно нежным и ласковым с мамой. Я немножко побаивалась его, но гораздо сильнее – любила и восхищалась. Восхищалась тем, какой защищенной рядом с ним выглядела мама. Тем, какой крепостью мне казался мой дом.
А потом его не стало.
Гонцом, принесшим дурную весть, стал мой лучший друг. Это Саша позвонил в дверь в то утро. И стоя «в проеме двери, как медное изваяние»,[2] смотрел на меня так, что я сразу догадалась – что-то случилось, оставалось лишь вытянуть из колоды имя – кто первым оставил меня? Это оказался папа. Мой спокойный, мой непоколебимый отец, моя стена, моя скала, моя вечность – вот он вез маму и Кирилла с дачи, и вот его больше нет. Все живы, все есть, все на месте, а он – нет. Это не укладывалось в голове. Но вместо боли первой меня захлестнула обида – сначала на осмелившегося сообщить это друга, затем на не уберегших отца маму и Кирилла и наконец на папу. Как он мог? Как он мог уйти – так внезапно, так рано, оставив меня, не дав мне возможности подготовиться к этой потере? Вдруг стало не хватать воздуха, и одновременно хотелось кричать и тратить его понапрасну, но это было как во сне – я открывала рот, а оттуда ни звука, ничего. И Саша обвивал меня руками и уносил куда-то в комнату, в темноту, где я продолжала беззвучно кричать, а затем так же беззвучно плакать и еще несколько часов пыталась осознать первое случившееся со мной настоящее горе: того, кого я люблю, больше нет. И это не исправить. Ничего не исправить. Все разрушено. Я разрушена навсегда.
Не помню, как я уснула, – помню только, что до этого Саша пытался напоить меня чаем, помню, как растирал мне дрожащие руки, как гладил по плечу, как говорил что-то – но совершенно ненужное, бессмысленное, пустое, неуместное. А потом я проснулась оттого, что солнце обжигало веки и мне снилось, что я плачу и слезы горячие, но я проснулась, а глаза сухие. Я сразу почувствовала, что меня кто-то обнимает. Саша спал рядом, почти завернув меня в себя каким-то размашистым, уже взрослым объятием. И мне совсем не хотелось выбираться из этих рук – казалось, только эта колыбель могла меня защитить, раз больше некому. Я слышала его дыхание у своего затылка, чувствовала тепло его тела и испытывала благодарность – первое хорошее, почти приятное чувство за последние невыносимые несколько часов. Я боялась шелохнуться, не хотела его будить, мне казалось – лежи мы так вечность, и все окажется неправдой, сном, ошибкой. Но ясность накатывала снежным комом, разбивая тонкую защитную пелену сна. Я начала задыхаться и откинула Сашины руки, вдруг показалось, душившие меня. Он проснулся, подскочил, суетливо и виновато пятерней причесывая волосы, поправляя мятую футболку: «Прости, уснул». Дальше последовали тягучие, мучительные дни – похороны папы, растерявшаяся, словно недоумевающая мама, горький Кирилл и молчаливый, но всегда приходящий на помощь Саша. Мы ехали в машине с кладбища, и тогда я, уставшая, впервые положила голову ему на плечо, а он приобнял меня и поцеловал в макушку, я помню.
