Александр Башкин, сын пахаря Ивана Васильевича и столбовой крестьянки Марии Михайловны, что жил на Руси в деревне Пряхина на реке Мордвес, как раз и был тот славянин, кому по замыслу фюрера Германии Адольфа Гитлера предстояло быть уничтоженным в лагере смерти на Урале.
Естественно, повели бы безвинно по горестно-скорбной земле на гибель, с петлею на шее, не только его, повели бы и мать Марию Михайловну, братьев Ивана, Алексея, сестер Евдокию, Нину, Прасковью, Аннушку, зачинателя пахарского рода, деда Михаила Захаровича. Все бы в одно роковое утро, как печальники-жертвенники, по воле гестаповца, вошли бы живыми людьми в огненную печь крематория, а вылетели из трубы
В лучшем случае Александра могли оставить рабом, заковать в кандалы и заставить работать на немецком поле под грозные окрика надсмотрщика, оскорбительные удары бича. И он бы гнул спину на чужеземного барина, оглашал плененную Русскую Землю вечно печальным звоном цепей, бурлацкою песнею, зажав в сердце крики боли и стона. Или бы убил господина и себя, не приняв оскорбительную правду раба.
Так было бы!
Восточные славяне не вписывались в германский миропорядок в Европе. Каждому Русскому Человеку предстояло быть рабом, без молитвы и покаяния! Каждому Русскому Человеку выпадал по судьбе терновый венец безвинного мученика, где своя милая, родная Русская Земля становилась Голгофою, гибелью на все времена!
Дальше для славян все кончалось. Страшная гибель ожидала Русь святую!
II
В ту самую горестную и тревожную ночь на 22 июня 1941 года над деревнею Пряхина вознеслась сильная гроза. Черные тучи сплошь закрыли небо, молнии, как дикие, немыслимые чудища, грозно озаряли мир, раскатистые грома, зловеще рушили небеса. Ветер мятежно, со стоном раскачивал деревья, рвал железо на крыше домов, с разбойничьим свистом взметывал на реке Мордвес крутые волны и с диким воем разбивал о мрачность скалистого берега. Мария Михайловна, проснувшись, уже не могла уснуть. Вслушиваясь в разгул стихии, в пугающе раскаты грома, она невольно испытывала тревожность за сына Александра. Почему, отозваться себе не могла! Но мучил страх за сына, и мучил! Мало ли гроз гуляло над Русью? И все обходилось, не чернела душа в горько-смутной тревоге, а тут мысли, как сорвались на пиршество печали. Гроза несла и несла гибель ее сыну Александру.
Женщина поняла, не будет дальше покоя, пока не истает грозовой ливень, и не упадет последняя дождинка с ветки березы на землю. Она поднялась с постели, накинула ситцевое старомодное платье. И тихо пошла в угол к иконам, где светилась горящая лампада, кротко высвечивая лики святых. Она молилась долго, строгая и задумчивая, и все просила у Бога разогнать страх перед жизнью, ибо сама была бессильна его укротить.
Иван недовольно отодвинул штору на печке, беззлобно произнес:
─ Спала бы, мать. Все встаешь и встаешь, и молишься! Скоро весь дом разбудишь.
─ Не спится, Ванюшка, ─ смиренно наложила крестное знамение Мария Михайловна. ─ Досель невиданная гроза гуляет! Тучи зашли гробовые. Громы тревожные, сабельные. И молнии долго не гаснут, пожарищем озаряют небо. Над Русью взошла беда, сынок! И та беда, ─ как Божья кара! Тоскою и несказанным плачем отзовется та кара в русском сердце.
─ Ты, мать, злая пророчица Кассандра. Одни беды пророчествуешь. Спи! С переутомления твои тревожности. Сколько вчера сена накосили, в семь изб.
Мария Михайловна неожиданно прильнула к окну, иссекаемому молниями, сильным ливнем:
─ Посмотри, Ванюшка, живо посмотри, огненный крест стоит над рекою. До неба крест! Весь из себя грозный, багровый. И непорочно, как перст Божий, отражается в кровавой реке. Разве может быть ночью багровая вода?
