Глава 2
Серые стены. Стальные решетки. Запертая дверь. Без ручки. По крайней мере, с моей стороны. Унитаз из нержавеющей стали. Полрулона бумаги. Одна картина. Цементный пол. Одно окно. Восемь на восемь футов.
Моя жизнь на шестидесяти четырех квадратных футах.
Любой звук разносится эхом, пляшет вокруг, как теннисный мячик, и наконец находит выход в открытое окно или незапертую дверь. Через подоконник над моей головой вползает дневной свет. Иногда по утрам во дворе сидят голуби и воркуют друг с дружкой. Я их не вижу – доносится лишь их воркование.
Подложив руки под голову, я словно открыл ворота памяти, хотя днем гнал от себя картины прошлого. Отвлекался. Сейчас, в предрассветной тишине, занять себя нечем, поэтому этим утром – как и каждое утро – эпизоды из памяти вернулись. Одним файлом. Бесконечной вереницей кадров. Когда-то они были ясными и четкими. Цветными. Даже объемными. Со временем картинки поблекли, покрылись пятнами, уголки загнулись. Цвет сепии вобрал все остальные. Состояние не бог весть какое, но это все, что у меня есть. Я внимательно просматриваю каждый кадр.
Первая фотография – всегда Одри. Разные ее образы. Чаще всего картинка с последнего вечера: она в платье, красивыми складками ниспадающем с плеч. Мерцающая свеча, огни Центрального парка, простирающиеся перед нами, серебряная голубка, поблескивающая на шее, ее лоб, прижимающийся к моему. Вскоре возвращаются и запахи. Новая одежда, духи Одри, пузырьки шампанского, лопающиеся у меня в горле, автомобильные клаксоны на Бродвее внизу, тяжесть ручки у меня в руке, моя подпись, отель, она в моей пижаме…
Неприятные ощущения в лодыжке возвратили меня в настоящее. Я посмотрел: вчера мне установили ножной браслет, а затем попытались предупредить насчет реакции людей. Сказали, что парни вроде меня удивляются, как этот неодушевленный предмет может пробуждать ненависть. Даже отвращение. Вообще-то он весит несколько унций и позволяет им отслеживать мои передвижения в пределах трех футов. Двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. В смысле эмоций это вторая по тяжести вещь, которую я когда-либо носил.
За двенадцать лет здесь, больше четырех тысяч трехсот дней, я понял одну простую истину: существует разница между сбывшейся мечтой и мечтой выжившей. Тюрьма держит твое тело, а воспоминания приходят и уходят, когда хотят, просачиваясь сквозь решетки, подобно воде. Несчастный, кто помнит, и счастливчик, кто забывает.
Как только послышались шаги Гейджа, фотоальбом в моей голове закрылся. Через несколько секунд он появился с другой стороны двери. Странная противопоставленность – свобода, отделенная одним дюймом плюс миллионом миль. Мяч выглядел маленьким в его лапищах. Он подбросил его в воздух. Тот взлетел, вертясь, достиг своей высшей точки и упал, но мужчина быстро подхватил его и снова подбросил. Я поднялся с койки, а Фрэнк в стеклянной дежурке в конце блока нажал кнопку и открыл мою дверь. Она отворилась, и я, по кивку Гейджа, вышел в общую зону тюремного блока Д коррекционно-исправительного учреждения Уайрграсс. Впрочем, исправились здесь немногие.
Общая зона четырехугольной формы высотой в четыре этажа, открытая посредине. Позади каждого из нас лестничный колодец. Нас разделяли двадцать пять ярдов. Гейдж ухмыльнулся и бросил мне мяч. До того как стать тюремным надзирателем, он был неплохим ресивером. Помню, я видел его по телевизору: самый ценный игрок матча «Розовой чаши». После колледжа мужчина подписал контракт, но во второй год своей карьеры травмировался, сменил несколько команд, поболтался еще несколько лет, поучаствовал в нескольких играх, однако нигде надолго не задерживался. Через пять лет после вступления в лигу, проиграв почти все свои деньги, потеряв надежду до конца вылечить раздробленное колено, Гейдж пристроился на эту работу с постоянным заработком и привилегиями. Растрать он свои деньги на дозы, этой работы ему, конечно, было бы не видать. С другой стороны, пусть азартные игры и сломали его почти так же быстро, но его не дисквалифицировали. Наоборот, Гейдж снискал расположение других надзирателей, с жадным интересом слушавших его истории о Вегасе, Атлантик-Сити и об одной легендарной неделе в Монако. Когда мы впервые встретились, Гейдж улыбался, правда, улыбка не скрывала грусти. Удалить игрока из игры – это одно, а вот отобрать у него игру – совсем другое.
