Вместо него на отражающей поверхности попеременно возникали части соседних зал – левой или правой, в зависимости от стороны наклона господина императорского лейб-медика.
И обе были пусты.
В одной стоял богато накрытый стол с большим количеством стульев; в другой, выдержанном в стиле барокко небольшом кабинете, кроме гнутого столика и дивана с пышной обивкой, ничего больше не было.
При виде этой комнаты невыразимая грусть охватила господина императорского лейб-медика.
Сладкое свидание, которым он наслаждался здесь много-много лет назад, со временем совершенно забытое, предстало перед ним во всех мельчайших подробностях.
Он припомнил, что зафиксировал это событие в своем дневнике, – но разве можно в скупых черствых словах выразить подобное? «Неужели я был тогда таким педантом? – печально спросил он себя. – Или, приближаясь к гробу, мы приближаемся к собственной душе?»
Там, на диване, юная Лиза с огромными страстными глазами косули впервые стала его возлюбленной.
Он невольно взглянул на полуосвещенное зеркало – быть может, оно еще хранит ее образ, – но нет, на сей раз настоящее зеркало скрыто в его душе, а это, дверное – всего лишь неверное забывчивое стекло.
Букетик чайных роз она заткнула за пояс – тогда… И он вдруг услышал запах цветов, казалось, они где-то совсем рядом.
Есть нечто колдовское во вновь оживающих воспоминаниях! Как из крошечной трещинки они просачиваются наружу, заполняя собой пространство – прекраснее и реальнее, нежели сама ушедшая реальность.
Где теперь тот кружевной платок с монограммой «Л. К.» – Лизель Коссут, – который она кусала, чтобы не кричать в пылу объятий! Дюжину таких платков он подарил ей однажды; вспомнил даже лавку, где купил и велел расшить специально для нее.
«Почему я тогда не попросил один в подарок? На память. Теперь от него осталось лишь воспоминание, или… – он содрогнулся, – или она держит его среди лохмотьев. А я – я сижу здесь в темноте, один на один с прошлым».
Он отвернулся, чтобы не видеть этого дивана. «Какое страшное, жестокое зеркало этот наш подлунный мир – он обрекает порожденные им образы на медленное увядание, еще при жизни превращая их в отвратительные полутрупы, прежде… прежде чем непроницаемо черная обратная сторона поглотит их окончательно».
Теперь в дверном зеркале возникла комната с накрытым столом.
Бесшумно перемещаясь от кресла к креслу, «нотариус» как истый художник рассматривал стол с разных ракурсов; удовлетворенный общим впечатлением, он, не нарушая благоговейной тишины, одними жестами указал кельнеру места добавочных ведерок со льдом.
И сразу, как только были сделаны эти последние вдохновенные мазки, снаружи послышались голоса, смех – вошла компания посетителей, большинство в смокингах, с фиалками в петлицах. В основном молодые люди – по неизвестным причинам не мобилизованные, впрочем, они могли находиться в отпуске, – и только один, очевидно виновник торжества, был на вид лет шестидесяти: солидная жизнерадостная внешность, мягкое брюшко, чиновный сюртук, золотая часовая цепочка в брелоках и – неглаженые брюки; остальные же – так называемые вертопрахи.
Младший кельнер принял шляпы, трости и пальто; подобно вьючному ослу он почти исчез под ворохом одежды.
В довершение всего кто-то из господ нахлобучил ему на голову свой цилиндр.
На некоторое время воцарилась полная тишина – гости сосредоточенно изучали меню.
«Нотариус» с любезной миной потирал руки с такой тщательностью, словно полировал свою предупредительность как некий невидимый, идеальной формы шар.
– Э-э, суп mock turtle', – проворчал один из господ, роняя монокль, – э-э, любезный, а простого черепахового у вас не найдется? Господь, покарай Англию? Итак, любезнейший, подайте мне этот прра-алэстный суп mock turtle из крупного рогатого скота.
