Вначале, когда каучуковая лихорадка только вспыхнула, простой серингейро, обреченный на тяжелый труд и тяготы жизни в лесу, тоже неплохо зарабатывал. Но по мере роста добычи каучука посредников между серингейро и Фордом все больше охватывал дух наживы, и эксплуатация трудящихся в лесах Амазонки приобрела исключительно гнусные формы.
Местные касики[25] с помощью вооруженных бандитов терроризировали кабокло и индейцев, вынуждая их сдавать все больше и больше каучука за все меньшую и меньшую плату. Каучук, основное сырье новой отрасли промышленности в Европе и Америке, был щедро полит не только потом, но и кровью серингейро.
В то время когда каучук стал мировой проблемой, один скромный, малоизвестный ботаник, собиравший коллекции в Юго-Восточной Азии, послал английским колониальным властям свой проект. Проект этот как часто случается с проектами никому не известных людей, был положен под сукно. Но спустя какое-то время совершенно случайно труд ботаника попался на глаза молодому чиновнику, незадолго до этого прибывшему из Англии. Тот заинтересовался предложениями ученого, раздобыл необходимые средства и проделал кое-какие опыты. Результаты превзошли все ожидания. Оказалось, что по своим климатическим условиям Юго-Восточная Азия как нельзя лучше подходит для выращивания там каучуковых деревьев.
Жизненные интересы Англии требовали, чтобы Бразилия лишилась монополии на каучук, и вот на Малайском полуострове приступили к закладке обширных плантаций гевеи — каучукового дерева. Этому способствовало одно происшествие, ярко характеризующее те средства, к которым прибегает крупный капитал в конкурентной борьбе.
Англичанам нужны были семена гевеи, но правительство Бразилии охраняло свою монополию на них. Тогда английский агент Генри Уикхем, выдававший себя за зоолога, исследующего фауну Амазонки, выкрал драгоценные семена и вывез их из Бразилии в чучелах кайманов. Эта кража, что характерно для «этики» определенных кругов лондонского Сити, восхвалялась там как спортивный подвиг Уикхема.
О том, что творилось на Востоке, бразильский серингейро, разумеется, ничего не знал, да и что ему было до остального мира? Он по-прежнему подсекал деревья, расправлялся в лесу с конкурентами и отвозил каучук в город, привыкнув к тому, что товар у него прямо вырывали из рук и платили хорошие деньги.
Затем вспыхнула первая мировая война. Вся Америка от Гудзонова залива до Патагонии наживалась на нуждах Европы. И лишь на Амазонке что-то не ладилось. Несмотря на войну, цены на каучук падали. Никто на Амазонке — ни купцы в городах, ни серингейро в лесу — не понимал, в чем дело.
Война закончилась. Цены на каучук продолжали падать, так как плантации на Востоке поставляли его на мировой рынок во все большем и большем количестве. Люди на Амазонке все еще недоумевали, но уже поняли, что придется затянуть пояса, распрощаться с шампанским, отказаться от прихотей и жить поскромнее.
Города на берегах Амазонки постепенно приходили в упадок. Серингейро и маклеры обнаружили, что не имеет смысла возить каучук в город, так как там никто его не покупает. Многие из них смирились с этим и снова превратились в скромных, непритязательных кабокло.
Но тех, кто прибыл сюда издалека, охватила ужасная паника. До этого все они занимались лишь сбором каучука и ни о чем другом не думали. Мало кто из них обрабатывал землю, предпочитая покупать продукты на пароходах, курсирующих по реке, хотя и приходилось платить втридорога. Теперь же, когда и деньги, и продукты иссякли, над «рыцарями» каучука нависла угроза голода. Толпами потянулись они из леса к реке. Пароходы, идущие вниз по Амазонке, были просто облеплены ими. Дрались за каждое место на палубе, прокладывая дорогу револьвером. В их глазах светилось безумие. Эти люди, привыкшие издеваться над индейцами, сейчас ошалели от страха и напоминали остатки армии, разбитой в ожесточенном сражении.