Это был второй поцелуй – впервые он поцеловал меня в школе, когда я училась в шестом классе, а он – в девятом. Саша начал вести секцию бадминтона, и я, конечно, одной из первых побежала к нему заниматься. Я невероятно гордилась тем, что наш учитель – мой друг, а потому отказывалась соблюдать субординацию, поддразнивая Сашу и препираясь с ним всю тренировку. Когда занятие заканчивалось и все бежали в раздевалку, я оставалась в зале и помогала Саше отнести на место маты, разложить ракетки и собрать воланчики. Иногда мы оставались играть вдвоем, хохоча и дразня друг друга, пока не выбивались из сил. Однажды мы так заигрались, что Саша в попытке отобрать волан повалил меня на пол и мы начали кататься по нему, как зверьки. Я царапалась, визжала и отбивалась, пока он почти выкручивал мне руки ровно настолько, чтобы не причинить боли, но и не дать защититься. В какой-то момент в этой шуточной борьбе его лицо оказалось так близко к моему, что я испуганно замолчала. Мы оба тяжело дышали. Он смотрел на меня – весело и смело. И вдруг ни с того ни с сего поцеловал меня в висок, туда, где волосы стали влажными от пота и где от волнения моя вена пульсировала так громко, что в ушах стоял гул. Я ошарашенно отпрянула, а он лишь рассмеялся, одновременно пытаясь скрыть смущение: «Ну что, получила в ухо?» В уже темнеющем зале я видела, как он заливается краской – то ли от того, что ему действительно было чего стыдиться, то ли потому, что я восприняла его поцелуй как нечто переходящее границы нашей дружбы. Он вмиг ослабил хватку, и я, вывернувшись из его рук, подскочила, бросила обиженно: «Дурак!» и со всех ног унеслась в раздевалку. Взаимное смущение прошло уже на следующий день – Саша, как всегда, стоял утром у подъезда, а я, как всегда, трещала без умолку. Но больше он ко мне не прикасался. До того самого дня, когда ему пришлось нести меня на руках в мою же постель – убитую моим самым большим горем. После этого мы начали прикасаться друг к другу – исключительно так, как брат и сестра, и это нисколько нас больше не смущало. Каждый раз, когда я получала Сашин шутливый поцелуй в макушку, это означало, что он испытывает нежность ко мне. Такую, какую ко мне испытывал, я знаю, Кирилл, но никогда не умел этого показать, в отличие от моего друга. В тот день, когда я потеряла отца, я словно обрела в Саше второго старшего брата – того, кто всегда меня защитит и утешит. И стала бояться потерять и его.
В моей квартире, такой родной и знакомой – с маминым самодельным торшером, расшитой скатертью, темно-бордовыми с полосами занавесками, с которыми так приятно высыпаться летним утром, когда солнце светит в окно, – даже мне порой бывало одиноко и скучно. Мое веселье было там, где они – мои друзья. Неразговорчивый брат заваривал чай, курил, прищурившись, недолго слушая нашу с Соней болтовню, а потом снова уходил в себя – брал гитару, надевал наушники, и дозваться его было невозможно. На Соню падала тяжелая семейная ноша – выслушивать мои очередные рефлексии на тему моей нереализованности, бессмысленности существования и, конечно, горячей доброй зависти к успеху брата.
– Лена, – смеется Соня, – чему ты завидуешь? Я подумываю Кириллу заказать футболку с надписью: «I have no money. I have no job. I have no car. But I’m in a band».[3] Это про него. А ты зарабатываешь больше нас с ним, вместе взятых, – и все равно страдаешь по поводу своей неуспешности?
– Не в деньгах дело, Сонь. Скорее, в любимом деле. Нет, я, конечно, свою работу люблю. – Мне стыдно признаваться Соне, что эта любовь больше похожа на привычку, но, в конце концов, что такое любовь – если не комфортное сосуществование? А мы с моей работой именно комфортно сосуществуем. – Должно оставаться ощущение, что ты делаешь нечто стоящее, важное, а не пишешь рекламные тексты для пиар-агентств, которые, скажем прямо, не попадут в мировую историю. Не то что Кирилл.
– А я менеджер по продажам, – хохочет Соня, параллельно хмурясь и пытаясь выстроить фигурки в тетрисе так, чтобы они создали сплошную линию и провалились вниз, – ни в какую историю я точно не по-па-ду.
– Какие твои годы, – отмахиваясь, заявляю я, – и вообще, у тебя есть Кирилл, какая-никакая личная жизнь (тут мы, одновременно поворачиваясь в сторону брата, прыскаем – судя по всему, он встречается со своими примочками, а не с Соней).
– И у тебя будет, – уверенно заявляет Соня. – Прекратишь путаться со странными мальчиками, и сразу появится личная жизнь, не переживай.
– Саша говорит, что я очень жалостливая, поэтому даю шанс всем, кому бы никто, кроме меня, не дал. В смысле – шанс бы не дал, а не то, что ты подумала.
– Ничего я не успела подумать, ты сама за меня подумала, – смеется Соня. – Но Саша в чем-то прав. – Она откладывает тетрис и заговорщически ко мне наклоняется. – Прежде чем давать советы тебе, посмотрел бы лучше на себя. Ты видела, с кем он был на прошлой неделе? Симпатичная, конечно, но когда она заговорила… – Соня по-девичьи кривит лицо.
