Безжалостные фурии войны повсюду оставили следы своей разрушительной деятельности.
Над трубой последнего дома висел тонкий червячок серо-голубого дыма. Императорский лейб-медик направился к нему, открыл после долгого безответного стука дверь и, неприятно удивленный, предстал перед… Богемской Лизой; та, держа на коленях деревянное блюдо с хлебной похлебкой и узнав его еще на пороге, радостно приветствовала:
– Servus, Пингвин! Неужели это ты?! Комната, она же кухня, гостиная и спальня – судя по постели из старого тряпья, клочьям соломы и смятым газетам в углу, была чрезвычайно грязной и запущенной. Все: стол, стулья, комод, посуда – пребывало в диком беспорядке; гостеприимной выглядела лишь сама Богемская Лиза, очевидно, этот неожиданный визит доставил ей большое удовольствие.
На потрепанном красном ковре висела гирлянда пожухлых лавровых венков с линялыми посвящениями на шелковых бледно-голубых лентах: «Великой актрисе» и т. д., рядом – украшенная бантом мандолина.
Богемская Лиза с само собой разумеющейся небрежностью светской дамы продолжала спокойно сидеть. Выдержав паузу, она, жеманно улыбаясь, подала руку. Багровый от смущения лейб-медик наклонился, однако приложиться не рискнул, а только пожал.
Снисходительно не заметив этот недостаток галантности, Богемская Лиза открыла беседу разговором о хорошей погоде, при этом, не стесняясь, дохлебала свой суп, а затем уверила Его превосходительство в чрезвычайном удовольствии иметь редкую возможность приветствовать у себя такого старинного драгоценного друга.
– А ты, Пингвин, нисколько не изменился, такой же fesak[9], – оставив церемонии, легко перешла она на жаргон. – Как говорят, sakramentsky chlap[10].
Казалось, прошлое оживало в ней; какое-то время она молчала, закрыв глаза, отдавшись страстным воспоминаниям. Господин императорский лейб-медик тревожно ждал дальнейших событий.
Внезапно, сложив губы трубочкой, она хрипло проворковала:
– Брусси, Брусси! – и распахнула объятия.
Испуганный лейб-медик отпрянул назад и ошарашенно уставился на нее.
Не обращая на него внимания, она схватила какой-то портрет – старый выцветший дагерротип, стоявший среди многих других на комоде, – и принялась покрывать страстными поцелуями.
У господина императорского лейб-медика перехватило дух: он узнал свое изображение, которое собственноручно презентовал ей почти сорок лет назад.
Наконец она нежно и заботливо поставила портрет на место и, тонкими пальчиками застенчиво приподняв рваную юбку почти до колен, пустилась в сумасшедший гавот, как в сладострастном сне мотая растрепанными патлами.
Флугбайль стоял как парализованный, перед глазами все ходило ходуном; «Danse macabre»[11], – сказало что-то в нем, и оба эти слова предстали видением кудряво расчеркнутых букв, как подпись к одной старой гравюре, виденной им однажды у антиквара.
Он не мог отвести взгляда от тощих, как у скелета, ног старухи в сползающих черных, с зеленым отливом, чулках; в ужасе хотел было броситься к дверям, но решимость покинула его еще прежде, чем он подумал об этом. Прошлое и настоящее сплелись в нем в какую-то кошмарную явь, бежать от которой он был бессилен; кто его знает, то ли сам он все еще молод и та, что сейчас танцует перед ним, внезапно превратилась из только что прекрасной девушки в страшный труп с беззубым ртом и воспаленными морщинистыми веками, то ли ее и его собственная юность никогда не существовала и лишь пригрезилась ему.
Эти плоские культи в плесневелых останках исхоженных башмаков, которые сейчас вертелись и топали в такт, – могли ли они быть теми восхитительными ножками, что когда-то сводили его с ума?
«Она их годами не снимает, иначе кожа распалась бы на куски. Она спит в них, – мелькнул обрывок мысли, властно вытесненный другим: – Как страшно, человек еще при жизни истлевает в невидимом саркофаге Времени».