Опустели лесные тропы и тропинки. Буйная чаща скрыла их, словно стараясь уничтожить ненавистные следы. Смолк плеск весел на реках. Крупные звери, вспугнутые человеком и скрывавшиеся в дебрях, вернулись в старые логовища. Ночами в Амазонке снова купались тапиры, и все чаще на ее берегах слышался рев ягуара.
Путешествуя по Амазонке, я познакомился с городом, который больше всех заработал на каучуке и больше всех пострадал во время кризиса, — с Манаусом. Город этот производит такое же впечатление, как слишком просторная одежда на исхудавшем теле. Сколько жителей в Манаусе, я так и не смог установить. Говорят, что в старые добрые времена, то есть в период между 1900 и 1914 годами, число их доходило до ста тысяч. Сейчас тут, наверное, тысяч пятьдесят или даже меньше. В этом сравнительно небольшом городе множество великолепных зданий, которые скорее подошли бы для большого столичного города.
Например, дворец губернатора (Манаус — столица штата Амазонас, площадь которого в несколько раз больше, чем площадь Польши, но население составляет всего лишь четыреста тысяч человек, в большей своей части неграмотных) столь монументален, что мог бы вызвать зависть не одного президента крупного европейского государства. Затем в городе есть дворец правосудия (здесь на каждом шагу — «дворец») — здание столь величественное, что я сомневаюсь, найдется ли где-нибудь в европейских столицах подобное убежище правосудия.
Однако самое примечательное в Манаусе — оперный театр, построенный по образцу парижской Оперы, но только, пожалуй, бóльших размеров. Бог знает, для кого его строили полвека назад. В этом роскошном здании — подлинном курьезе Амазонии — оперы никогда не ставились. Театр всегда закрыт, за исключением нескольких дней в году, когда для поддержания престижа города сюда приглашают из Рио-де-Жанейро актерскую труппу, и та ставит какой-нибудь водевиль или сентиментальную пьесу.
Перед театром раскинулась огромная площадь, украшенная изумительной каменной мозаикой, но уже в нескольких сотнях метров отсюда растут огромные деревья, эти грозные щупальца девственного леса, протянувшегося во все стороны на тысячи километров.
Однажды я упросил сторожа театра разрешить мне выглянуть в окно верхнего этажа. Оттуда моему взору представилась сказочная картина. Манаус лежит не на самой Амазонке, а на Риу-Негру, менее чем в десяти километрах от ее устья. Сверху видны огромные водные пространства — плес Риу-Негру, сама Амазонка. Эти реки — животворные артерии города, единственная основа его существования. А за ними повсюду бескрайнее море зелени — сомкнутое, непрерывное, — подступающее, мне кажется, прямо к стенам здания, с которого я смотрю. Зрелище окружающего меня со всех сторон леса еще ярче подчеркивает бессмысленность этой оперы, ее нелепость.
Сверху хорошо видно, как лес неодолимо теснит город. Лес буквально поглощает Манаус. Не сразу, а словно осуществляя планомерное наступление, отвоевывает участок за участком — вторгается в пределы города, захватывает улицы. Тут не человек покоряет природу, а, наоборот, природа перешла в контрнаступление против человека. Словно железным обручем, неумолимая стихия сжимает Манаус, и печальный, сонный город с его асфальтированными улицами, величественными зданиями, телефоном, электричеством как будто поддается, смирясь со своей судьбой.
В Манаусе есть прекрасные фонтаны, но в них нет воды, брусчатка городских бульваров выщерблена, а торчащие, как и во всех других городах Южной Америки, на крышах домов черные грифы урубу производят здесь особенно неприятное впечатление.
В Манаусе есть и трамвай, линии которого, рассчитанные когда-то на бурный рост города, тянутся далеко за его предместья. Есть в нем и несколько современных кинотеатров.
Однажды во второй половине дня, пережив несколько чудесных минут с Гретой Гарбо[26] я, выйдя из кино, сел в трамвай и через пятнадцать минут оказался на конечной остановке, в девственном лесу среди лиан, орхидей, истлевших пней, одуряющих запахов и шального буйства природы. Увидев больших бабочек морфо, крылья которых отливают металлическим блеском, и обнаружив на дереве ящерицу легуану длиной почти в метр, я чувствую себя окончательно потрясенным. В течение каких-то двадцати минут Грета Гарбо на экране роскошного кинотеатра и легуана в глубине тропического девственного леса! Такое можно увидеть только в Манаусе, и такое не скоро забудешь.