– Ну, Соня, у Саши оригинальный вкус. Он считает, что в женщине должно быть все прекрасно: и лицо, и грудь, и ноги. На этом его список женских достоинств заканчивается.
– Видишь, как мы славно перемыли ему кости!
– Зато мне полегчало, – честно признаюсь я. – А то в последнее время ощущение, что не жизнь, а сплошное болото.
– Да все нормально у тебя, – успокаивающе говорит Соня, – твоя жизнь изменится, все еще будет по-другому. Я знаю, что говорю, я многое понимаю в жизни, посмотри на меня – я лежу, играю в тетрис, ничего не делаю и даю жизненные советы! O, – вдруг вскидывается она. – Звонят! Наверняка Сашка.
Когда Саша входит в дом, у него всегда такое лицо, будто он ожидал увидеть здесь кого угодно: Курта Кобейна, Джона Леннона, президента Америки – но не нас. Никакой дружеской радости встречи, воодушевления – ничего, словно он проходил мимо, был вынужден зайти и немного разочарован нашим присутствием. Всегда наклоняется, прежде чем войти в дверь, – и ведь не настолько высокий, чтобы задеть косяк, но уверен, что выше всех присутствующих. От него еще пахнет табаком – наверняка курил по дороге от метро и лишь перед подъездом выбросил сигарету, сильно затянувшись напоследок. В руках – перевязанный бечевкой толстый бумажный пакет, судя по тому, как кладет его на столик в прихожей, – тяжелый.
– Что это, что это? – скачу я вокруг него так, словно встречаю с работы родителей.
– Танцуй, Давыдова, – снисходительно отвечает Саша.
Я хватаю пакет и жадно его развязываю – в нем три книги, заказанные мной и привезенные Сашиной мамой из Киева, моя – совершенно не тайная ни для кого – страсть: цикл о культовых режиссерах и актерах. Глянцевые обложки, монохромные фотографии. Благодарно дотягиваюсь до Сашиной щеки, целую легко, он морщится с наигранным пренебрежением, а я уже несусь в гостиную с книгами в руках, чтобы усесться в кресло и перелистывать их, вдыхать запах типографской краски, ахать.
– Как мало твоей сестре нужно для счастья – всего лишь несколько фотографий со смазливыми актерами. Годы идут, ничего не меняется, – кидает Саша в мою сторону, протягивая руку Кириллу для приветствия.
Кирилл единственный, кого Саша воспринимает всерьез. А ведь брат младше меня. Иногда мне кажется, что они родственники и лучшие друзья, а мы с Соней – так, увязались за ними. Они удивительно похожи – немногословны, собранны, циничны. У них одна группа, одни интересы, одни планы на будущее. Даже курят одинаково – держа сигарету в уголке губ, прищурившись, разматывая в это время шнуры, бросая друг другу короткие замечания. Только вошел – и они с Кириллом уже банда: закрыли на кухню дверь, разговаривают вполголоса, но до нас доносятся обрывки фраз, в которых, увы, нет места женщинам и прочей ерунде.
Соня вздыхает:
– Может, им пожениться?
– Пожалуй, – язвлю я.
Конец марта, а в Харькове до сих пор зима. Меня ждет моя плохо отапливаемая квартира со скрипучими полами, кружка «Старбакс», привезенная Сашей из Берлина, литры горячего – уже не растворимого – кофе и море работы, которую надо сделать до утра: скучные рекламные пресс-релизы, акционные листовки для охранного агентства, перевод статьи о всемирно известном, если верить автору, польском косметологе. Я собираюсь домой вместе с Сашей – нам в одну сторону и он всегда провожает меня до двери.
– Ну что, – толкает он меня плечом в метро, – ты довольна? Я не зря заставил маму бегать по книжным?
– Очень, очень довольна, – отвечаю благодарно. – Татьяне Николаевне большое спасибо, с меня шоколад, цветы и шампанское.
– Отставить, – смеется, смотрит на меня изучающе, добавляет: – Ты сегодня задумчивая, Давыдова. У тебя все нормально? Справляешься?
– Угу, – вздыхаю, – просто как-то все… несерьезно, что ли, Саш? Работа дурацкая, я сама дурацкая, все у меня криво выходит, тебе не кажется?
– Не кажется. Ты опять вступила в свою любимую фазу.
– Какую?
– Самокопания. Ты без этого не можешь.
– Не могу, – соглашаюсь.
