В других странах Европы и Америки социализация прошла ещё раньше. В России она происходит с некоторой временн
Тем не менее процесс социализации православия и других традиционных религий в России исторически неизбежен. Во-первых, он находится в русле мировых тенденций. В частности, этот процесс поддерживается запросом современного общества на «светскую религиозность», связанную с феноменом «постсекулярности», о которой в последние годы очень много говорят на Западе и, к сожалению, пока мало в России.
И во-вторых. Есть ещё один фактор, способствующий повышению роли религии в системе культурных основ российской цивилизации. Он касается уже непосредственно Церкви, которой в данный момент принадлежит особая роль в деле сохранения национальной традиции. Дело в том, что РПЦ оказалась единственным институтом исторической, дореволюционной России, который пережил советский период и сохранился до сегодняшнего дня. Именно он связывает нацию живыми нитями с её дореволюционной культурой. Историческая преемственность России всё ещё чётко не определена, поэтому Церковь невольно стала хранителем всей национальной традиции, а не только церковной. Конечно, это роль, скорее, «временно исполняющего обязанности», и как только другие общественные или государственные институты захотят и смогут взять на себя эти обязанности, Церковь их уступит. Но пока такая ситуация не возникла.
Сегодня духовенство не только православное, но и всех традиционных религий ответственно за то, чтобы религиозная этика и культура укреплялись независимо от отношения тех или иных людей собственно к религии. В этом случае мы гарантированно обеспечим целостность и моральное здоровье российского общества, межнациональный и межконфессиональный мир.
Нынче едим яблоки в виде яблок, свежего варенья, соков, тёртые, сушёные, печёные, мочёные, в шарлотке, пирогах, свои и дарёные, а теперь ещё и освящённые!
А что делать, коли у нас в саду 25 яблонь, самой молодой три года, самой старой – больше ста лет, её одному не обхватить руками. Таруса пропахла яблоками, они катятся вдоль дорог вниз к Оке, выстреливают из под колёс автомобилей, и это яблочное наводнение не остановить.
С Праздником, дорогие друзья! С Преображением Господним!
Гуманизм как квазирелигия
Озвученная весной 2016 года Патриархом Кириллом точка зрения Церкви на сущность исторического и современного гуманизма, а также на гуманистическую трактовку прав человека хорошо известна. С ней можно соглашаться или не соглашаться, но право Церкви как общественной организации её высказывать защищено Законом.
Поэтому появившееся в сети ответное «Заявление конгресса интеллигенции о “глобальной ереси человекопоклонничества”», критикующее позицию Церкви в несколько истерическом тоне, выглядит как избыточный жест – хотя, разумеется, правомерный по той же самой причине.
Выход «Заявления» предсказуем по времени (новый виток антирелигиозной пропаганды) и образу действия. В жанровом отношении этот довольно короткий текст напоминает печально известное «Письмо десяти академиков против клерикализации», которое увидело свет 22 июля 2007 года. За «Письмом» угадывалось желание столкнуть научное и религиозное сообщества. Попытка ничем не увенчалась, прежде всего потому, что сообщества эти давным-давно не разделены глухой стеной, они благополучно пересекаются. И во всем мире наука и религия давно делают одно общее дело, что и отражает статус науки теологии в западных университетах. Только в России признание этого статуса вызвало болезненную реакцию некоторых политически ангажированных кругов.
Нынешний манифест выглядит как попытка нащупать почву для гражданского конфликта, на этот раз между верующими и правозащитниками. Но и эта инициатива обречена на провал. В России существует огромное количество православных правозащитных организаций. И наоборот: большинство правозащитников с нерелигиозными взглядами, слава Богу, уважительно относятся к православным верующим. Если же небольшая группа, выделившаяся из правозащитного сообщества, стремится говорить от имени всего сообщества – это вопрос личной самооценки и завышенных социальных притязаний. Если стремится посеять семена конфликта – ну, это на совести авторов. Каждый выбирает работу по себе.
Что действительно вызывает интерес в «Заявлении конгресса», так это стилистика, выбор аргументации и глубина подтекста. Во-первых, имеет место слабенькая попытка сцепить друг с другом два явления: многовековую религиозную критику философии гуманизма и закон об «иностранных агентах». Это даже смешно комментировать. Например, в США аналог нашего закона благополучно действует аж с 1936 года. Критики гуманизма и трансгуманизма со стороны протестантских ортодоксов также хватает. Никого это не удивляет, никто из-за этого не ёрзает на стуле и не кусает себе губы.