Кстати сказать, на этой же самой конечной остановке какой-то добряк предложил мне купить у него живого удава боа длиной почти в три метра всего за два мильрейса — буквально за гроши.
Позднее, путешествуя по Амазонке, я встретился с несколькими кабокло, бывшими серингейро. Они приходят к нам на судно за новостями. Жалкие фигуры в лохмотьях — свидетельство того, каково жить в лесу. И еще деталь. Один из них горько жалуется на тяжелые времена, вот уже несколько месяцев он не может купить сальварсана[27]. Он не ищет сочувствия, нет, просто мельком касается этой темы в разговоре.
Люди эти охотно вспоминают о прошлом, которое рисуется им сейчас как какая-то чудесная сказка, рассказывают обо всем с такой же гордостью, с какой ветеран повествует о своем участии в исторической битве. С годами они забыли и о своем каторжном труде в лесу, и об обидах, которые они вытерпели от злых людей или, может быть, сами наносили другим. Они предаются упоительным воспоминаниям, а их глаза загораются лихорадочным блеском и светятся даже тогда, когда эти оборванцы покидают палубу и на юрких каноэ возвращаются в свои хижины на сваях.
То, что другие народы и страны переживают в течение веков или, по крайней мере, жизни нескольких поколений, здесь, в девственном лесу над Амазонкой, было пережито за два десятилетия: ошеломительный взлет и головокружительное падение, фантастический разбег и мрачный финал.
Когда безумцы разожгли войну, которая у нас началась трагическим сентябрем, у людей с берегов Амазонки засветились глаза и сердца преисполнились надеждой — ведь война в Европе потребует огромных количеств каучука! К тому же через год японцы прибрали к рукам плантации каучука в Азии и Нидерландской Индии, те самые плантации, которые явились причиной всех бед, обрушившихся на жителей девственного леса. Но и это не помогло бразильскому каучуку. К тому времени у него появился еще один соперник, который окончательно погубил все надежды, — синтетический каучук.
И все-таки синтетический каучук так и не решил проблемы. Гевея, каучуковое дерево, по-прежнему сохранила свое значение. Английские плантации в Малайе, голландские в теперешней Индонезии и после войны оставались важнейшим фактором мировой экономики. Да и не только экономики. Плантаторы использовали в обращении с рабочими Юго-Восточной Азии те же методы, что лесные касики — с серингейро и индейцами. Индонезийцы поднялись против угнетателей, начав борьбу за социальное и национальное освобождение[28].
Во время путешествия по Амазонке я несколько раз имел возможность убедиться, что бразильский каучук еще не окончательно сошел со сцены. На стоянках нашего судна лесные жители предлагают наряду с разнообразными плодами, шкурками животных и бразильскими орехами большие черные комья каучука, которые ни с чем нельзя спутать.
Согласно статистическим данным, плантации на Востоке дают каучука почти в пятьдесят раз больше, чем бассейн Амазонки. Однако по качеству дикий каучук превосходит каучук, который получают на плантациях и на мировом рынке ценится дороже. Старый ветеран никак не соглашается признать себя ни на что не годным и по-прежнему приносит небольшой доход Бразилии.
В Манаусе на площади перед зданием оперы в тени манговых деревьев резвятся дети. Судя по тому как они одеты, родители их люди состоятельные. Два мальчугана лет десяти из-за чего-то повздорили. Раскипятившись, молокососы вступают в ожесточенный спор, бросают в лицо друг другу изощренные оскорбления, но хотя оба очень возбуждены, до драки дело не доходит. Наоборот, чем дольше длится перепалка, тем спокойней и сдержанней цедят они слова, которые должны сокрушить противника. Смотрю на этих забияк и не знаю чему больше поражаться — их умению владеть собой, словно настоящие дипломаты, или их необыкновенному красноречию. Оба эти качества — характерные черты многих бразильцев, независимо от цвета их кожи.