Иван неохотно отбросил ситцевое одеяло, неспешно подошел к окну, и долго всматривался в ночную тьму. Земля и небо как обезумели; сплошным водопадом ниспадал с неба ливень, цепко впиваясь в гуляющие ветви берез, в сенные стога, в бунтующие волны реки. Молнии высвечивали колодезный журавель. Ветер с веселою одержимостью расшатывал бадью, как играл, забавлялся. В открытую форточку с огорода приятно пахнуло полынью. На островке, на лугу пасся одиноко стреноженный конь. Он изредка ржал, потрясал мокрою от дождя головою, звенел бубенчиками на шее, как бы жаловался судьбе, прислушивался, услышит ли хозяин его печали? Но никто не шел, и он, постояв в задумчивости, с привычною смиренностью склонялся к траве. Жизнь в деревне была, как была! Загадочного огненного креста в реке, с кроваво-багровыми отсветами, Иван так и не увидел! Хотя до боли вглядывался в тоскующую и плачущую ночь, какая пугала огненными молниями, гневными раскатами грома.
─ Не зришь, что ли? ─ нетерпеливо спросила Мария Михайловна, посмотрев на сына. ─ Чего молчком живешь?
─ Было знамение, мать. Стоял крест! Да не успел я его разглядеть. В грозе исчез, в свете молнии; скорее, боги вознесли обратно в небо, ─ слукавил Иван, не желая огорчать матерь Человеческую.
Мария Михайловна робко взглянула в окно. Крест и в самом деле исчез. Вода на реке была сплошь черная, еле видимая. Но крутые грозные волны все бушевали в тревожности. И так же обреченно гибли, разбиваясь о берег. И молнии сверкали так, словно огненный дракон пытался выпрыгнуть из черных туч на русскую землю, сжечь ее, обратить в пепелище. Матерь, похоже, одна осмысливала грозу, какая несла почему смерть ее сыновьям.
─Думаешь, война начнется? ─ прямо спросил Иван, угадав ее мрачные мысли. ─ О том мужики на каждом потолкуе судачат.
─ Уже вошла вражья рать на Русь, сын мой, ─ строго произнесла женщина, перекрестившись. ─ Не случаен крест. Видела его, Христом заверяю, видела.
Иван не выдержал, крепко обнял ее:
─ Не то говоришь, мать. Не от разума. Конечно, война окаянность. Но ежели германец зашел, то кому защищать дом, семью, могилу отца Ивана Васильевича на кладбище в Стомне, тебя, драгоценную, деревню, нашу Русь? И почему ты уже троим, выстраиваешь саркофаг на поле битвы? Каждого там убивают? Иди, спи, ─ он ласково пригладил ее седеющие волосы. ─ Спи без тревоги, ты добрая женщина. Бог не оставит тебя в сиротстве! Жди от сыновей радости, а не гибели. И довольно! Шурку разбудим, ему по заре за плугом ходить. Шурка пахарь. Зачем ему смерть? Добром помяни его житие! Ты же заживо на погост свела! По-матерински?
─ Убедил, сын, ─ покорно отозвалась Мария Михайловна.
─ Иди, спи. И не вини, что разбудила.
Иван по любви прижал к себе матерь и ловко вспрыгнул на печку, где вволю разместил себя на теплом, каменном лежбище.
Матерь подошла к скромному иконостасу, зажгла кадильницу; ледяная таинственная нервность, какая мучила всю ночь, отступила, но мысли-горевестницы еще тревожили. Особенно тревожили за непутевого Шурку. Грешно судить, но младший ─ разумом и душою, святая непорочная чистота! Стоит огненному дракону спрыгнуть с небес, из черных туч, на благословенную Русь, в мгновение изловит вороного коня на выгоне и помчит на ратное поле, бросит себя в пламя! И бросит с обнаженным мечом в самую плоть безумицы-битвы!
Кто его спасет?