– Ты слишком близко все принимаешь к сердцу.
– Ох, ты всегда так говоришь. Будто я могу взять и стать другой. Принимать все далеко от сердца. Разве можно вдруг, ни с того ни с сего, стать холодной, расчетливой, бесчувственной, а?
– Понятия не имею. Я такой с рождения.
– Ой, не ври. Ты не такой. Ты – чувствительный, – выпаливаю я и вдруг смущаюсь своих слов. – Прикидываешься циником, но меня не проведешь.
– Тебя – нет, – соглашается, – только не рассказывай никому, договорились? – шепчет, словно по секрету.
– Не расскажу, – тоже шепчу я и толкаю его плечом. – Саш, а что за девица была с тобой на прошлой неделе, у вас серьезно? – издеваюсь.
– Язва, – совсем не обижается. – Что поделать, Лена, не интересуются мной высокодуховные девы, увы, только длинноногие…
– И пышногрудые, – не сдерживаюсь я.
– И такие тоже, – согласно кивает. – Чем богаты, тем и рады, как говорится.
– Ничего-ничего, – изображаю сочувствие, – однажды и тебя, Саша, полюбит умная и… Как ты сказал? Да, высокодуховная дева. Обязательно!
– Буду ждать, а пока довольствуюсь малым. – Он улыбается хитро и чуть смущенно, и мне немного стыдно за свой сарказм, но он-то знает, что я любя.
– У тебя всегда есть я, – примиряюще шучу.
– Ну уж нет, – отмахивается, – тебя, Давыдова, я точно не потяну. Это слишком. Мне бы кого попроще, поглупей и, прости, ростом повыше. – Он, смеясь, целует меня в макушку, и я нарочито отбиваюсь, хотя мне всегда приятен этот его маленький жест, будто говорящий: «Эй, что бы там ни было, я тебя не оставлю».
Поезд раскачивается из стороны в сторону, я вдруг ловлю себя на мысли, что именно здесь и сейчас, в этом вагоне, где все друг другу чужие, а рядом со мной человек, который никому не даст меня в обиду, я очень защищена. Так много хороших людей любят меня, берут меня за руку, заваривают чай, привозят книги, принимают меня, такую суетливую, самокопающуюся, и даже не пытаются исправить. Мне ли жаловаться.
1.3
Впервые и всерьез, как мне тогда казалось, я влюбилась в пятнадцать лет. Он был новеньким в нашей школе, его звали Алеша. Худой и долговязый; если долго в упор рассматривать, он начинал краснеть. На мои взгляды Алеша быстро ответил взаимностью, и следующие полгода мы не расставались. Он покупал мне мороженое, а я, узнав, что он заболел, приносила ему апельсины, на которые у него жуткая аллергия, но я всегда об этом забывала. Вместо того чтобы идти после школы домой, мы спускались к речке, сидели на берегу, дурачились, фотографировали, шептали друг другу вечные клятвы и объяснения в любви. Девочки страшно мне завидовали – новенький считался красавчиком, и у многих популярных барышень были на него планы. Но я была влюблена не в его популярность. Он казался мне невероятно трепетным, нежным, идеальным бойфрендом для пятнадцатилетней девушки, начитавшейся любовных – пусть и хороших – романов. Мы звонили друг другу на ночь и загадывали сны: он рассказывал, что приснится мне, а я – ему, и все сбывалось. Если телефон не работал – это было ужасно, кошмарно, не вытерпеть до завтра. Я, вечная отличница, делала за него уроки, даже вела дневник, и когда он получал плохие оценки – влетало от его классного руководителя мне, а не ему. Мы бегали среди урока на последний этаж школы и поднимались по лестнице, где никто не видит, чтобы поцеловаться и сразу разбежаться по кабинетам. Я писала контрольные и на перемене отдавала Алеше – его класс обычно писал следующим. Однажды я диктовала им тесты, и все-все написали на хорошие оценки, кроме него. Потому что только он не видел моих подсказок: я щелкала пальцем на правильном ответе по сборнику с тестами незаметно для преподавательницы. Ради него старалась, а он один, дурачок, их не сдал. В моей комнате был большой шкаф, мы забирались в него и шептались часами. Рассказывали секреты, не представляли, что однажды сможем друг без друга, совсем не представляли, но часто ли первая школьная любовь длится всю жизнь?