Тезис о том, что Церковь якобы выступает против правозащитной деятельности – похоже, основной. Но никакой критики он не выдерживает. Всё как раз наоборот: Церковь выступает за правозащиту на основе нравственного понимания права. Тем самым она придаёт правозащитной деятельности реальный вес, стремится оградить эту сферу от влияния избирательного подхода, чтобы она не была заказной. Ведь именно избирательность в деятельности таких организаций как, например, Amnesty International, мы постоянно наблюдаем. По сути одни и те же факты принимаются в одном случае с широко открытыми, в другом – с широко закрытыми глазами. Желание поставить защиту прав на рыночные рельсы понятно, но для настоящего христианина, разумеется, неприемлемо.
В чём противоядие? В нравственном подходе к праву. Но он невозможен в рамках философии гуманизма, где правовое равенство субъектов ничем не обеспечено. Это вещи достаточно банальные, хотя объяснять их в очередной раз всё равно приходится.
Но куда интереснее следующий пассаж: «…напомнить богослову Гундяеву, что Бог, создав человека по образу и подобию своему, наделил его свободной волей и что противопоставление Божьего и человеческого противоречит догмату о двух природах Христа».
Это уже что-то совершенно новое. Представители вышеозначенного конгресса, похоже, решили бить идеологического оппонента его же оружием, поскольку используют богословскую аргументацию. Защищать идеологию гуманизма с религиозной точки зрения и, следовательно, как религиозную же доктрину – ход неожиданный. Мы со своей стороны приветствуем обсуждение темы в богословском ключе. Поскольку для нас-то очевидно, что гуманизм представляет собой именно квазирелигиозное учение, которое, правда, имеет мало общего с апостольским христианством.
Примечательно то, как авторы документа понимают «образ и подобие» и две природы Христа. Как тождественность Бога и человека. Получается вот что: всё, что Бог может изменить, вправе менять и человек, на правах Его «подобия». На выходе имеем одно из двух: или ты язычник, если не признаешь этот «догмат» в таком прочтении, или должен признать «подобие» как божественно-человеческое тождество. Третьего варианта нет. Здесь уже даже не человек на месте Бога, как у ранних гуманистов. Здесь Человек-он-же-Бог. Что сказать? Свежо. Хотя, мягко говоря, небесспорно.
То, что мы видим, – по сути теологическая доктрина. Кратко изложен «символ веры»: человек как носитель образа и подобия Бога имеет право на произвол, поскольку тождественен Богу.
Что ж, по крайней мере в рамках данного документа гуманизм сам вскрывает свои религиозные предпосылки и выступает с позиций открытой религиозности. Претендует на то, чтобы считаться религией. Это хотя бы честно. Правда, термин «ересь» по отношению к такой позиции можно применять уже без оговорок и отсылок к историческим особенностям словоупотребления.
Экспертное сообщество делится сегодня не на либералов и консерваторов, а на постмодернистов и традиционалистов. Я отношу себя к христианскому традиционализму.
«Традиционализмов» всего два. Христианский и противоположный ему – нацистский. Сегодня Запад пронизан идеями национального, культурного и социального расизма, переходящего в нацизм. Эти идеи охватили восточную Европу и движутся в сторону России. Нам в очередной раз придется это останавливать. Желательно превентивно, на идеологическом и политическом уровнях, чтобы миновать очередное кровопролитие.
Божьи мельницы традиции
Сегодня о традиционных ценностях говорят многие. Порой это звучит почти как в детском стишке: «Что такое хорошо и что такое плохо». Эта детскость и повторяемость могут немного раздражать. Мол, что нового вы, православные, нам хотите сообщить? В самом деле, какая, казалось бы, тут может быть рефлексия? Ценности либо принимают, либо ищут взамен другие. Но предмет для разговора всё-таки есть. Тем более с точки зрения христиан, у которых две родины – небесная и земная.
Мы, христиане, уранополиты. Наши ценности связаны с Царствием Божиим. Но эта нравственная основа находит себе применение только в рамках каждой отдельной традиции. Традиция по отношению к заповедям Христовым служит системой приводных ремней, или колес, которые, как на мельнице, превращают зерно в муку. Зерно вроде бы существует само по себе, но, не смолов муки, мы не можем испечь хлеба. Также и с нравственностью. Вне традиции она словно «зависает». Когда происходит отрыв от традиции, нравственные параметры жизни становятся зыбкими, двоящимися, необязательными. Возникает пьянящее ощущение относительности, пресловутого «всё дозволено». Проникаясь им, человек дичает, катится по наклонной. А затем начинается ощутимый процесс износа всего социального организма, всех его структур. В чем причина такой зависимости общества от нравственности?