Только Господь, и он спасет его, зная его честь, его праведность, его любовь к Отечеству! Помолившись Богу, она даже услышала Его вселенскую милость и заступничество, Его волю и спасение,
Мария Михайловна присела на сундук, поправила босою ногою вздернутый половик и долго сидела так, просто, без смысла, наслаждаясь покоем, воскресшим чудесным сиянием в душе. С иконы светло и благословенно смотрел Христос. На божнице горела малиновая лампада, радуя пламенем, красотою и уютом. Все несло надежду, умиротворение.
Она расстегнула пуговицы на старомодном коричневом платье. Легла в постель. Но лучше бы не ложилась. Снова пришло видение, наполнив ее ужасом, тоскующим стоном! Из грозовой, черной тучи на деревню Пряхине, надменно и обреченно, слетела лютая стрела-молния, с ликом Чингисхана. Подожгла ее. Русь тревожно забила в колокола. В неуемной печали заголосили бабы. Пожар в мгновение сжег ночь, обратил в траур, с цепкою, ужасною гибелью пошел гулять по земле. Ее Шурка, ее любимый сын Шурка, с ружьем через плечо, без ее благословения, шел один, суровый и непреклонный, призрачный, как привидение, сквозь безумие огня, горящие избы, слегка отклонившись от жаркого пламени. Шел в огнепад молний, в самый неумолимый ливень, в самую бездонность неба. И там исчезал, где мчались конники, обнажив сабли.
Матерь в страхе еще успела крикнуть:
─ Сын, остановись! Как без благословения матери идти на битву, где безнаказанно убивают?
Крикнула по молитве, по печали, по трауру, крикнула во всю неодолимую силу, во всю землю. Но не услышала себя. И сын ее не услышал. Мать обняла подушку и горько, страшно заплакала, не скрывая безумной жалости к сыну.
Проклиная его непослушность.
Его жертвенную обреченность.
Его смерть.
И одинаково свою.
Ее причитания, ее тихие горестные слезы обжигали печалью. Иван не выдержал, снова сел на печке.
─ Мать, ты чего зашлась? Прекращай, ─ нежно, но настойчиво попросил он. ─ Шурка спит, как праведник, а ты его все хоронишь и хоронишь.
─Замолчь, басурман, умом непролазный, ─ в строгом гневе потребовала женщина. ─ Не с тобою говорю, с Богом! Война громыхает. Не слышишь? И Шурка завтрева уйдет! В пожар и бездонность неба. И ты следом! Каждого из вас закрутит смерч-буря! Для смерти я вас растила? Не жалко мне вас? Когда я так слезами исходила? И что я могу перед бедою? Только поплакать! И с Господом поговорить. Вдруг и услышит мои слезы, скорбную молитву? Сбережет жизни, ваше солнечное свечение. На войне, в злой, роковой бессмыслице, вас, россиян, тьма и тьма поляжет, без исповеди, без целования креста, без прощального траурного плача женщин-горевестниц, а вы вернетесь. Через молитву и мое страдание! Почему и веду разговор с Богом за вас и за Русь. И замолчь, строптивец, не тревожь больше осудом!
Матерь Человеческая умолкла. В избе повисла тишина, строгая, молитвенная, суеверная. Гроза как приблизилась. Стало невыносимо страшно слышать, как без милости, с лютым, неугомонным насилием хлестал и хлестал ливень по гулким окнам, по крыше с острым верхом, как стонала изба, и как пронзительно, истерично, по-звериному выл ветер, наполняя Человеческую Соборность на Руси смертельною тоскою, правдою отчаяния.
Как только гроза стихала, становилось слышно, как в безмолвии отстукивали время часы-ходики. Часы были навешаны над лубочным ковриком с белыми, плавающими в пруду лебедями, с гордо выгнутыми шеями. Ветвистые белоснежные березки склонялись к красавицам в поклоне. Все было чарующе озарено пламенем закатного солнца.
На деревне голосисто пропели петухи.
Непорочный огонек в малиновой лампаде стал сильнее метаться в страхе.
По Руси шел первый день войны.