На летние каникулы родители повезли меня и брата в Москву. Огромная, захлестывающая, пугающая – мне поездка казалась индустриальным сном, а не явью. Иногда у меня кружилась голова от потока людей, от шумного метро, от беспрерывного движения. Невыносимо скучала по дому, по школьным друзьям и, конечно, по своему кроткому возлюбленному. Все накопленные деньги потратила на шоколад, сувенирные открытки и прочую ерунду – Алеше. Предвкушала свое появление в школе – новые лаковые туфли с бусинами в три ряда, атласная блузка и внутренняя обновленность, с которой возвращаешься после каникул. Еще в школьном дворе увидела в толпе Алексея, подлетела к нему, даже не пытаясь скрыть ни радости своей, ни воодушевления, но как только он увидел меня, как только посмотрел, я вдруг поняла – что-то произошло. Это какой-то другой Алеша, не тот, с которым мы болтались у речки, звонили друг другу перед сном и целовались в подъезде вечерами. Он даже не поздоровался – просто развернулся ко мне спиной и продолжил разговор с одноклассниками.
Не помню, как я высидела четыре урока, что говорили учителя, что спрашивали о поездке в Москву одноклассницы, все плыло перед глазами от снедающей обиды, от непонимания – что произошло? После уроков я стояла в вестибюле, ища его в шумной, еще веселой и полной сил после каникул толпе. Схватила за рукав – пролетающего мимо, потянула: «Алеша?» Я, казалось мне, была готова ко всему – к обвинениям, к разговору, даже к извинениям, я простила бы его тотчас, скажи он мне, что рассердился, но он отдернул руку: «Отвали».
По школе поползла череда слухов. То одна, то другая «подружка» с плохо скрываемым удовольствием пересказывала мне их, а я лишь молчала и слушала. Картина была следующей: летом мой застенчивый возлюбленный стал встречаться с красивой длинноногой блондинкой Юлей, глупой, но эффектной. Их видели каждый вечер в школьном дворе, она сидела у него на коленях, а он бесконечно ее целовал – еще бесконечней, чем меня, если верить слухам. Мне не хватало злости заставить всех прекратить говорить со мной о нем. Не хватало злости поднять глаза, когда он проходил мимо или оказывался неподалеку. Все, чего мне хотелось, – это исчезнуть, вычеркнуть себя из происходившего – так мне пятнадцатилетней было больно. По ночам, когда все думали, что я уснула, я тихо пробиралась к столу, включала настольную лампу и писала дневник, заливая его слезами. Я жалела себя, а разве можно не жалеть, когда ты девочка и когда с тобой так? Но все проходит – и мое первое разочарование тоже со временем поблекло. «Что ж, – думала я, – значит, это не он». Лишь по-прежнему немного учащалось сердцебиение, стоило ему пройти мимо меня, заставляя руки предательски дрожать.
Так прошел учебный год. В актовом зале начались репетиции последнего звонка, мы, восьмиклассники, готовили отвальную девятым классам. Я сидела одна, обложенная бумагами, – написание сценария, как всегда, выпало на мою долю. В зал ввалилась шумная толпа репетирующих – с Ним во главе. Разместились передо мной, даже не заметив, я лишь сильнее вжалась в кресло – ну и хорошо, что не видят.
– А что, – вдруг выпалил мой скромный краснеющий мальчик таким голосом, которого я у него никогда не слышала, – эта жирная корова еще не пришла? Ей отдельное приглашение нужно? Сказали же, к двенадцати в зале быть!
– Ты про Давыдову? – тихо переспросил долговязый, косящий на один глаз Дима.
– Про кого же еще! Фу, бесит. Припрется щас, опять начнет своими телесами на сцене трясти и визжать, как потерпевшая: вы не так поееете, вы не то говорииите! – передразнил меня бывший возлюбленный.
– Хорош, Леха, – тихо остановил Дима, – нельзя так про девушку.
– Кто девушка? Давыдова? Да она уже давно не девушка, я точно знаю!