– А помнишь Тадеуш, – сипло пролепетала Богемская Лиза:
Тут она, как бы вдруг придя в себя, запнулась, бросилась в кресло, сжалась в комок, сраженная внезапно налетевшей безымянной болью, и, плача, спрятала лицо в ладонях…
На мгновенье овладев собой, императорский лейб-медик собрался было с духом – и тут же снова обессилел. Он совершенно отчетливо вспомнил беспокойно проведенную ночь: как всего лишь несколько часов назад во сне, пьяный от любви, сжимал в объятиях цветущее тело юной женщины, то самое, что сейчас лежит перед ним худое, в лохмотьях, сотрясаемое судорогами рыданий.
Дважды он открывал рот и вновь, не издав ни звука, закрывал – не было слов.
– Лизель, – выжал он наконец, – Лизель, тебе очень плохо? – Блуждая по комнате, его взгляд остановился на пустой деревянной миски из-под супа. – Гм. Да. Лизель, могу я тебе чем-нибудь помочь?
В былые времена она ела с серебра; содрогнувшись, он взглянул на грязную постель – гм, и… и спала на перинах.
Не отрывая от лица ладоней, старуха резко качнула головой.
Слышны были ее глухие сдавленные всхлипы.
Его фотография смотрела на него в упор, мутное зеркало у окна бросало косой луч на весь ряд: сплошь стройные кавалеры, всех их он хорошо знал, с иными, чопорными поседевшими князьями и баронами, встречался до сих пор, и среди них он сам с искрящимися весельем глазами, в сюртуке с золотыми позументами, с треуголкой под мышкой.
Едва лейб-медик заметил портрет, как невольное желание потихоньку унести его с собой заставило протянуть руку, но тут же, опомнившись, он пристыженно отдернул ее.
Флугбайль перевел глаза на Лизу, и горячее сочуствие вдруг охватило его: спина и плечи старухи все еще содрогались от сдерживаемых рыданий.
Позабыв о ее грязных волосах, он осторожно, как будто не доверяя себе, положил руку ей на голову, робко погладил.
– Лизель, – почти прошептал он. – Лизель, только не подумай чего-нибудь, ну да, я понимаю, тебе трудно. Ты ведь знаешь, – он подыскивал слова, – ну да, ты же знаешь, что… что сейчас война. И-и мы все, конечно, голодаем… во время… войны, – он смущенно сглотнул, поймав себя на том, что лжет, ведь он-то сам никогда не голодал, даже свежеиспеченные соленые палочки с тмином ему «У Шнеля» ежедневно тайком совали под салфетку.
– Ну да… теперь, когда я знаю, как тебе тяжело, ты можешь ни о чем не беспокоиться, Лизель; само собой разумеется, я тебе помогу. Ну а там, глядишь, и война, – он старался говорить как можно веселее, чтобы подбодрить ее, – может быть, уже послезавтра кончится, и тогда ты, конечно, снова сможешь своим ремеслом… – он сконфуженно запнулся, вспомнив, кем она была, в ее случае едва ли можно говорить о «ремесле», – гм, да… зарабатывать на жизнь. – После маленькой паузы он уже скороговоркой завершил фразу, так и не найдя лучшего слова.
Она нащупала его руку и молча, с благодарностью поцеловала. Он почувствовал слезы у себя на пальцах, хотел было сказать: «Ну же, оставь наконец», но только беспомощно огляделся.
Некоторое время оба молчали. Потом она забормотала, что-то совсем нечленораздельное.
– Я благодарю, – глухо всхлипнула она наконец, – я благодарю тебя, Пинг… благодарю тебя, Тадеуш. Нет, нет, никаких денег, – поспешила она добавить, догадавшись, что он снова собирается предложить свою помощь, – нет, я ни в чем не нуждаюсь. – Она быстро выпрямилась и отвернулась к стене, не хотела показывать своего заплаканного лица, однако продолжала судорожно сжимать его руку. – У меня все в полном порядке. И я счастлива, что ты не оттолкнул меня. Нет, нет, в самом деле, мне живется неплохо… 3-з-знаешь, это так страшно, когда вспоминают юность. – Внезапно у нее снова перехватило горло, и она, задыхаясь, провела рукой по шее. – Но еще ужасней, когда не можешь состариться. Пингвин тревожно взглянул на нее, полагая, что слышит бред; и только когда она заговорила спокойней, до него стал постепенно доходить смысл сказанного.