У одного из противников кожа очень смуглая; в нем несомненно, значительна примесь индейской крови. И вот он, выкладывая свой главный козырь, неожиданно восклицает, захлебываясь от возбуждения:
— Я… я… мои предки были маноа! А ты?
Предки другого не могли быть маноа, потому что он белый; ему нечего возразить, и он теряется. Остальные дети, с любопытством следившие за их словесной стычкой, тут же признают превосходство метиса.
Сцена эта, на которую я случайно обратил внимание, помогла мне подметить любопытную особенность общественных отношений на Амазонке. Несмотря на то что здесь, как и вообще в Бразилии, расовой дискриминации нет, все же то и дело приходится сталкиваться с фактами, свидетельствующими о привилегированном положении белых в обществе, особенно в распределении материальных благ. Местные богачи в подавляющем большинстве белые. И поэтому, если вопреки всему упоминание о маноа во время ссоры двух мальчишек оказывает такое влияние на исход словесного поединка, стоит, пожалуй, добраться до сути и выяснить, почему эти маноа пользуются здесь таким исключительным авторитетом.
Индейцев этих давно уже нет, и только название Манаус, присвоенное городу в середине XIX века, напоминает, что когда-то они здесь жили. Известно, какое яростное сопротивление оказало это племя Орельяне и его спутникам, когда те попытались прорваться вверх по Риу-Негру. Неистовые маноа наводили ужас как на соседние племена, так и на белых завоевателей, напрасно старавшихся поработить их.
Так продолжалось десятки лет, пока португальцы не изменили своего отношения к непокорному племени и, заключив с ним союз, не использовали его воинственность в своих низких целях.
Какие же это были цели? Дело в том, что вся Амазония — а по берегам Амазонки и ее бесчисленных притоков жило тогда свыше четырехсот племен — была для португальцев лишь огромным поставщиком рабочих рук, который мог снабжать — и снабжал — краснокожими невольниками плантации в Байе и Рио-де-Жанейро. Негры из Африки были, правда, лучшими работниками, но они дорого стоили; здесь же, в колонии, обитали многочисленные племена, неиссякаемый источник даровой рабочей силы.
В первые столетия хозяйничанья европейцев на Амазонке в книгу истории была вписана одна из самых постыдных страниц. Началось с варварских гигантских облав на людей, бесстыдного издевательства над тем, что так высокопарно называлось цивилизаторской миссией.
Договорившись с маноа, португальцы щедро вооружали их и посылали против соседних индейских племен, приказывая поменьше убивать и побольше приводить пленных. Этих последних белые торговцы покупали за гроши — с обычным для того времени ханжеством называя себя при этом гуманными людьми — и везли в лодках в низовья Амазонки. Чтобы торговля живым товаром не испытывала перебоев, португальцы построили близ устья Риу-Негру укрепленное поселение Барру. Когда в 1852 году это поселение — в ознаменование заслуг индейца маноа перед белыми колонизаторами — было переименовано в Манаус, самого племени маноа, бывшего в течение многих лет кошмаром своих соседей, уже не существовало; немногочисленные остатки его растворились среди бразильцев, чтобы спустя много лет напомнить о себе на площади перед зданием оперы в Манаусе столь необычным способом — исходом ссоры двух мальчишек.
Когда до городка Сан-Паулу-ди-Оливенса остается десять часов пути, мы останавливаемся у одной из многочисленных пристаней на Амазонке. Наш пароход берет здесь дрова для своей машины. И вдруг — неожиданная сенсация. Бразильцы, перуанцы, метисы, индейцы, немцы, итальянцы, венгерский еврей, поляк и даже кое-кто из команды судна — все бегут к борту, откуда открывается вид на реку.
Там появилось несколько стремительных пирог с индейцами, занятыми рыбной ловлей. В каждой из лодок двое: один стоит на носу с луком или острогой в руках другой гребет на корме.
Пассажиры следят за ними с откровенным любопытством, в выражении их лиц чувство превосходства сочетается с восхищением.