Наверное, нужно было дослушать до конца. Наверное, тогда бы я узнала, какого мнения вчерашний мой милый друг о моих сексуальных способностях, которые, впрочем, Алексею были не известны, да и мне самой, чего уж там. Но обида сдавила горло так, что не только слушать – дышать стало невозможно. Я встала, подошла к нему со спины, тронула за плечо, он развернулся удивленно, узнав – вдруг перекосился весь то ли стыдливо, то ли испуганно, а затем я влепила ему пощечину. Театрально, наверное, но я сделала то, что мне ужасно хотелось сделать. Потому что до этого момента я отказывалась верить услышанному. «Нет, – думала я, – он не мог так нарочно меня обидеть, я сама в чем-то виновата». Может, я недостаточно для него хороша, умна, красива, наконец, что, не видя меня целый месяц, он вдруг разлюбил меня, разжелал со мной быть, и это полностью моя вина, не его, а не смог объясниться – понятно, это всегда сложно. О, как я его оправдывала! А он оказался обычной дрянью. Собственно, первой сволочью на моем жизненном пути.
Моей рукоприкладной бравады хватило ненадолго. Через несколько минут я рыдала в подсобке кабинета истории, пока испуганная классная руководительница не привела Сашу, сгребшего меня в охапку. Саша увел меня к себе домой, его мама напоила меня чаем и отправила нас к нему в комнату, где я битый час плакала на Сашином диване, кляла себя, Алексея и всех «мужчин», вместе взятых.
На следующий день в школе меня встретил Алеша – он ждал в вестибюле, увидев меня, подошел, виновато отводя в сторону глаза, процедил сквозь зубы извинения и, судя по тому, что дурацкие слухи вскоре умолкли, он прекратил злословить на мой счет. Не знаю, что на него подействовало: возможно, ему стало стыдно за то, что он оскорбил меня в моем же присутствии, впрочем, не подозревая об этом, возможно, пожалел меня – наверняка ему донесли, что я потом плакала. Но скорее всего, за меня вступились – наверняка тот самый тихий Дима, всегда, даже после нашего расставания с Алешей, остававшийся вежливым со мной, – когда толпа мальчишек из их класса пролетала мимо меня, улюлюкая и сыпля оскорбления в мой адрес, он всегда здоровался и улыбался. Как бы то ни было, факт оставался фактом – после этой истории все прекратилось: и слухи, и стадное поддразнивание, – мы доучились с Алешей в параллельных классах до конца восьмого, и на последнем звонке он даже подошел ко мне, краснея и переминаясь с ноги на ногу, и пригласил танцевать. «Извини, – ответила я, – но меня уже пригласили». Я развернулась и увидела Сашу – он стоял, как всегда, в окружении симпатичных одноклассниц, возвышаясь, – выпускник, уже выбравший институт и уверенный в себе до последнего жеста. Я пошла к нему, качаясь на новых высоких каблуках, умоляя внутренне: «Только не подведи». Тронула за руку: «Потанцуем?» Он удивленно взглянул на меня, но понял все без слов, согласно кивнул, взял меня за руку и повел в центр зала.
Алешу я больше никогда не видела. После восьмого класса он перешел в другую школу, а потом, поговаривают, и вовсе уехал из страны. Но это меня больше не волновало. Однако все мои последующие влюбленности были как под копирку: милые, воспитанные мальчики, чуть ли не рожденные в костюмах не по размеру и в нелепых галстуках, разговоры о книгах, кино, поверхностные умы, трогательные признания. Да и не сильна я оказалась в романтических отношениях – либо я, либо мне наскучивали раньше, чем я успевала понять, так ли мне важен этот человек. Никто больше не обижал меня так сильно, чтобы я плакала. Никого больше я не подпускала к себе так близко, чтобы я плакала. Гораздо интереснее мне было таскаться на репетиции брата с Сашей – сначала напоминавшие самодеятельность, но позже, все больше и больше, серьезный музыкальный проект. Кто бы мог подумать, что из этого начинания что-то выйдет – но вот они уже дают концерты, до хрипоты спорят о новых аранжировках и не мыслят себя без музыки. Я привыкла к грохоту – усаживалась в углу на подушках, читала, даже порой дремала. Неважно, насколько они были хороши, – мне нравилось находиться с людьми, которые любят свое дело. Конечно, я завидовала. Немного. Хотелось быть частью их группы – но получалось лишь какой-то групи,[4] хоть и с привилегиями. И хотя Кирилл всегда говорил, что тексты в рок-музыке не играют особой роли и требования к ним гораздо ниже, чем к поэзии в принципе, тот факт, что он разрешал мне писать слова для их песен, делал меня невероятно счастливой.
1.4