В том, что люди, отказавшиеся от традиционных ценностей, постепенно перестают доверять друг другу, теряют способность договариваться. Общество становится недоговороспособным внутри себя. Если нет морали, удержать его от распада и «войны всех против всех» может только тирания. Но ненадолго.
Оговоримся: мы никого не пытаемся воспитывать – мол, будьте хорошими, не обижайте стариков, соблюдайте Заповеди блаженства и Декалог. Все это знают сами, каждый отвечает за себя. Человек волен поступать по заповедям или вопреки им – в этом состоит свобода воли, дарованная ему Богом. Мы ничего не навязываем, но лишь хотим указать на то, что у традиционных ценностей есть не только «духовная», но и практическая, даже утилитарная сторона. Это способ устроения общества. Вне традиции невозможен общественный договор, невозможно доверие людей друг к другу. При этом под словом «традиция» мы подразумеваем весь набор национальных, культурных, поведенческих, семейных традиций, если угодно – даже музыкальных или сельскохозяйственных. Все эти общественные регуляторы имеют разную степень обязательности и точности исполнения, но все требуют уважения и серьёзного отношения.
Может возникнуть вопрос: нет ли в таком подходе излишней принудительности? Нет, и вот почему.
Обратим внимание на то, что в Европе понятие «традиционный» употребляется в двух значениях: “traditional” и “conventional”. Первое – это традиции из глубины веков, которые не обсуждаются. Второе – это конвенции, которым тоже следуют, но которые заключаются здесь и сейчас, а потом могут меняться.
Почему традиции, подобно сладкому пирогу, имеют два слоя: один устойчивый, а другой – подвижный и текучий? Такова внутренняя диалектика человеческой жизни и человеческого ума, дарованная нам свыше. Без аксиом невозможно построение теоремы. Невозможно ничего доказать, не имея точки опоры в виде того, что не надо доказывать. Чтобы в чём-то сомневаться, надо в чём-то быть уверенным. Из этого исходит любое научное сообщество. Было бы странно, если бы нравственность и сфера общественных интересов были устроены по-другому.
Всякая свобода предполагает ответственность. Всякий нравственный поиск начинается с нравственных императивов: любви к старикам, помощи больным и неимущим, осуждения плясок на святынях. Если мы не опираемся на традицию, мы обречены на бесконечные споры, потому что у каждого будет своя правда.
Ещё один пример из области лингвистики. Есть английское выражение, эвфемизм, который иногда употребляют, когда говорят о чьей-нибудь смерти: “join to majority” – «присоединиться к большинству». Дело тут не только в бессмертии души, но и в том, что на земле умершие оставляют след – свой вклад в традицию. В этом смысле традиция есть вечный исторический плебисцит. Это самый совершенный вид демократии, которым обладает человечество. Он не требует предвыборной кампании, политических плакатов и слоганов, подхода к урнам и заполнения бюллетеней. Люди голосуют самой своей жизнью, без отрыва от обычных семейных и прочих житейских обязанностей. Такие выборы – самые прозрачные на свете.
Правители, опирающиеся на традиции, де факто выбирают самый демократичный путь, какую бы форму правления они при этом ни избрали. И наоборот. В этом контексте интересна фраза Пушкина, брошенная им одному из великих князей: «Все вы, Романовы, революционеры». Александр Сергеевич оказался прав. Начав с разъединения народа в его церковном житии (Раскол) – через борьбу с крестьянским «мiром» (общиной), обезземеливание, крепостное право, огосударствление Церкви и непопулярную войну, Романовы привели страну к большевизму. Этот пример показывает, как работает принцип «больше традиции – больше демократии» (и наоборот). Если, конечно, понимать демократию традиционно, как интересы большинства, а не свободу мнений меньшинства.
Почему этот вопрос о защите традиционных ценностей так обострился в последнее время, стал болевой точкой общественной дискуссии?
Потому что традиции некоторое время назад был брошен серьёзный вызов. Запреты на ношение крестов, карикатуры на Мухаммеда, разрешение на однополые браки и террор «ювенальной юстиции». В России страсти кипят не меньше, чем на Западе.