Индейцы почти нагие, лишь на шее и бедрах повязки из свободно свисающих волокон. Длинные цвета воронова крыла волосы спадают им на плечи, а спереди челка, подрезанная прямо над бровями, закрывает лоб. Что-то непередаваемо первобытное в облике этих индейцев поражает всех нас. Необычен не только их облик, но и поведение: проплывая рядом с бортом парохода, они поглощены своим делом и ни на миг не отрывают взгляда от поверхности воды. Парохода для них не существует. Мир людей, которые сейчас глазеют на них, настолько чужд им, что они не удостаивают его даже мимолетным вниманием.
Пассажиры теряются в догадках, к какому племен принадлежат эти индейцы. Одни утверждают, что это такуна, другие перечисляют еще какие-то названия, прочем это не столь уж важно. Меня поражает другое: четыреста лет господствуют здесь белые, сто лет снуют по этой реке пароходы, а цивилизация дала чахлые всходы лишь на узкой-узкой прерывистой полоске по берегам Амазонки. Как еще слабо и непрочно проникновение белого человека в девственный лес!
Не пароходы и не убогие селения, разбросанные по узким вырубкам на краю этого леса и отделенные друг от друга десятками километров дебрей, определяют здешние пейзажи, а, как и прежде, могучая и капризная река, непроходимые топи, тянущиеся на сотни километров, вездесущий и неодолимый лес. И эти полунагие «дикари», не соизволившие даже взглянуть на нас, принадлежащие каменному веку.
Они приплыли сюда по какому-нибудь притоку Амазонки, каких в лесу неисчислимое множество; живут они, вероятно, на одном из многочисленных речных островов, по которому, возможно, еще не ступала нога белого человека. Бразильцы на палубе, их соотечественники, смотрят на них как на пришельцев из другого мира. И тут возникает вопрос: кто же хозяева этого девственного леса — дикие индейцы на каноэ или «цивилизованные» бразильцы на палубе парохода?
Когда я высадился в Икитосе, первое, на что я обратил внимание, была стая шумливых попугаев, пролетавших прямо над крышами домов.
— Это, наверное, ручные попугаи? — спросил я, пораженный увиденным, у своего носильщика, миловидного смуглого паренька метиса.
Он посмотрел на меня как на сумасшедшего, но вежливо ответил:
— Это дикие попугаи.
— Почему же они так бесцеремонно летают над домами и откуда они взялись?
— Из леса.
— А куда летят?
— В лес.
Кратчайший путь из леса в лес — через город. А за наивные вопросы мне пришлось заплатить носильщику в три раза больше, чем полагалось. Зато я с самого начала узнал, что Икитос, главный город перуанского департамента Лорето, не внушает лесным попугаям, обычно таким пугливым, ни страха, ни уважения.
По пути в гостиницу мне пришлось ненадолго остановиться на главной улице. Чемодан я поставил на тротуар. Когда через минуту я взял его снова, по нему шныряло несколько десятков муравьев. Великолепные экземпляры солдат, настоящая гвардия. При виде их огромных челюстей, внушающих почтение, мое сердце естествоиспытателя начинает взволнованно биться.
— Черт побери! — вырывается у меня, когда несколько этих «гвардейцев», взобравшись по моим ногам и рукам, принимаются за меня всерьез.
— Это куруинчи! — с невозмутимым спокойствием поясняет носильщик и идет дальше; на такие мелочи не стоит обращать внимания.
Итак, не прошло и десяти минут, как я получил возможность познакомиться еще с одной особенностью Икитоса — с муравьями.
О тропических лесах Южной Америки говорят, что там под каждым цветком сидит по крайней мере одно насекомое, под каждым листом — один муравей.
Однако здесь, в Икитосе, природа щедрее: на каждого жителя города приходится по крайней мере сто тысяч муравьев. Они всюду — в центре города и на его окраинах, в деревянных и каменных домах, на столах и в шкафах, в сундуках и постелях. Они не испытывают почтения ни к высшим властям, ни к дому досточтимого префекта департамента Лорето и даже докучают — вот наглость-то! — самому консулу его величества короля Великобритании!