– Ты вошел, Тадеуш, и мне показалось, что я снова молода и… ты меня еще любишь, – добавила она совсем тихо. – Такое на меня находит и без тебя. Иногда я иду переулками – именно переулками – и совершенно забываю, кто я; люди на меня оглядываются, ведь я так хороша собой. Потом, конечно, когда вдруг слышу, что кричат мне вслед дети… – Она закрыла лицо руками.
– Не принимай так близко к сердцу, Лизель, – попытался утешить ее императорский лейб-медик, – дети всегда жестоки и не ведают, что творят. Не злись на них, и когда они увидят, что тебе это безразлично…
– Неужели ты думаешь, что я на них злюсь? Я никогда ни на кого не злилась. Даже на Господа Бога. А ведь на Него сейчас немудрено обозлиться. Нет, не в этом дело. Но это пробуждение от прекрасного сна, – это чудовищнее, Тадеуш, чем быть заживо сожженным.
Пингвин снова задумчиво огляделся. «Если б ее устроить немного комфортнее, – думал он, – может быть, тогда…»
Она, казалось, угадала его мысли: – Ты думаешь, почему здесь так грязно и сама я не слежу за собой? Боже мой, сколько раз я пыталась хоть немного прибрать комнату. Но ведь рехнуться недолго, будь здесь порядок. Как только я ставлю на место кресло, все во мне уже кричит, что никогда, никогда больше не будет так, как раньше. Наверное, что-нибудь в этом роде бывает и с другими, только они этого ни понимают… да, тот, кто не принадлежит дню, должен принадлежать ночи. Ты не поверишь, Тадеуш, но в том, что я сама опустилась и пришло в упадок все, что меня окружает, я нахожу единственное подобие утешения. – Какое-то время она неподвижно смотрела перед собой, потом добавила: – И мне даже понятно почему. Да, да, почему человеку не жить в такой глубочайшей грязи, когда его душа вынуждена пребывать в куда более отвратительном кадавре!.. И потом, здесь, среди этой мерзости, – пробормотала она, – возможно, мне и удастся наконец забыться. – И она принялась с отсутствующим видом разговаривать сама с собой: – Да, если б не Зрцадло…
Пингвин навострил уши, вспомнил, что пришел-то, собственно, из-за актера.
– Да, если б не Зрцадло! Может быть, он во всем и виноват. Надо его отправить прочь. Будь у меня на это силы…
Пытаясь привлечь ее внимание, господин императорский лейб-медик громко откашлялся.
– Скажи-ка, Лизель, а кто такой, собственно, этот Зрцадло? Он ведь живет у тебя? – спросил он наконец напрямик.
Она потерла лоб:
– Зрцадло? А ты его откуда знаешь?
– Ну вот. После того, что случилось вчера у Эльзенвангера! Меня интересует этот человек. Просто так. Только как врача.
Богемская Лиза понемногу приходила в себя, в ее глазах вдруг появилось выражение страха. Она схватила императорского лейб-медика за руку.
– Ты знаешь, иногда я думаю – он дьявол. Во имя всего святого, не думай о нем, Тадеуш… Но нет, – она истерично расхохоталась, – это все чепуха. Ведь нету никакого дьявола. Конечно, он всего лишь сумасшедший. Или… или актер. Или и то и другое. – Она снова попыталась засмеяться, но только губы ее искривились.
Императорский лейб-медик почувствовал охвативший ее ледяной ужас.
– Само собой разумеется, он болен, – спокойно заявил Пингвин, – но ведь временами он, наверное, приходит в себя – тогда я охотно поговорил бы с ним.
– Он не приходит в себя, – пробормотала Богемская Лиза.
– Но ведь ты вчера сказала, что он ходит по кабакам и дурачит людей?
– Да. Так оно и есть.
– Но для этого он должен хоть что-то соображать.
– Ничего подобного.
– Так. Гм, – императорский лейб-медик задумался. – Но вчера он был загримирован! Может быть, он и гримируется бессознательно? Кто тогда его гримирует?