III
Проснувшись, Александр никого не застал. Мария Михайловна, несмотря на бессонную ночь, уже истопила печь, приготовила завтрак. На кухне приятно пахло свежеиспеченным ржаным хлебом, жареною картошкою, топленым молоком. Полы чисто вымыты, выскоблены. Стол накрыт скатертью с русскою вышивкою. Высился и сиял медью пузатый самовар, вычищенный, как учила бабушка Арина, ягодами бузины. В короне его уютно разместился заварной чайник, весело разрисованный петушками; от него исходил густой и пряный запах распаренных листьев смородины. Рядом лежала записка, написанная торопливою рукою матери. Она писала: «Милый сынок, будить к заутрене не стали, земля мокрая, пахать рано. Ешь картошку с мясом, она в чугунке. В печи – молоко и пироги с вареньем. Я с дочурками пасу коров. На закате солнца все соберемся. Корм для скотины я замесила. Ни о чем себя не тревожь, копи силы для поездки на учение в Тулу». Записка была необычная. Невольно тревожила волнение. В каждом слове затаенно и гибельно слышался крик материнской любви! И крик траура с погоста! Словно она по молитве, от Бога, увидела его смерть, его могилу, услышав в грозу печальные крики птиц в поднебесье, птиц-горевестниц. Странно, странно! Откуда с такою невыразимою болью разбудилась ее тоска о сыне? Откуда могла возникнуть такая нежность и такая ласковость в ее записке? И такая обреченность? Он любит мать, чувствует каждое движение ее сердца, ее ревнивую, требовательную и жертвенную любовь.
Но теперь откуда все?
Покушав, юноша вышел на крыльцо. И долго любовался земною красотою. Дождик еще разбрасывал жемчужную россыпь. Ветер, нагулявшись вволю за ночь, был ленив и неусерден, с трудом растаскивал громаду туч, но вдали уже голубело небо. Лучи солнца светло и радостно освещали дочиста вымытые верхо-острые крыши домов, помолодевшую землю, необозримые поля с зеленым разливом колосьев, бегущую речку, по берегам которой росли грустные, молчаливые ивы, живые, веселые березы, а на взгорье неунывающие, гордые неиссякаемою любовью к жизни – царица-крапива, крепыши-лопухи, по-петушиному задиристый репейник. Сколько их не выкашивала звонкая коса, не вымораживала зима, они, едва растает снег, схлынет половодьем, вновь, требовательно, поднимаются по взгорьям рощицами.
В бурьяне пела овсянка. Не во славу ли их завидного жизнелюбия?
Жизнь после грозы преображалась. Над рекою поднялась радуга. И весь мир царственно покрасивел. Дождь, солнце, радуга в одночасье ─ классическое творение природы. Лучше ею ничего не создано. Эта чарующая, заманчивая, целомудренная власть красоты будет мучить человеческое сердце вечно. В небе зависли жаворонки, закружились с переливчатым свистом стрижи, то игриво взвиваясь к облакам, то пугающе низко припадая к земле. Над полем цепко парил ястреб-конюк, высматривая храброго зайчонка, покинувшего лес поживиться плодами колосьев.
Из вдовьей избы вышла красавица Анюта в ситцевом платье, красной косынке, с достоинством спустилась к реке, неся на коромысле ведра-кадушки с выстиранным бельем. Ступив на камень, подоткнула подол, соблазнительно обнажила полные ноги, стала наотмашь, как играя, бить вальком по расстеленной полотняной простыне.
Земля нагрелась, и с луга пряно пахло медуницею, медовым сеном, с огорода ветер доносил горьковатый запах полыни и конопли.
Александр, вволю насмотревшись, присел на крылечко. Как все же прекрасен мир, если научился любить его, чувствовать красоту. Она и в радуге, и в капле дождя, что по печали опадает с куста малины, и в колосе ржи, и в летящей паутине, и даже в единственно солнечной соломинке из стога. Прикоснешься сердцем, и сладко-сладко тревожится в тебе человеческое.
Юноша жил в дарованном мире красоты. И даже отдаленно не мог представить себе, что по Его Земле уже катила в диком, варварском безумии колесница бога войны Ареса, где в страшном-престрашном разгуле рвали «мессершмиты-крестоносцы» на траурные ленты голубое небо Руси! В разрыве бомб, дыму гибли города в пожарище, благословенные поля с рожью, где колосья мучительно и безвинно изгибались в прощальном поклоне в подбегающем пламени, кровью окрашивались реки, а над исконною, праведною Русью в страшной траурной печали до неба стоял надрывный плач женщин и детей, кого убивали и гнали в рабство!