Одни мечтают отделить Церковь от общества, другие считают «патриотизм» бранным словом и падают в обморок от словосочетания «иностранный агент», третьи противопоставляют религиозному «мракобесию» пещерный рыночный фундаментализм, стремясь перенести дарвиновскую модель естественного отбора с животного мира на человеческое общество.
В какой-то момент возникла иллюзия, что можно жить в состоянии весёлой постмодернистской относительности. На выходе мы получили моральный релятивизм, подмену демократии политтехнологиями, упадок искусства, разгром института семьи, науки и образования. При этом много говорилось о том, что свобода лучше, чем несвобода. Правда, получалось почти по Оруэллу: одни почему-то всегда оказывались свободнее других.
К счастью, тенденция меняется. Появились первые признаки выхода из кризиса. Как и следовало ожидать, они заключатся в восстановлении нравственных норм. Введены нравственные фильтры для телеконтента (и не только), приняты важные законы по НКО и усыновлению, поддержанные большей частью общества.
Конечно, эти меры вызывают размежевание среди правящей элиты. Отсчёт периода нравственных приоритетов ознаменовался борьбой групп влияния, условно говоря, «чекистов» и «юристов». Но сам факт этого расслоения есть момент истины. А значит, это кризис в преддверие выздоровления общества. Представители элит сегодня вынуждены определиться: с кем они и за что. И мы видим, как вокруг традиционного политического тренда выстраивается всё более широкий консенсус.
Признаки консенсуса вокруг традиции наблюдаются и в Церкви. Православные чувствуют себя активной частью общества – духовным, социальным и национальным большинством. Интеллигентские группы, примыкающие к церковным кругам, тоже начинают это понимать.
Ещё недавно мы говорили о конфликте между Церковью и разными секулярными идеологиями, которые пришли на смену госатеизма. Их адепты настойчиво стучались в двери Церкви, в ультимативном тоне требуя заменить дух заповедей правилами секулярного общежития «в духе времени», которые непонятно кто, когда и для чего сформулировал. Словом, заменить Евангелие от евангелистов неким «евангелием» от Санта Клауса. Но трансформация светлого образа Николая Угодника не может заменить Слово Божие, а новогодние прибаутки – свидетельства Писания.
«Партия Санта Клауса» внутри Церкви ещё недавно была по-детски обидчивой и несговорчивой. Они готовы были считать провокацию Pussy искусством, зато стояние верующих к Поясу Богородицы вызывало непонятное разочарование и странную реакцию: «Кто все эти люди? Христиане ли они? Других вопросов мы не задаём». Но попытки выстраивать отношения внутри Церкви как в секулярном пространстве: власть, безмолвствующий народ и говорящая за десятерых интеллигенция – были утопией. Они противоречили принципу церковной общины, где все миряне изначально равны. Попытки заинтересовать Церковь «секулярной» повесткой сегодня выглядят фарсом.
Внутрицерковный консенсус фактически состоялся. Сегодня он укрепляется. Конечно, споры между единоверцами возможны – это естественное и хорошее дело, без этого жизнь церковная мертва. Но сегодня, Слава Богу, никто не стремится пугать оппонента обещанием раскола. Никто, как давеча, не грозит хлопнуть дверью и «уйти из Церкви». Горячность юношей, обдумывающих житьё, уступила место неспешным раздумьям. Ситуация в Церкви внушает больше оптимизма, чем в 1990-е, когда разные церковные «фракции» никак не могли договориться.
Пришло время не только думать о сиюминутном разграничении интересов, но и возвращаться к традиции как таковой. Иначе консенсус невозможен. А мы всё никак не изживём привычку гоняться за разноцветным туманом «весёлой» постмодернистской относительности. Но, как принято говорить у католиков, «Божьи мельницы мелют медленно». Рано или поздно получается мука.
В самом начале 1990-х мы частенько бывали на службе в одном из посёлков Лужского района Ленинградской области. Служивший там батюшка был человек малообразованный, чрезвычайно добрый и по-черномырдински косноязычный, отчего периодически выдавал отменные афоризмы. Например: «У престола Божия всегда сыт будешь». В смысле, что Господь не оставит, и особенно переживать по этому поводу не стоит. С матушкой они были бездетны и жили очень скромно.
На исповеди он становился на колени и громко голосил, помогая женщинам исповедоваться: «Грешила я, совершая аборты! Грешила я, изменяя мужу! Грешила я, красив губы перед причастием! Грешила я ворожбой!». И так минут пятнадцать. В конце он буквально рыдал, а вместе с ним рыдал весь женский приход. Мужчин там было – я с малолетними сыновьями да сторож. Прихожанки его очень любили, поскольку знал он все изгибы женской души и всех их жалел.