(Пока я пишу эти строки, три подвижных муравья появляются на листе бумаги, по которому я вожу пером, и начинают бегать наперегонки. Я придавливаю их к бумаге, решив послать в качестве сувенира в Польшу. В этот момент какой-то их сородич больно кусает меня в икру. А, черт бы побрал этих нахалов!)
Икитосские муравьи — самые наглые грабители, каких только можно представить. Они проникают повсюду: воруют хлеб прямо из-под рук, очищают кладовые. Неделю назад они за одну ночь опустошили у моих знакомых целый мешок кукурузы — до единого зернышка! — и упрятали добычу в своих подземных муравейниках и катакомбах, на которых, собственно, и расположен город.
Икитос считается самым здоровым местом в бассейне Амазонки, и такой божьей напасти, как тиф или холера, здесь не бывает — пожалуй, благодаря именно этим миллионам муравьев, съедающих все остатки и очищающих город наравне с грифами урубу, которых городские власти называют санитарной полицией. Муравьи, правда, этого звания пока еще не удостоились.
Если не считать неприятного знакомства с икитосскими муравьями в день приезда, то за все время моего пребывания в этом городе они испортили мне настроение лишь один раз: однажды ночью моя кровать подверглась нашествию полчища небольших, но чрезвычайно воинственных муравьев, спасаясь от которых я соскочил с постели с легкостью серны или балерины. Это какие-то новые, неизвестные мне злодеи, а не те муравьи сауба, которые крадут кукурузу или другие продукты. Покружив минут пятнадцать в необычайном возбуждении по стенам и полу моей комнаты, они исчезли в щелях, и, к счастью, навсегда.
Но так только в центре города; в предместьях же и на изреженной опушке леса какая-то муравьиная оргия, какой-то ад! Охотясь там за птицами или гоняясь за бабочками, я должен как огня остерегаться, чтобы не встряхнуть какую-нибудь ветку над собой. Буквально как огня, потому что кусты кишат тысячами красных муравьев, называемых тут hormiga de fuego — огненными муравьями. Они падают на человека сверху и кусают так, что хочется кричать от боли.
Кое-где в бассейне Амазонки эти огненные дьяволы являются сущим бичом, зачастую вынуждающим жителей целых районов к бегству. Например, процветавший некогда городок Авейрос на берегу Тапажоса в середине XIX века перестал существовать после нашествия красных муравьев. Когда позднее жители города несколько раз предпринимали попытки поселиться там снова, муравьи все еще владели местностью и хозяйничали в домах. Город, окончательно покинутый людьми, вскоре превратился в груду развалин, которые поглотил лес.
Как и во всех перуанских городах, в Икитосе есть своя Пласа де Армас (Оружейная площадь). Люди здесь часто задают себе вопрос, почему она так называется — неужели только потому, что вечерами местные донжуаны завоевывают тут сердца красоток? На икитосской Пласа де Армас растут чудесные пальмы и огромные ананасы, а ее проезжая часть вымощена кирпичом — это единственная сносная мостовая в Икитосе.
По этой мостовой снуют вокруг площади десятка два автомобилей, все, что есть в городе. Колибри, больше похожие на сверкающие в солнечных лучах драгоценные камни, чем на птиц, вступают с автомобилями в состязание и, разумеется, выигрывают, после чего, радостно попискивая, улетают в чащу.
По вечерам на площади зажигаются дуговые лампы (в Икитосе есть электричество), и при их свете в душном воздухе бесшумно, как призраки, носятся над автомобилями и пешеходами огромные летучие мыши величиной с ястреба. Паккарды, вампиры, колибри и электричество в Икитосе прекрасно уживаются между собой.
Я живу в каменном доме (здесь это всегда подчеркивается) в семье своего симпатичного земляка Виктора. Однажды я обнаруживаю в углу своей комнаты какой-то кабель толщиной в два пальца, словно из прессованных опилок, идущий от пола к потолку. Из него доносятся таинственный шорох и приглушенный треск. Пробив в оболочке отверстие, я вижу, что это не «кабель», а ход термитов. Волосы у меня встают дыбом: ведь в этой комнате хранятся мои коллекции, идеальная пища для термитов. Я поднимаю тревогу, но хозяева успокаивают меня, уверяя, что термиты живут в доме около года и пока их не беспокоят. На чердаке они соорудили себе большое гнездо, а по этому каналу отправляются в далекие грабительские экспедиции по городу. Дом же, который дал им приют, они щадят.