Скороварка без стравливающего клапана – не скороварка. Это бомба.
Держа мяч в руке, Гейдж смотрел на меня через открытое пространство.
– Сколько мы этим занимаемся? – он знал ответ, но все равно спросил.
– Пару лет.
– Семь лет, десять месяцев и четырнадцать дней. – Он пожал плечами. – Плюс-минус.
– Пятнадцать.
– Уверен?
Я поймал мяч, опустил к коленям и бросил. Бросок от колен – тренировочное упражнение для квотербеков, улучшающее бросковое движение, направленное кверху. Я прицелился и метнул на то короткое расстояние, что было между нами.
– Был вторник.
– Да, срок приличный.
Еще как.
– Целая жизнь.
Мы перебрасывали друг другу мяч, разминаясь. Через несколько минут снаряд уже летал со свистом. Как любой хороший ресивер, он ловил мяч, прижимал к себе, прикрывал, потом бросал назад.
– Куда поедешь?
– Домой.
– Уверен, что тебе это надо?
Я не ответил.
– …
– Где остановишься?
– Найду что-нибудь.
Гейдж помолчал.
– Она того стоит?
Пауза. Я указал на его больное колено.
– Если бы тебе позвонили из какой-нибудь команды, неважно какой, и сказали: «Эй, мы бы хотели взять тебя на просмотр». Сколько времени тебе понадобилось бы, чтобы сесть на самолет?
Он снова изобразил позу Хайсмена[11].
– Примерно столько.
Я кивнул. Он понял.
Когда двое мальчишек или мужчин играют в мяч, может появиться ритм. Что-то вроде пульсации: поймал, бросил, поймал… Так бывает не всегда, но у нас с Гейджем это случалось почти постоянно. И это была моя терапия. Я отпустил мяч, стряхнув пот со лба и пальцев. Мяч вылетел из моей руки и вонзился ему в ладони, обжигая кожу. Он покачал головой.
– Ты бросал так же сильно в колледже?
Я пожал плечами.
– Какая разница.
Мужчина усмехнулся. Кое-кто из других заключенных проснулся, и их белки поблескивали за решетками.
– Разница есть, если ты слушал радио последние пару недель, то увидишь ее. Несколько тренеров изъявили желание посмотреть тебя. Кое-кто из игроков уже высказался на этот счет.
Я приподнял штанину, показывая черный ножной браслет. На пару минут воцарилась тишина, только мяч продолжал летать между нами. Наше время почти истекло. Гейдж взглянул на дверь, окно, оценил расстояние до ограды.
– Один разок?
Я покачал головой.
– Для меня?
Я знал, что камеры пишут.
Надзиратель потрусил к двери, ведущей во двор, и нажал кнопку, чтобы опустить автоматическое окно над дверью, служившее вентиляционной отдушиной. Окно размером восемнадцать квадратных дюймов находится на высоте двенадцать футов, и через него поступает свежий воздух в камеры. Без сетки и решеток оно выходит во двор, который окружен двумя рядами пятнадцатифутового ограждения под напряжением, со спиралью колючей проволоки наверху. А еще оно позволяет человеку с футбольным мячом сделать бросок в угол тюремного двора на расстояние в пятьдесят девять ярдов – при условии, что бросающий попадет в это игольное ушко, полуторафутовое окошко, находящееся как раз на полпути. Места для ошибки немного. Гейдж бросил мне мяч и пробежал через две автоматические двери в дальний угол двора. К этому времени другие заключенные проснулись и глазели на нас через решетки камер. Кое-кто делал ставки, заключал пари.
Бросок требовал точности, и это означало, что мяч не должен подняться выше двенадцати футов над землей. В футбольных терминах это называется «бросать на замерзшей веревке». К тому же от игрока требуется запустить мяч со скоростью 600 об/мин – примерно с такой же скоростью летает пневматический гайковерт у команд НАСКАРа в смотровой яме.