– Я.
– Ты? Но для чего?
– Чтобы его принимали за актера. И чтобы мог немного заработать. И чтобы его не арестовали.
Долго и недоверчиво рассматривал Пингвин старуху.
«Не может быть, чтобы он был ее сутенером, – думал он. Все его сочувствие куда-то улетучилось. – Видимо, она живет на его выручку. Да, да, конечно, как же иначе».
Богемская Лиза тоже сразу переменилась – извлекла из кармана кусок хлеба и принялась угрюмо жевать.
Господин императорский лейб-медик смущенно переступил с ноги на ногу. Про себя он начинал уже основательно злиться, что вообще пришел сюда.
– Если хочешь уйти, то я тебя не задерживаю, – проворчала старуха после мучительной паузы обоюдного молчания.
Флугбайль поспешно схватился за шляпу и, словно сбросив какую-то тяжесть, сказал:
– Да, разумеется, Лизель, ты права, уже поздно. Гм. Да. Ну, я при случае загляну к тебе, Лизель. – Он машинально ощупал свое портмоне.
– Я уже сказала, что в деньгах не нуждаюсь, – прошипела старуха.
Лейб-медик отдернул руку и направился к выходу.
– Тогда храни тебя Господь, Лизель.
– Servus, Тад… servus, Пингвин.
В следующее мгновение господин императорский лейб-медик был уже на улице, под ослепительно ярким солнцем; он с желчным видом спешил к своим дрожкам, чтобы как можно скорее покинуть Новый свет и вернуться домой к обеду.
Глава 3
«БАШНЯ ГОЛОДА»
В тихом, окаймленном стеной дворе Далиборки[12] – серой «Башни голода» на Градчанах – старые липы уже бросали косые послеполуденные тени на маленький домик смотрителя; тут жил ветеран Вондрейк со своей разбитой подагрой женой и приемным сыном Отакаром, девятнадцатилетним консерваторцем.
Сидевший на скамейке старик подсчитывал на растрескавшейся доске кучку медных и никелевых монет – чаевые от дневных посетителей башни. Каждые десять монет он своей деревянной ногой отмечал на песке черточкой.
– Два гульдена восемьдесят шесть крейцеров, – проворчал он недовольно, обращаясь к приемному сыну; тот, опершись о дерево, старательно зачищал зеркальные потертости на коленях черных брюк. Ветеран отрапортовал сумму дневной выручки в открытое окно своей прикованной к постели жене и, бессильно склонив голову в щучье-серой фельдфебельской фуражке, замер, уставившись полуслепыми глазами в землю, как марионетка, у которой внезапно лопнула нить жизни. Весь двор был усеян похожими на стрекоз цветами липы.
Отакар взял со скамейки скрипичный футляр и, надев бархатную шапочку, зашагал к воротам, выкрашенным в черно-желтую казарменную полоску.
Погруженный в невеселые мысли, старик даже не ответил на его прощальные слова.
Консерваторец направился было вниз, к Туншенскому переулку, где графиня Заградка занимала сумрачный, вытянутый в длину дворец, однако через несколько шагов, словно что-то внезапно вспомнив, остановился, взглянул на свои видавшие виды карманные часы и, резко повернувшись, заспешил напрямик, тропинками Оленьего рва, вверх к Новому свету – и вскоре без стука вошел в комнату Богемской Лизы.
Старуха, глубоко увязнув в своих девичьих воспоминаниях, долго не могла понять, чего от нее хотят,
– Будущее? Какое будущее? – с отсутствующим видом бормотала она, воспринимая лишь последние слова его фраз. – Нет никакого будущего! – Она смерила консерваторца взглядом; его расшитый черный студенческий сюртук, очевидно, окончательно ее запутал. – А почему без золотых позументов? Он ведь оберст-гофмаршал? – тихо спросила она. – Ага. пан Вондрейк mlбdšн – юный господин Вондрейк хочет знать будущее! Вот оно что. – Только теперь она пришла в себя.