Но на каждой литургии он неизменно повторял: «Сначала к Чаше подходят младенцы, потом отроки, потом отроковицы, потом мужчины, потом все остальные».
Христианская Россия в христианской Европе
Русская идея социального государства по воле истории оказалась в более выгодном положении, чем в Западной Европе. Прежде всего потому, что общественно-экономический уклад России соответствовал, если пользоваться терминологией Иммануила Валлерстайна, модели мир-империи (с опорой на аграрный либо промышленный фактор), а не модели мир-экономики с её опорой на биржевой спекулятивный капитал. Наряду с Россией к модели мир-империи тяготела и Германия, что и определяло комплементарность двух стран в рамках геоэкономики. Отсюда и курс Антанты, а затем атлантистского альянса на сталкивание интересов России и Германии с помощью политических инструментов, но вопреки геоэкономической логике. Эти усилия прилагались для фрагментации и разрушения пространства мир-империи, которое могло сложиться в Европе и стать противовесом атлантистской мир-экономике. Продолжением этих усилий является и курс на отрыв Украины от России, и попытки торпедирования проекта Евразийского союза.
В течение нескольких веков Россия копила уникальный опыт коммунитарных отношений и социальной демократии, связанный с феноменом крестьянской общины, земского самоуправления и артелями. При этом, например, хозяйственная община «освящалась» близостью и влиянием общины церковной. Так в аграрной России сложилась социальная модель, основанная на справедливости и солидарности. Несмотря на исторические катаклизмы, она сохранилась в исторической памяти нации, выйдя далеко за пределы крестьянского сословия и церковного мира.
Именно поэтому понятия «соборность», «община», «коллективное спасение» нельзя сужать до границ крестьянского вопроса и церковной проблематики. Они оказывали влияние на всю русскую жизнь. Сближение консервативно-религиозного и социального, «эгалитарного» элементов в русском обществе было неизбежным. Если бы не борьба с общиной в ходе «аграрной реформы» в начале ХХ века и не события 1917 года, этот процесс мог бы привести к формированию русского христианского гражданского общества.
Предтеча современной социологии Макс Вебер в своей книге «Протестантская этика и дух капитализма» (1905) утверждал, что любая религия связана с общественными устроениями, а не только с проблемой спасения души.
Исходя из этого можно определить социально-этическое ядро русской традиции. Если придерживаться при этом веберовской формулы, получится следующее определение: «православная этика и дух солидаризма». Это и есть специфический русский этос, характер. Он является неотъемлемым элементом европейской идентичности.
Помимо феномена общины русская социальная этика нашла выражение и в расширении понятия «соборность», то есть в выведении его за узкоцерковные рамки. Община как явление укрепилась на русской почве и вышла за рамки крестьянского самоуправления именно потому, что несла в себе сакральный элемент, связывающий её с общиной церковной через понятие «соборности», а через неё и со всем остальным обществом. Эту связь в своё время чутко уловили славянофилы Аксаков и Хомяков.
Что же это за связующий сакральный элемент? По нашему мнению, он заключается в характерной для русского православия идее коллективного спасения. В упрощённом виде её можно расшифровать как «взаимопомощь в деле спасения души». Хорошо известна истина «спасись сам – и вокруг тебя спасутся тысячи». Как нередко бывает в таких случаях, возникает её обратное прочтение: «спаси многих – и спасёшься сам».
Единство земного и небесного, социальности и сотериологии – весьма характерная русская черта. Именно поэтому русская религиозность включает в себя обострённое чувство земной справедливости и солидарности.
Данная взаимосвязь создаёт образ русской этики как большого целого, некоего «морального холизма», значимого не только для повседневного поведения людей. Этот холизм, может быть, то самое качество русского сознания и русского социума, которое стало фактором складывания церковно-государственной «симфонии».
Перейдём к дню сегодняшнему.
Сегодня актуальным в российской и глобальной повестке дня является поиск новых форм для старой идентичности. Не годится ни разрыв с ней, ни антикварное поклонение отжившим институтам. Например, Европе необходимо возвращение к христианским ценностям, новая христианизация общества. Но это отнюдь не означает возврата к элементам средневековой теократии; светское государство остается светским. Речь идёт именно о ценностях.
Почему? Потому что христианские ценности – это глубинная основа европейской идентичности, отказываясь от которой, Европа перестаёт быть собой.