– Челаэк, э-э, Вальтерскотт, и мне тоже, – присоединился другой, остальные дружно заржали.
– Господа, господа, бе-е… – привстав, проблеял жизнерадостный пожилой господин; закрыв глаза и сложив губы трубочкой, он, видимо, собирался начать какую-то речь, вместо вступления непрерывно одергивая манжеты. – Господа, бе… бе-е… – но, так и не сдвинувшись с этого «бе-е», снова уселся, совершенно удовлетворенный своей вступительной речью.
В течение следующего получаса ничего более остроумного императорский лейб-медик не услышал: участники торжества были слишком заняты истреблением всевозможных блюд. Было видно, как кельнер под личным руководством «нотариуса» вкатил маленький никелированный столик на колесах, на решетке которого над пламенем спиртовки румянилась баранья нога; франт с моноклем, искусно разделывая жаркое, брюзгливо уверял своих собутыльников, что все они жалкие мещане – едят сидя, а не по-собачьи на четвереньках, и потому лишь, что сейчас, при свете, им не хватает на это смелости.
Этот молодой человек вообще, казалось, задавал тон во всем, относящемся к искусству наслаждений, – каких только сумасшедших блюд он не заказывал: дольки ананасов, жаренные в свином жире, землянику с солью, огурцы в меду; трескучая, небрежная безапелляционность его постулатов: «Пр-риличные люди едят кр-рутые яйца р-ровно в одиннадцать» или «Хор-рошее сало способствует пищевар-рению» – была настолько гротескно-комична, что даже императорский лейб-медик иной раз не мог удержаться от усмешки.
Этот чисто австрийский неподражаемый стиль – с аристократической снисходительностью воспринимать все серьезное как нудный педантизм и, напротив, к самому второстепенному, пустячному относиться с каким-то смертельным пиететом, пародию на который сейчас демонстрировал франт с моноклем, – вновь воскресил в лейб-медике эпизоды собственной юности.
И хотя сам Пингвин никогда не принимал участия в подобных попойках, он, невзирая на огромную разницу, все же улавливал в происходящем нечто до боли знакомое: кутить подобно юнкеру – и при этом оставаться до кончиков ногтей австрийским денди; располагать всем совершенством знаний – и скрывать их под шутовской маской, как чумы страшась уподобиться зубриле-гимназисту, превращенному тупым школьным воспитанием в неисправимого зануду.
Торжественный ужин постепенно принимал характер весьма странного, но чрезвычайно веселого всеобщего опьянения.
Никому ни до кого больше не было дела – каждый наслаждался, так сказать, собственным бытием.
Княжеский центральный директор имуществ доктор Гиацинт Брауншильд (как представился кельнеру совершенно пьяный жизнерадостный пожилой господин) вскарабкался на стул и, изгибаясь в поклонах, выразил свое состоявшее вначале из одних только «бе-е» восхищение «Его светлостью, всемилостивейшим покровителем и господином». За каждую сравнительно длинную фразу франт с моноклем награждал его кольцом табачного дыма.
Тем, что он при этом не свалился со стула, господин центральный директор был целиком обязан мудрой осмотрительности «нотариуса», который – как в свое время Зигфрид в шапке-невидимке при короле Гюнтере – стоял за ним и строго следил, дабы земное притяжение самым неподобающим образом не злоупотребило своей административной властью.
Какой-то господин, скрестив, как факир, ноги, сидел на полу, погрузившись в созерцание собственного носа; на макушке он балансировал пробкой от шампанского и, очевидно, воображал себя индийским отшельником.
Другой размазал содержимое трубочки с кремом по подбородку и, глядя в карманное зеркальце, брился с помощью десертного ножа.
Следующий, выстроив длинный ряд рюмок с разноцветными ликерами, предавался каббалистическим расчетам сложной последовательности их опорожнения.