Еще мгновение и заплачет вдова среди русского поля, одетая во все черное, вся поседевшая за одну горькую ночь.
Еще мгновение и с горем, невыносимою тоскою сползет по косяку двери в крестьянской избе Матерь Человеческая ─ с похоронкою в руке, последнею весточкою от сына.
Черная рать Адольфа Гитлера неумолимо шла завоевателем по славянской земле, засучив рукава, прижав к животу автоматы, безжалостно сея вокруг смерть, и пьяно-безумными голосами распевали песню Хорста Весселя. Смысл ее был по-разбойничьи прост и варварски гениален: убей славянина, он низшая раса, мы господа мира! Нет прекраснее зрелища, как видеть врага с мечом в сердце, его глаза, наполненные слезами и как безудержно, радостно льется кровь из его растревоженных ран.
Истребляй, истребляй славянскую расу!
Мы есть безжалостные потомки гуннов царя Аттилы, рыцарей-крестоносцев германского императора Священной Римской империи! Мы пришли не только завоевать славянские земли, мы пришли убивать, убивать!
Вся эта суровая правда еще не раз в печали отревожит сердце
славянина-русса Александра Башкина.
IV
Трава еще не просохла, косить было рано, и Александр достал из отцовского ящика шило, суровые нитки, застывшую смолу и стал с усердием сапожника чинить латаные-перелатаные ботинки, какие развалились, а надо было ехать на семинар в Тулу. Работая, слушал, как сладостно пересвистываются иволги, спрятанные в листьях березы. Изредка посматривал, как важно разгуливал петух, распустив роскошно-малиновый хвост; отыскав зерно или удачно изловив червя, кто не ко времени выглянул с любопытством в мир, гостеприимно сзывал на пир свой гарем ─ неотразимо суетливых, быстрых на бег кур.
Юноша нечаянно залюбовался, увидев, как со стороны Дьяконова по старинному большаку, горделиво и осанисто неслись вороные, запряженные в дрожки; их сильно раскачивало, вышибало из колеи, опасно заносило на каждом повороте, и чуть было не опрокидывало в поле, где колосились овсы. Но хозяин все гнал и гнал лошадей, ударяя кнутом, взнуздывая вожжами. Юноша встревожился: «Не пожар ли где? Так только от несчастья мчат!»
У избы, где жили Башкины, дрожки остановились. С кожаного сиденья легко спрыгнул Михаил Осипович Доронин, председатель соседнего колхоза, друг отца и семьи. С лица суховатый, стройный, всегда одетый чисто и опрятно, собранный, он вызывал невольное уважение. Но на этот раз был необыкновенно встревожен.
Торопливо поздоровавшись за руку, спросил:
─ Мать дома?
─ На пастбище, коров пасет.
─ Пусть вечером придет в клуб. Надо сообща погутарить о сдаче излишков хлеба и мяса. Война, Шура. Война! В двенадцать часов будут передавать по радио правительственное сообщение. Выступит Молотов. ─ Глаза его стали печальными. ─ Как узнал, смертельная тоска взяла. Даже выпил. От века не пил, и не сдержался. Обожгло ощущение: призовут. И погибну! Не себя жалко. Жену Евдокию. И дочь Капитолину. Чего ей? Тринадцать лет! Как станут жить, получив похоронку?
Он неожиданно, с тоскою ударил ладонью о ладонь, и повел хоровод около жердяной изгороди, разгоняя неисправимо суетливых кур, грузно гуляющих уток, разбрызгивая хромовыми сапогами дождевые лужицы, подминая лопухи и крапиву с ожерельями росы. От его пляски веяло страхом, жутью. Словно он на осиротевшей земле один на один с Вечностью последним из землян отплясывал танец смерти.