Гейдж махнул, сигнализируя, что все чисто. Я смотрел на него через окошки двух дверей, поэтому очертания были искажены, расплывчаты. Я повернул мяч в руке, пальцами нащупав шнуровку, определил цель, отступил на три шага и бросил снаряд Гейджу. Он вылетел из моих пальцев, просвистев тугой спиралью, чисто прошел окно, ввинтился в воздух и пересек внешний двор, влепившись в руки на дюйм или два левее той воображаемой точки, нарисованной мной у него на лбу. Мужчина поймал мяч, подержал, словно говоря тем, кто смотрел, –
– Знаешь, сейчас во всей лиге только один, ну, может, два игрока в состоянии сделать такую передачу. А может, их и за все время только пара и наберется.
Я пожал плечами.
Я вошел в свою камеру и повернулся. Мне не разрешалось протягивать руку, и Гейдж знал это. В ответ он протянул мне мяч вместе с авторучкой. За все это время не попросил ни разу. От пота и жира наших рук мяч за годы потемнел. Я расписался и вернул. Гейдж повертел в руках кожаную сферу, взглянул через плечо на окно, в угол двора, потом снова на меня.
– Буду хранить его… где-нибудь в надежном месте.
– Тебе лучше спрятать его. – Я махнул на внутренние камеры, записывающие наши утренние занятия. – Вместе со всем остальным.
Гейдж шагнул за дверь, зашептал в свой микрофон. Дверь закрылась, щелкнул замок. Он – с одной стороны, а я – с другой. Надзиратель бросил взгляд на свои часы.
– Ты тут особенно не устраивайся. Сейчас подойдут двое – закончить с бумагами.
Я окинул взглядом камеру.
– Никогда не чувствовал себя вольготно с тех пор, как вошел сюда.
Он улыбнулся, потом повернулся и зашагал прочь.
– Береги себя, Ракета.
– Гейдж? – окликнул я.
Он остановился, но не обернулся.
– Спасибо.
Он взглянул влево, на внутренний двор, потом на восемнадцатидюймовое окно над дверью, ведущей во двор, покачал головой, буркнул что-то себе под нос и ушел, подбрасывая мяч.
Глава 3
Американский футбол вышел преимущественно из регби, и до конца 1860-х эти два вида спорта практически ничем не отличались. Затем в конце девятнадцатого века Уолтер Кэмп, отец американского футбола, предложил внести в правила некоторые изменения. Игра американизировалась и, по сути, приобрела современный вид.
Первым из внесенных Кэмпом фундаментальных новшеств была неслыханная дотоле концепция «даун энд дистанс». Владеющей мячом нападающей команде дается четыре попытки для продвижения на десять ярдов. В случае успеха она получает еще четыре попытки. Во-вторых, Кэмп сократил количество полевых игроков с пятнадцати до одиннадцати, так что свободного места стало больше.
Но самым на ту пору радикальным нововведением был «снэп», передача неподвижного мяча между ногами здоровенного волосатого громилы в руки другого игрока. Игрока иного плана. Игрока, не похожего ни на какого другого на поле, квотербека, или КБ. Учредив снэп, Кэмп, сам того не сознавая, создал совершенно новую ситуацию – как для игроков, так и для зрителей. Снэп породил паузу. Перегруппировку за линиями. То, что стало называться «хадл». Во время хадла игроки получают указания – кто с кем и против кого играет. В эти короткие секунды квотербек смотрит на своих товарищей и, не произнося ни слова, как бы задает один вопрос: «
И ответ либо соединяет их сердца неразрывными узами, либо раскалывает команду клином.
В каждой игре половина из находящихся на поле – защищающаяся команда – готова разорвать квотербека на части. Другая – нападающая – делает все возможное, чтобы не допустить этого и помочь квотербеку перенести мяч через одну из двух линий ворот, разделенных ровно сотней ярдов поля.
В первое время после введения снэпа квотербек передавал мяч хавбеку или бежал с ним сам. Но потом эта тактика стала слишком предсказуемой и однообразной. По правде говоря, игра была просто скучной, и тогда Кэмп предложил еще одно изменение.
Пас вперед.
И игра изменилась до неузнаваемости.
Новые стратегии рождались, развивались и менялись либо отбрасывались. Популярность игры резко возросла, как и репутации игроков. Прежде мужчины-здоровяки, способные поднимать грузовые вагоны, просто выстраивались друг против друга и, словно сорвавшись с цепи, толкались и месились в облаке пыли, соплей и крови. После нововведения в игру включились уже не Голиафы, а пастухи Давиды. Вот они и стали главными.