Неожиданно «факир» встал, умудрившись застрять своей левой лаковой туфлей в ведерке со льдом. Не обращая на это никакого внимания, он принялся жонглировать фарфоровыми тарелками; разбив последнюю, сиплым голосом затянул старую студенческую песню:
И тут все, даже кельнер, дружно подхватили припев:
Как могло случиться, что в самой гуще этого пьяного кавардака вдруг как из-под земли появился актер Зрцадло, было загадкой для господина императорского лейб медика.
«Нотариус» тоже сначала не заметил постороннего. Поэтому, несмотря на его грубые, однако, увы, слишком запоздалые знаки, Зрцадло, явно не замечая их, не двигался с места; удалять же актера силой было рискованно: оставленный без присмотра центральный директор наверняка грохнулся бы на пол и свернул себе шею еще до расчета.
Первым из посетителей заметил странного гостя «факир». Он в ужасе вскочил и уставился на Зрцадло, абсолютно убежденный, что в результате его медитаций из потустороннего материализовалось астральное тело, намеревающееся теперь самым суровым образом отомстить ему за это.
Внешность актера производила впечатление в самом Деле устрашающее: на этот раз он был без грима, желтый пергамент кожи выглядел совсем восковым, а запавшие глаза казались засохшими черными вишнями.
Большая часть кутил была слишком пьяна, чтобы сразу понять всю необычность происходящего, и господин центральный директор особенно: он начисто утратил способность удивляться и лишь блаженно усмехался, полагая, что какой-то новый друг хочет своим присутствием украсить застолье. Он сполз со стула, намереваясь приветствовать призрачного гостя братским поцелуем.
Зрцадло, не меняя выражения лица, позволил ему приблизиться. Как и в прошлый раз, во дворце барона Эльзенвангера, он, казалось, пребывал в глубоком сне.
И только когда господин центральный директор уже покачивался рядом с ним, раскрыв объятия и блея свое обычное «бе-е», «бе-е», актер, резко вскинув голову, полоснул его враждебным взглядом.
Все разыгравшееся сразу после этого было столь молниеносно и ошеломляюще, что в первый момент показалось императорскому лейб-медику зеркальным миражем.
Едва господин центральный директор, уже в шаге от Зрцадло, раскрыл глаза (до этого, будучи мертвецки пьян, он держал их зажмуренными), как лицо последнего застыло в маске смерти; Флугбайль невольно вскочил в своей комнате, не в силах отвести глаз от зеркала, настолько абсолютен был этот мертвенно искаженный лик.
Взгляд ледяной маски подобно удару поразил центрального директора имуществ.
Хмель улетучился в мгновенье ока, однако в лице господина Гиацинта Брауншильда было нечто большее, чем просто ужас: нос заострился и вытянулся, как у случайно вдохнувшего эфир, нижняя челюсть парализованно отвисла, вывернутые губы обесцветились, меж ними обнажились зубы, на щеках, пепельно-серых и как бы всосавшихся, проступили иссиня-красные пятна; даже вытянутая для защиты рука ясно свидетельствовала об остановке крови – она стала снежно-белой.
Пару раз судорожно взмахнув руками, центральный директор рухнул со сдавленным клекотом в горле…
Помощь уже ни к чему, понял господин императорский лейб-медик, тем не менее он все равно подошел бы к несчастному, не помешай этому общая паника.
Через несколько минут труп господина центрального директора был вынесен его беспорядочно галдевшими приятелями в сопровождении «нотариуса». Стол и кресла лежали перевернутыми, красное пенящееся вино из разбитых бутылок растекалось лужами…
Совершенно сраженный этой сценой, столь кошмарной в своей конкретности и при всем при том столь призрачно-нереальной, поскольку наблюдал он ее только в зеркале, господин императорский лейб-медик на какое-то время потерялся напрочь. Его первой ясной мыслью было: «Где Зрцадло?»
Он включил свет – и сейчас же отпрянул назад.
Актер стоял рядом. Как осколок мрака в своей черной мантии, неподвижный, видимо, по-прежнему погруженный в глубокий сон.