С подсвистом вывел:
В двенадцать часов дня 22 июня вся деревня собралась у радио. Вместе со всеми, внимательно и с тревогою слушал Александр Башкин чеканные слова Вячеслава Михайловича Молотова. Он строго и с печалью говорил о вероломном нападении немецко-фашистских войск на Советский Союз, гневно осуждал Гитлера, призвал народ к единству, без промедления вступать в смертельную схватку с врагом.
Известие потрясло Александра. Войну ждали, чувствовали исподволь. Суровыми и собранными ходили пряхинские мужики. Молчаливо доставали вышитые кисеты с крутым самосадом, в раздумье закручивали цигарки, сладостно затягивались, тревожно начинали обсуждать житие-бытие.
─ Как думаешь, Елизарыч, зайдет немец?
─ Летось заявится, ─ без задумки отвечал самый мудрый мужик на деревне Илья Елизарович Меньшиков.– Земля наша привечает, неслыханные богатства. Немец и империю создал для разбоя. Как не порадует? Святотатственно живет, без Христа! Александр, сын Ярослава Мудрого, свирепо побил рогатого крестоносца на Чудском озере за Русь! Долго Гансы раны зализывали. Похоже, отлежались. Зазвенели мечами! Пока чудище рогатиною не придавишь, немец долго будет ходить на Русь, лить кровь, сеять смерть.
Мужики задумчиво, по скорби раскуривали цигарки. Тревогою горели маленькие костерки в ночи.
Реже на деревне стали гулять свадьбы, и еще реже с забубенною веселостью разъезжали по дворам хмельные сваты. Россиянки, собираясь соборно на девичники, перестали петь удалые песни. Кажется, не так звонко и удало играла по вечерам в березовой рощице у реки тульская гармонь Алексея Рогалина, хотя нарядные девицы-красавицы и забойные вдовы танцевали кадриль и русского с прежним задором, весело размахивая косынками, громко и пронзительно пели частушки.
Но отчаяние жило.
Жило ожидание грозы. И все же война пришла неожиданно и словно рассекла отлаженную жизнь надвое ударом меча!
Мир добра и красоты опал.
Земля качнулась.
Что делать, как быть, Александр Башкин уже знал. Конечно, он должен быть на острие, на разломе. А где еще? Только там, где бомбят его русские города, льется кровь, где по его земле грохочут гусеницами танки с черными крестами, щедро раздаривая россиянам страдание и смерть, превращая пашни и пахаря в могильные камни, где плач и горестный стон женщин стоят в печали до неба. Где же еще? Разве есть выбор? Но возьмут ли? Он еще молод. Восемнадцать лет. Возраст непризывной. Значит, он пойдет добровольцем!
В избе было душно. Он выключил радио и вышел в сад, прошел напрямую по зеленой конопле, которая обдала его горьковато-пряным запахом, к любимой яблоне в дальнем углу у жердяной ограды. И прислонился к ее ветвям лицом, стремясь унять жестокие стуки сердца, до боли горящие щеки. Рядом взбалмошно закудахтала курица, испуганно выбежав из кустов малины, взлетела на жердь, спрыгнула и понеслась, раскидывая крылья, по околице на большак. Но Александр уже ничего не слышал вокруг. Он жил войною, своими мыслями. И, прежде всего, подумал о матери. Только теперь он в полной мере осознал, насколько она мудра, насколько чутко ее сердце, осознал ее боль и тревогу, ее затаенный мученический крик к сыну. Она первая, если не в России, то в Пряхине своим провидческим зрением увидела огненно-грозовое таинство, идущее, крутящееся в диком, гибельном вихре на краю Русской земли, и поняла: началась война. Война – это смерть. Это бесконечные могилы с крестами, звездами на острие надгробий и обелисков и просто безо всего. И сын ее, будет ли убит на безумно-жестокой битве, будет ли оскорблен смертью или не будет, но сердце матери само по себе вздрогнуло в страхе, наполнилось тоскою и страданием. Отсюда она услышала стоны птиц, испуганно взлетающих в поднебесье из горящей ржи с обгоревшими крыльями, от гнезд детей, раздавленных гусеницами танков. Отсюда в ее записке, оставленной на столе, и была слышна ее затаенная, мучительная любовь к сыну.
Разлука может согнуть ее.