Не тратя больше времени, она подошла к комоду, вынула из-под него покрытую красноватой глиной доску, положила ее на стол и, протянув консерваторцу деревянный грифель, сказала:
– Ну а теперь втыкайте, пан Вондрейк! Справа налево. И не считая! Думайте лишь о том, что вы хотите узнать! Шестнадцать рядов, один под другим. Студент взял грифель, сдвинул брови, немного помедлил, потом, сразу став мертвенно-бледным от внутреннего напряжения, дрожащей рукой стал торопливо колоть мягкую массу.
Богемская Лиза подсчитала количество уколов и записала на доске колонками. Он напряженно следил за ней. Потом расположенные в виде геометрических фигур результаты были внесены ею в многократно поделенный прямоугольник – при этом она машинально нашептывала:
– Это матери, это дочери, племянники, свидетели, красные, белые, судья, хвост дракона и голова дракона. Точь-в-точь. Как и все в богемской пунктировке. Сарацины гадать умели и, прежде чем погибнуть в битве у Белой горы, оставили нам в наследство это древнее искусство. Задолго до королевы Либуши[13]. Да, да, Белая гора. Она напоена человеческой кровью. Богемия – очаг всех войн. Ныне и присно. Ян Жижка! Наш вождь – слепец Жижка!
– Что там с Жижкой? – возбужденно спросил студент. – Там что-нибудь есть о Жижке?
Она не обратила внимания на его вопрос.
– Если б Мольдау не текла так быстро, то и по сей день была бы красна от крови. – Какое-то яростное веселье охватило ее. – А знаешь, парень, почему так много кровяных пиявок в Мольдау? От истоков до Эльбы, где бы ты ни поднял на берегу камень, под ним – маленькие кровяные пиявки. Это оттого, что раньше вся река была сплошной кровью. И они ждут и ждут, знают, что однажды получат новый корм… Это еще что такое? – она уронила мел, переводя удивленный взгляд с молодого человека на фигуры и обратно. – Ты что, хочешь стать королем мира? – Она испытующе впилась в его темные мерцающие глаза.
Юноша ничего не ответил, однако старуха заметила, как он, покачнувшись, судорожно схватился за стол.
– Может быть, из-за этой, вот здесь? – она ткнула в одну из геометрических фигур. – А я-то считала, что у тебя амуры с Боженой барона Эльзенвангера. Отакар Вондрейк энергично мотнул головой…
– Вот как? Значит, с нею уже покончено? Ну, настоящая богемская девка никогда не будет держать зла. Даже если принесет в подоле. Но с этой, здесь, – она снова указала на геометрическую фигуру, – держи ухо востро. Эта сосет кровь. Она тоже чешка, но древней опасной породы.
– Это неправда, – хрипло сказал студент.
– Вот как? Ты считаешь? А я говорю, что она ведет свой род от Борживоев[14]. И ты, – она задумчиво посмотрела в узкое смуглое лицо юноши, – и ты, ты тоже из породы Борживоев. Так двое тянутся друг к другу, как железо и магнит. Да что там долго копаться в знаках… – И прежде, чем студент успел помешать, она стерла их рукавом с доски. – Только смотри, чтобы ты не был железом, а она магнитом, иначе ты погиб. В роду Борживоев братоубийства, кровосмешение и убийства супругов в порядке вещей. Вспомни Святого Вацлава[15].
Консерваторец попытался усмехнуться:
– Святой Вацлав не имеет ко мне никакого отношения, как и я к роду Борживоев. Ведь меня зовут всего лишь Вондрейк, фрау… фрау Лизинка.
– Не смейте меня звать фрау! – В ярости старуха стукнула кулаком по столу. – Я не фрау! Я – шлюха. Я – фрейлейн!
– Мне бы хотелось только знать… Лизинка… что вы только что имели в виду, когда упомянули насчет «стать королем» и Яна Жижки? – робко спросил студент.
Скрипнувшая дверь заставила его замолчать.
Отакар обернулся и увидел в проеме медленно открывающейся двери какого-то человека в больших черных очках, чрезмерно длинном сюртуке, с искусственным горбом, неумело набитым между лопаток, с широко раздутыми от ватных пробок ноздрями, лисье-рыжим париком на голове и такого же цвета бакенбардами, наклеенными так неумело, что и за сто шагов можно было это заметить.