Императорский лейб-медик не спускал с него глаз, настороженно ожидая какого-нибудь нового фортеля, но ничего не происходило – человек не двигался, уподобясь вертикально застывшему трупу.
– Что вы здесь ищете? – властно спросил лейб-медик, сосредоточив свое внимание на сонной артерии актера – ни малейшего намека на удары пульса. – Кто вы?
Никакого ответа.
– Как вас зовут? Молчание.
Императорский лейб-медик задумался, потом зажег спичку и поднес к самым глазам сомнамбула.
Зрачки, едва различимые на чрезвычайно темной радужной оболочке, оставались широко раскрытыми и нисколько не реагировали на яркую вспышку.
Он взялся за кисть вяло свисающей руки: пульс – если это действительно был он – такой слабый и медленный, словно далекое эхо замирающих ударов часового маятника. Раз – два – три – че-т… Максимум пятнадцать ударов в минуту.
Продолжая счет, императорский лейб-медик снова спросил, громко и резко:
– Кто вы? Отвечайте!
И тут пульс актера внезапно участился, сразу перепрыгнув с пятнадцати до ста двадцати. Послышался шипящий звук, настолько мощно ноздри втянули воздух.
Казалось, какая-то невидимая субстанция втекла в него, глаза актера вдруг сверкнули и невинно усмехнулись. В его облике появилось нечто мягкое, податливое, и сквозь жесткие черты лица проступило почти детское выражение.
Императорский лейб-медик, вначале решивший, что лунатик наконец по-настоящему проснулся, дружески спросил:
– Ну скажите же мне, кто вы, собст… – но слова вдруг застряли у него в горле: эта линия губ! (Она становилась все отчетливей и отчетливей.) И это лицо! Это лицо! И снова, как у Эльзенвангера, его захватило какое-то воспоминание, только теперь оно было намного ясней и определенней. Сомнений быть не могло, он знал это лицо – очень часто его видел.
И постепенно, удар за ударом, как будто память освобождалась от скорлупы, господин Флугбайль вспомнил, как однажды – возможно, впервые в жизни – увидел это лицо в каком-то сверкающем предмете, возможно, это была серебряная тарелка; уже окончательно уверенный в своей правоте, он понял: именно так и никак иначе выглядел в детстве он сам.
Пусть кожа стара и морщиниста, а волосы седы, зато сама юность бликует в Зрцадло как утренний свет – как то загадочное нечто, чего не в состоянии передать ни один художник в мире.
– Кто я? – произнесли губы актера, и императорскому лейб-медику послышался его собственный юный голос. Но в нем присутствовал необычный двойной звук, словно говорили мальчик и старец одновременно – голос прошлого доносился издалека, голос настоящего был как эхо резонатора, позволяющее первому звучать громко и выразительно.
То, что они говорили, было также смесью детской невинности и грозной серьезности старца.
– Кто я?
– Что я слышу? Как это понимать? – спросил императорский лейб-медик, совсем позабыв в изумлении, что перед ним человек, не отвечающий за себя, может быть, даже сумасшедший. Не обращая на него внимания, актер продолжал дуэт этих голосов, так странно дополнявших друг друга:
– Моя песнь – вечная мелодия радости.
В том, кто не может радоваться,
Ты спрашиваешь, кто я? Я и радость – одно и то же. Кто не знает радости, тот не знает и своего Я.
Тот кто не поет и не слышит песнь соловья,
Ты только попробуй и радуйся!
Так
Но в ком однажды поселилась беспричинная радость, тот обладает отныне жизнью вечной, ибо един со своим бессмертным Я, – такой всегда радость,
«Как странно! – думал императорский лейб-медик. – Вот через чужого человека ко мне обращается мое Я! Неужели оно покинуло меня и стало теперь
– Вы это находите странным, экселенц? – внезапно изменившимся голосом насмешливо спросил актер.
«Вот я его и поймал! – злорадно подумал лейб-медик (при этом он проглядел одно весьма примечательное обстоятельство: актер читал его мысли). – Наконец-то этот комедиант сбросит маску». Но вновь заблуждался императорский лейб-медик.