С изменением правил изменилась и ответственность игроков, в первую очередь квотербеков. Как бы игра ни усложнилась – а она действительно усложнилась, – задача квотербека заключается в том, чтобы доставить мяч в руки других плеймейкеров, дать сыграть им, помочь своей команде доставить мяч за линию ворот.
Короче, взять очко.
Его роль – наиважнейшая. Строго говоря, без какого-либо другого игрока играть можно – пусть и без особого успеха, – но без этого игрока никак нельзя. Квотербек – это тот, кто принимает решение. Он – мозг, определяющий фактор, без него игры нет, и мяч никогда не пересечет линию ворот.
Сегодня, сто тридцать лет спустя, американский футбол – это многомиллиардная индустрия. Болельщики сходят с ума по своим командам и игрокам, стадионы принимают сотни тысяч зрителей, одетых в свитера с именами их кумиров. В их честь они называют детей и собак и тратят немалые деньги, покрывая себя татуировками с названиями любимых команд.
Поскольку принести славу может в принципе каждый снэп, фанаты моментально возносят этих смертных на пьедестал. Некоторые и поныне стоят на нем – Хайсмен, Юнитас, Старр. И мы бываем в шоке, когда идол вдруг оказывается обычным человеком, и у него ломаются кости, растягиваются и рвутся мышцы. Кумир снимает шлем, и мы удивляемся, не обнаруживая крылатого Пегаса, улыбающегося Геракла или Зевса-громовержца. Мы любим их, когда они побеждают, печалимся, когда они проигрывают, приветствуем, когда они, уйдя, возвращаются, и презираем, когда они не оправдывают наших надежд.
Мы ненавидим кумиров, когда они подводят нас.
Правда заключается в том, что у квотербека есть, если можно так сказать, срок годности, причем довольно ограниченный. Он – туман, что проносится над полем. Каждый сделает столько-то пасов, пройдет столько-то ярдов, выиграет столько-то матчей и чемпионатов. В конце концов его карьера выражается в числах. У каждого квотербека есть первая игра и есть игра последняя. Одни попадают в Зал Славы, другие упоминаются в статистике. Разница есть. Вот почему болельщики постоянно ищут тех, кто сможет удовлетворить их ненасытный аппетит.
Некоторые квотербеки, то ли по Божьему промыслу, то ли собственными волевыми усилиями, задерживаются дольше других. За это мы их любим. Некоторые становятся великими. Некоторые – бессмертными. Мы возлагаем на них свои надежды, а они взамен делают то, чего не делает никто другой. Одни отдают игре часть себя. Бессмертные отдают все до капли: чтобы сбылись надежды других, нужно опустошить себя. Уберите краски, разговоры и суету, и остается суть: футбол – это война. Жестокая, варварская война. И те, кто играет, это знают. Одни говорят, что играют, чтобы подраться, выплеснуть злость, ненависть. Такие игроки – обманщики. Злостью матч не выиграешь, и после финального свистка футболистов судят не по силе ненависти, а по глубине любви.
Вот почему, когда наши идолы плюют на нас, когда они не ценят то, что ценим мы, когда отбрасывают наши надежды, словно надоевшие одежды, сметают их, словно крошки со стола, боль предательства пронзает душу, и только одно лекарство исцеляет ее.
Ворота исправительного учреждения Уайрграсс захлопнулись за моей спиной по
Постояв немного (к лучшему за это время ничего не изменилось), я потихоньку двинулся дальше, подняв воротник и повернувшись лицом к ветру; в плюсе – двенадцать лет на ногах, в минусе – двадцать фунтов живого веса.
На выходе из города мужчина в фургоне, с Библией на приборной доске, предложил подбросить до места, и я уже было согласился, но потом увидел на заднем сиденье его дочь и, поблагодарив, отказался. День клонился к сумеркам. Я поднял руку. Долго ждать не пришлось – остановилась женщина лет сорока с небольшим в похожем на коробку «Шевроле».
– Вам куда?
– Гарди.
– Это где?
– Восточнее Джесапа.
– До полпути могу подбросить.
Я открыл дверцу и сел, стараясь не смотреть ей в лицо и убедившись, что штанина прикрывает лодыжку.
Она, похоже, нервничала и первые двадцать минут больше говорила сама. Потом все же переменила тему.
– Ну, хватит обо мне. Расскажите о себе.