Перед Европой сегодня стоит задача вернуть себе свою идентичность – это требует долгого и непростого пути духовного «возвращения к себе». Перед Россией эта проблема стоит так же остро, как и перед другими европейцами. Наша задача быть впереди, а не в хвосте этого процесса. Для этого предстоит приложить много усилий.
Ситуация осложняется тем, что влияние компрадорских элит в России наносит удар по её культурной целостности и национальной идентичности, основанной на тех же самых европейских христианских ценностях. Это влияние выражается в резком недовольстве экспертократии и либеральных медиа фактом коллективного неприятия в России диктатуры меньшинств и «трансгуманизма», превращающего биологический статус человека в товар.
В силу этого неприятия, согласно либеральной логике, Россия не является в полной мере частью «западного мира», а значит, не является вполне европейской страной. Вывод, мягко говоря, неочевидный.
На первый взгляд воинствующее неприятие традиции, национальной идентичности выглядит парадоксально со стороны тех, чьё мировоззрение экономикоцентрично и подчинено догматам рыночного фундаментализма. На самом деле это закономерно и предсказуемо. Евгений Белжеларский, один из авторов социал-консервативного сборника «Перелом», пишет: «Самое печальное заключается в том, что либерализм колониального толка претендует не только на материальное, но и на духовное… Для оптимизации капитала надо оптимизировать дух. Именно этим и занимается либеральная идеология в таких странах, как Россия… В России удар воинствующего либерального антитрадиционализма в первую очередь направлен на традиционную религию, а также на память о Великой Отечественной войне, поскольку это два мощнейших фактора национального единства… Смириться с этим глобальные элиты не могут, нельзя допустить, чтобы в “модернизируемой” стране оставались в принципе не модернизируемые институты. Именно поэтому Церкви сегодня выставляют политические ультиматумы и навязывают концепцию секулярной Реформации» (Белжеларский Е. Логика и смысл современного либерализма. Перелом. М., 2013).
России предстоит сломать ряд клише и шаблонов западного восприятия русских исторических институтов. Прежде всего, необходимо планомерно преодолевать психологический барьер западных европейцев по отношению к византийско-православной традиции.
Культурная фобия западноевропейского сознания по отношению к византийству объясняется просто. Это подсознательный страх потери цельности, утраты собственного «Я». Западноевропейцы прекрасно понимают, что византийство – часть европейской идентичности. И если в рамках русско-византийского сегмента Европы исконные христианские ценности сохранятся лучше, чем на Западе, там придётся не просто смириться с существованием «альтернативной Европы», но признать её лидерство в восстановлении христианской идентичности, которая на Западе в последние годы понесла явный ущерб.
В действительности национальное самоопределение и суверенитет на основе базовых христианских ценностей и есть основа подлинного, а не придуманного европеизма.
Но роль РПЦ в деле восстановления общеевропейской христианской традиции будет высока лишь в том случае, если Церковь в самой России сохранит автономию и не будет поглощена либерально-авторитарным глобалистским проектом. Если Церковь освободится от навязываемого ей сегодня либерал-православия и сделает выбор в пользу социал-православия, то она станет мощным социальным интегрирующим центром.
Если России удастся сохранить свою православную идентичность, она тем самым сбережёт и христианскую идентичность для всей Европы. Таким образом, Россия способна «вернуть Европе себя», то есть стать драйвером процесса возвращения «западного мира» к христианским ценностям.
У меня с бардами сложно. Трёх основоположников я не беру. Это отдельный разговор. А все остальные, которых я слушал в возрасте от 15 до 40, были мимолётны для меня, даже если бывали очень хороши. Я увлекался кем-нибудь из них, но меня хватало ненадолго. Например, Борис Алмазов (кстати, друг Путина в юности), или замечательный и, увы, покойный Гена Галкин. Я общался с ними, выпивал. Потом уставал и отходил.
Мне даже Никитины, Визбор, Дольский когда-то нравились. Сейчас слышать их невозможно.
Щербаков, Шаов, Иваси – я это называл «философия на трёх аккордах». Они слегка трогают верхнюю плёночку мозга, а людям кажется, что это глубины океана. Выдающийся образец посредственности, претендующей на мысль, – Макаревич.
Бардовская песня не может копать глубоко-глубоко. Она ограничена рамками своей КСПэшной культуры. Но у неё есть значительные эмоциональные возможности. И если она не мудрствует, а говорит эмоциями, то тут могут быть сильные вещи. Именно за это я ценил Алмазова и Галкина. Роман Матюшин – то же самое – мысль проста, но чувства глубоки. Но и тут нельзя обманываться – это эмоциональный пласт, ни в коем случае не духовный.