Зрцадло как бы стал выше ростом, твердо посмотрел лейб-медику в глаза, потом провел рукой по своей гладковыбритой верхней губе, словно разглаживая вниз, от уголков рта, длинные усы.
Это был простой, естественный, совсем привычный жест – но впечатление он произвел ошеломляющее: господину императорскому лейб-медику на секунду действительно померещились усы.
– Вы это находите странным, экселенц? Неужели вы серьезно думаете, что снующие там в переулках люди действительно обладают каким-либо Я? У них нет ничего, совсем ничего, только в каждый следующий момент они одержимы новым призраком, который заменяет им собственное Я. Неужели экселенц не замечал, как его Я каждый день переходит на других? Или, может быть, в отношении собственной премногоуважаемой особы экселенц еще ни разу не отмечал враждебность именно тех людей, о которых экселенц изволил думать плохо?
– Это может быть оттого, – возразил лейб-медик, – что наше лицо отражает наши мысли.
– Так-так, – усатый фантом зловеще усмехнулся. – А слепой? Как обстоит дело с ним? Он тоже видит мимику?
«Он судит по интонации», – хотел было снова возразить господин императорский лейб-медик, но не стал этого делать, так как в глубине души чувствовал правоту своего необычного собеседника.
– Интеллектом, экселенц, даже не особенно острым, даже путающим причины и следствия, можно все что угодно привести в порядок. Только не надо прятать голову в песок, экселенц! Политика страуса не подходит для… пингвина.
– Вы, бесстыжий субъект! – вспылил императорский лейб-медик.
Однако фантом не дал себя смутить.
– Лучше уж быть бесстыжим мне, чем вам, Экселенц. Разве не бесстыдство, когда вы через очки науки пытались исследовать скрытую жизнь «лунатика»? Если вас мое объяснение не удовлетворяет, экселенц, пожалуйста, можете – преспокойно влепить мне пощечину, но будьте любезны поразмыслить сначала: ведь меня-то вы все равно не заденете! В лучшем случае – бедолагу Зрцадло… И заметьте, точно так же обстоит дело с Я. Или, полагаете, разбив вот эту электрическую лампочку, вы нанесете урон электричеству? Вы только что спрашивали или, точнее, думали: «Неужили меня покинуло мое Я и перешло к актеру?» Отвечу на ваш вопрос: истинное Я можно узнать только по его действию. Оно не имеет протяженности, и именно поэтому оно – везде. Поймите меня правильно: uber-all '. Оно надо всем – и в то же время везде.
Поэтому вам не следует удивляться, когда ваше так называемое «собственное» Я лучше изъясняется через другого. К сожалению, вы, как почти все люди, с детства пребываете в заблуждении, разумея под Я свое тело, свои чувства, свой интеллект и Бог весть что еще, а потому у вас нет даже смутного подозрения, чем же собственно является ваше Я… Я струится
– Кто вы? – вырвалось у императорского лейб-медика.
– Маньчжоу. Из горного Китая. Из Срединной Империи. Как вы могли бы легко догадаться по моим длинным усам. Срединная Империя расположена восточнее Градчан. Но даже если бы вы когда-нибудь отважились перейти мост через Мольдау и спуститься в Прагу, то и тогда вас отделял бы от Маньчжурии довольно изрядный кусок пути.
Итак, я ни в коем случае не мертв, как вас могло убедить хотя бы то обстоятельство, что я сам использую тело господина Зрцадло как зеркало – дабы иметь приятную возможность предстать перед вами; напротив, и даже более того: я – живой. На сокровенном Востоке много – живых. Только не вздумайте отправиться на ваших дрожках с соловым жеребцом Карличеком в Срединную Империю – сводить со мною более близкое знакомство! Срединная Империя, в которой мы живем, – это Империя «реальной» середины. Это центр мира. И он – везде. В бесконечном пространстве каждая точка – центр. Вы понимаете, что я имею в виду?