Так вот я и живу по соседству с этими опасными насекомыми. Ночью прислушиваюсь к их тревожному шелесту, а утром первым делом осматриваю багаж — цел ли? Цел. Однако у меня такое чувство, словно я сплю на бочке с динамитом; мне кажется, что в одну прекрасную ночь сто тысяч термитов набросятся на мои коллекции и сожрут их. Ложась спать, я невольно обращаюсь к таинственному божеству термитов, восседающему, по-видимому, в гнезде надо мной и ведающему маршрутами «налетчиков». Я упрашиваю его не устраивать со мной никаких глупых шуток.
Мой хороший знакомый в Икитосе дон Мигель Перейра — перуанец с гор. Четыре пятых своего времени он занят любовными делишками и какими-то темными аферами, остальное отдает политике, что выражается в основном в высокопарных излияниях.
Однажды, когда мы с ним стоим на Пласа де Армас (где же еще можно здесь стоять?), над нами с шумом пролетает стая попугаев. Дон Мигель, такой же большой патриот, как и политик, указывая на них, заявляет:
— Смотрите! Это перуанские попугаи, и даже они требуют: «Летисия!»… Летисия должна принадлежать нам! — торжественно восклицает он.
Перу и Колумбия как раз воюют между собой из-за Летисии. Когда я шутливо отвечаю ему, что, возможно, это колумбийские попугаи, потому что в их криках скорее можно услышать «Лорето» (перуанская провинция, на которую зарится Колумбия), дон Мигель не отвечает мне: рядом с нами в этот момент проходят две улыбающиеся черноокие красотки, которые сразу же поглощают все его внимание — попугаи, война и политика попросту перестают для него существовать.
Чем дальше вверх по Амазонке, тем больше меняется состав населения. На реке и в селениях встречается все больше индейцев. Уже в Манаусе я вижу их значительно чаще, чем в Пара, а Икитос — это вообще город индейцев и метисов с незначительной, почти незаметной прослойкой белых. С индейцами сталкиваешься здесь повсюду: в порту, на таможне, в мастерских, на улице. Больше всего, разумеется, на улицах и площадях. Они шатаются там безо всякой цели, убивая время, охотно присаживаются где-нибудь в тени и часами судачат.
Я завтракаю в ресторанчике на одной из улиц, ведущих к пристани. Мимо открытых настежь дверей снуют прохожие; смуглые, различных оттенков бронзы и, как правило, красивые лица икитосцев приятны мне. А вот кофе, который пью, гораздо менее приятен. Своего кофе в Перу нет, и здесь пьют какую-то невкусную кисловатую бурду. С милыми бразильскими кофейнями, встречающимися буквально на каждом углу в Пара или Манаусе, и с божественным напитком, подаваемым там, пришлось распроститься на границе в Табатинге.
— Буэнас диас, амиго! — прерывает мои размышления чей-то бодрый низкий голос.
Это дон Мигель Перейра, мой бравый амиго — друг, первый франт в Икитосе, кабальеро, жизнерадостный, как птица, и, как птица, беззаботный. Он хоть и не работает, но зарабатывает неплохо.
— Притаились в засаде, подстерегаете добычу? — бросает он мне шутливый вопрос и поглядывает оценивающим взглядом на проходящих мимо нас женщин. — Охотитесь за ланями?
Я приглашаю его присесть и угощаю пивом. Дело в том, что в этом районе Южной Америки самым благородным напитком считается пиво, которое ценится здесь гораздо больше, чем вино.
В жизни Икитоса — немало любопытного, а Перейра знает здесь всех и обо всем. Я спрашиваю его, какие новости.
— Ах, сеньор! — он хмурится и недовольно машет рукой. — Пожалуйста, не портьте мне настроение в такое чудесное утро! Лучше не спрашивайте!
— Дон Мигель! — настаиваю я, заинтригованный. — Ну скажите же, что случилось?
— Плохи дела! Хибаро забастовали!