Да собственно и основоположники (все трое) стали великими за счёт того, что серьёзно осваивали свой эмоциональный пласт. Романтический – Окуджава, трагический – Галич и… многогранный, я бы сказал, мужской пласт – Высоцкий. Он культивировал мощнейшее мужское начало, которое реально было сильнее его психических возможностей. От этого он и умер. Но это три мощных таланта. Три исключения.
А вообще у бардовской культуры, на мой взгляд, есть возрастной ценз – минус пятьдесят. Умилиться, услышав очаровательного Хвостенко, я ещё могу, но погрузиться туда всерьёз уже нет.
Мифы русской интеллигенции
Интеллигенция умерла как сословие: социальное расслоение не обошло её стороной. Место интеллигенции занимают яппи и «креативные» менеджеры. И те и другие лишены коллективных моральных рефлексий.
Интеллигенция появилась в условиях бюрократического государства и сразу стала прослойкой так называемых «лишних людей». Она не была готова служить самодержавной власти, но и идти на сближение с народом не хотела. Точнее, народники попытались повернуть в сторону народа, но 1905 год многих отрезвил.
В вечном выпадении интеллигенции из общества и состоит её сущность. Это «нигилизм без веры», как было замечено авторами сборника «Вехи». Интеллигенция в основном варилась в соку собственных идей – а точнее, превратно понятых достижений европейских интеллектуалов. И торговалась с властью: «Власть, дай порулить, за это мы будем верно служить». И власть, и народ интеллигенция пыталась учить цивилизованному «житью», указывала, каким должно быть, по её мнению, «современное общество» – тон разговора, абсолютно немыслимый для европейца. Не случайно у интеллигенции наряду с общепринятыми были свои любимые культурные ценности. Как заметил кто-то из историков, у советской интеллигенции была своя религия – Стругацкие, своя идеология – Сахаров. Любимые книжки – Бабель, Ильф и Петров, Рыбаков. Любимый театр – Таганка.
В 1917 году на короткое время интеллигенция стала властью, пока её не подвинул рабоче-крестьянский кадровый призыв. Но это её ничему не научило. Снова начались муки фальшивой оппозиционности. Вековая смесь преданности власти и мнимого фрондёрства – явление предельно выморочное. Неудивительно, что коллективная идентичность интеллигенции держалась не на социальной роли, а на системе мифов, самою интеллигенцией выдуманных. Собственно об этих мифах мы и хотели поговорить в этой статье.
Дело в том, что без опоры на власть функция самопровозглашённого общественного наставника невозможна: никто не станет слушать. Именно поэтому интеллигенция втайне очень любит власть. Сия любовь является важным условием её выживания. Это и есть главная тайна интеллигентского сословия.
Впрочем, иногда интеллигенция «проговаривается», как это сделал однажды Михаил Гершензон, заявивший после выхода сборника «Вехи»: «Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, – бояться его мы должны пуще всех козней власти и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами ещё ограждает нас от ярости народной».
За эту фразу его заклевали, Гершензон вынужден был уйти из либерального «Вестника Европы». Но заклевали именно потому, что Гершензон случайно брякнул правду. Отношения в треугольнике «власть – интеллигенция – народ» полностью исчерпываются его формулой.
Допустим, у меньшей части интеллигенции после 1991 года появилось право печататься и говорить с телеэкрана. А в чём свобода остальных, свобода большинства, которое не издают и не пускают на ТВ? Это интеллигенцию не волновало. Вот историческая аналогия, проясняющая дело.
Сюжет первый. После выхода указа о вольности дворянства крестьяне решили, что теперь должен быть указ о вольности крестьянства. Ходили слухи о том, что в южных губерниях уже дают вольную и дарят землю. Но время шло, указа всё не было. Крестьяне стали бунтовать, примкнули к казацкому восстанию Пугачёва. И заплатили за это кровью.
Сюжет второй. После негласного «указа о вольности интеллигенции» в перестройку народ решил, что будет и указ о вольности народа. Поверил в перестройку, поддержал новую власть – Ельцина и его команду, признал переворот 1991 года. Но на место ЦК пришла либеральная номенклатура, которая присвоила собственность КПСС и уничтожила индустрию. Протесты были подавлены войсками в 1993 году, а сами волнения объявлены «сговором коммунистов и нацистов». Интеллигенция в 1993-м шумно поддержала власть, написав знаменитое позорное «Письмо 42-х» (напомнить имена?) с пламенным призывом «Господин президент, раздавите гадину!». Делиться свободой интеллигенция не захотела.
Вообще интеллигенция по своей природе предельно авторитарна. Называя себя «культурной прослойкой», «приличными» людьми, она любит вводить критерии пригодности: какие люди «рукопожатны», а какие нет. Не случайно большевики – интеллигенты в квадрате. Авторитаризм большевиков весь вышел из интеллигентской традиции. Из идеи о цивилизаторской деятельности в отсталой стране.
По большому счёту со времён Петра Чаадаева интеллигенция занималась перетолковыванием европейской культуры, называя это «западничеством». Либо развивала идеологию правящего режима, называя это патриотизмом. А если режим был либеральным, то обе функции совпадали, являя собой наиболее полную картину общественной деятельности интеллигенции: отсюда пошло расхожее выражение «либеральная жандармерия».
Собственно говоря, государство в России, взятое в пределе, в своей высшей точке, – это и есть «либерализм» для верхов и диктатура для низов. Соединить обе сущности в одну и объяснить, что это и есть «модернизация», – вот главная задача, которую власть может поставить сегодня перед интеллигенцией, если в очередной раз призовёт её на службу.
Смерть интеллигенции закономерна. Она не выдержала экзамен ни на интеллектуальную пригодность, ни на нравственную зрелость, ни даже на верность самой себе.
В начале 1990-х годов интеллигенция перестала быть единым вольнолюбивым сословием, которое в СССР слонялось «между НИИ и царством Свободы». В «рыночных» условиях произошло окончательное расслоение и размежевание интеллигенции. Большая её часть, нестатусные интеллигенты, были названы новой властью бюджетниками, приравнены к люмпенам и превращены в отбросы общества. Меньшая часть – статусная интеллигенция – пошла на службу к власти и начала прославлять новый порядок. Ни те, ни другие даже не задумались о свободе, о которой они так много рассуждали во время оно.
В метельный день Торжества Православия опытным путём мне было явлено превосходство русской зимы над немецким автопромом.
Снегу в Тарусе навалило столько, что я его черпал голенищами высоких валенок, а калитку отворял с разбегу, уминая подпирающий её снаружи сугроб. Мой немецко-фашистский полноприводный автомобиль пытался победить пургу, но был посрамлён ровно между Святым источником и храмом, что стоит на Воскресенской горке. Я его откапывал, закапывал и снова откапывал три часа. Затем, выбившись из сил, как пел незабвенный Александр Аркадьевич, «плакал я и бил его ботинкою», но ничего не помогало. И вот тут с лопатами и ломами на горе появились отец Пётр и чтец Владимир. Молча и упрямо мы рыли окопы вокруг рычащего и стонущего фашиста. Пар валил от наших тел, и ангелы грелись в его тепле. «На брюхе сидит», – бормотал отец Пётр, распластавшись на снегу и заглядывая под машину. «Мосты освободить надобно, мосты освободить!» – приговаривал чтец Владимир. Малолетние дети и внуки соборного духовенства числом более десяти сидели с кошками и собаками на склоне горки и вспоминали, как в декабре ровно на этом же месте застрял французишка Пежо.
Последнее, что видел немец, в ужасе вырвавшийся из объятий русской зимы, как мокрый и заснеженный отец Пётр благословлял его красной закоченевшей рукой.
Право давать имена
Война на Украине так перепахала общество, что о многом приходится говорить с чистого листа. Например, о толерантности.
Это понятие рождалось дважды. В первый раз после религиозных войн между католиками и протестантами. Тогда это был принцип Вестфальской системы – «чья власть, того и вера». С национальным государством в роли гаранта.
Второй раз толерантность родилась после Второй мировой. Она была призвана помочь Европе изжить травматический опыт нацизма. И подавалась как исторический катарсис. Отсюда лозунги: «Никогда больше», «После Освенцима нельзя писать стихи».
Но покаяние в Европе не задалось. Бывшие служители рейха после 1945 года благополучно занимали руководящие должности в бундесвере.
Когда в Киеве случился путч, ограничение было окончательно снято. Фашизм вновь оказывается на Западе допустимой идеологией. Символом «коричневого ренессанса» стал демонстративный отказ США и Канады поддержать инициативу ООН о запрете на героизацию нацизма. И произошло это на фоне безнаказанного геноцида русского населения на Юго-Востоке Украины.