Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вексель Судьбы. Книга 1 - Юрий Шушкевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Юрий Шушкевич

Вексель Судьбы

Книга первая

Роман о будущем

В октябре 2014 года пилотным тиражом вышел в свет роман координатора Ассоциации футурологов России Юрия Шушкевича «Вексель судьбы».

В основе сюжета романа — судьба двух разведчиков-диверсантов НКВД СССР, которые в результате хронопортации переносятся из 1942 в 2012 год.

В нашем сегодняшнем мире им удаётся быстро «акклиматизироваться» и стать участниками многочисленных событий, связанных с розысками исчезнувшего за рубежом крупного царского вклада. Однако вместо капиталов, лёгших в основу мировой финансовой системы и с известных пор правящих миром, героям романа удаётся обрести сокровища иного рода.

Роман интересен многочисленными историческими коллизиями и футурологическими прогнозами, которые, будучи преломлёнными в сознании людей первой половины XX века, зачастую раскрываются с неожиданной стороны.

Ты посылал на меня многие и лютые беды, но и опять оживлял меня и из бездн земли опять выводил меня.

Псалтирь 70:20

Глава первая

Весенние сны

«Господи! Как долго я спал! Неужели я заснул против своей воли? И почему мне так трудно открыть глаза? Солнце слепит невыносимо».

Веки, словно отекшие свинцовой тяжестью, закрылись, и от прошедшей по лицу судороги захрустел песок на зубах. Усилием воли через мгновенье глаза были вновь разомкнуты, и яркий пульсирующий солнечный свет, как бритва, врезался в мозг, разрывая скопившуюся плотную сонную мглу на багрово-черные капли, которые, симметрично кружась и раздвигаясь, уступили место сначала торжественно-лиловому свечению, сменившемуся полупрозрачной лазоревой пеленой и затем — внезапно явившейся чёткой картине весеннего леса с нежно-салатной листвой берёз и устремившимися ввысь золотыми стволами сосен.

По всему телу в следующий же миг пронеслась лёгкая судорога, подобная слабому электрическому разряду. В ногах обнаружилась каменная тяжесть, из-за которой было невозможно ни согнуть колено, ни повернуться со спины на живот. Зато плечи, руки и шея оказались подвижными и живыми — ладони чётко чувствовали врезавшуюся в кожу острую хвою и жилы присыпанных прошлогодним опадом корней, а пальцы легко и послушно проникали в податливую мягкость нагретого солнцем дёрна. Можно было приподняться на руках и, запрокинув голову, видеть рассеченные сосновыми кронами квадраты и треугольники светло-голубого неба, манящего теплом и жизнью.

В лесу было достаточно тихо. Изредка раздавались и тотчас же замолкали птичьи крики, да глухой дробью где-то вдалеке стучали колеса поезда. Почему-то не было слышно ни приземного жужжания насекомых, ни высокого шума листвы. Тишина оказывалась необычной и даже пугающей, и одной из первых мыслей было: «Я сплю?» Ведь сновидения лишь обозначают звуки, но не содержат их. Следующая мысль, пронзившая мозг и даже на мгновение затмившая зрение яркой вспышкой, вопрошала: «А жив ли я?» В ответ на неё какая-то непонятная сила тотчас же подняла и расправила грудь, и в лёгкие с шумом ворвался свежий влажный воздух, напитанный прелым духом земли и острыми запахами недавно распустившихся юных листьев. «Ух!.. Похоже, жив».

Однако в минуту, когда по ещё мгновение назад бесчувственной пояснице стало распространяться бодрящее покалывание, свидетельствующее о том, что тело продолжает оживать, и спустя какое-то короткое время, когда ноги станут слушаться, он сумеет подняться, — неожиданный и страшный удар, направленный кем-то прямо в лицо, пресёк и обрубил благостное течение мысли. В глаза хлынула мгла, имевшая запах и вкус тёплой крови. Повинуясь инстинкту самозащиты, руки выстрелили вперёд, ухватившись одна за колено, другая — за щиколотку нападавшего, прикрытую толстым шнурованным верхом ботинка, уже изготовившегося к следующему удару. Возникшая из ниоткуда внутренняя сила, которой наполнились ещё слегка ватные руки, с резкостью прижала неприятельское колено к земле — что, по-видимому, стало для нападавшего неожиданностью, поскольку он, теряя равновесие, с шумом и громкой руганью завалился на траву.

В этот момент надлежало бы суметь перевернуться на бок и, решительно оттолкнувшись от поверхности, со всей тяжестью и свирепостью навалиться на агрессора, оглушить его ударом в район виска, затем постараться обездвижить, заломив, до хруста в сухожилиях, его преступную руку. Не забыв при этом лишить его возможности кричать — закрыв для этого локтем рот или, если удастся на несколько мгновений освободить руки, то забить туда в качестве кляпа пучок сухой травы с корневым комом, оторванный от ближайшей кочки. И лишь только потом, заглянув негодяю глаза и разобравшись, что же это за гусь, решить, как действовать дальше — оглушить, связать или же сразу отправить к праотцам.

Однако чёткий и понятный план поединка, десятки раз отработанный на боевых занятиях и сотни раз прокрученный в голове со всеми мыслимыми и немыслимыми вариациями, в этот раз увы, никак не мог быть выполнен. Поясничные мышцы едва слушались слабых импульсов воли, а ноги продолжали пребывать в бесчувственном оцепенении. Несколько драгоценных секунд было упущено, и неприятель, шумно поднявшись с земли, нанес высоким шнурованным ботинком ещё один удар, после чего опустился на одно колено, буквально вдавив им в землю локоть распластанной руки, вцепился в шею и начал душить, что-то негодующе приговаривая себе под нос. Добраться до шеи негодяя или сдернуть с себя его грузное туловище каким-либо болевым приёмом с одной действующей рукой не представлялось возможным. Исход поединка, начавшегося столь внезапно и необъяснимо, столь же внезапно окрасился мраком близкого смертного финала. Чернота накатывалась волнами, иногда на несколько секунд отступая, когда удавалось разомкнуть веки, и тогда кровь, посылаемая бешено колотящимся сердцем, распахивала зрачок для приёма последних порций света, уже более не передающего деталей и несущего лишь прощальный образ проваливающегося в никуда мира.

Руки душителя сжимались всё сильней, и в какой-то момент свет окончательно померк. В живом сознании ещё продолжали клокотать ярость и гнев, снедаемые бессилием, сердце бешено стучало, но вместо света, который хотя бы редкими прощальными вспышками мог бы проливаться из распахнутых глаз в затухающий от удушья мозг, всё пространство сверху начинала заполнять чёрная пелена.

Затем что-то тихо просвистело в воздухе, раздался короткий глухой удар, и спустя несколько мгновений вражеские пальцы, впившиеся в горло, задрожали и начали слабеть. Ещё через миг они необыкновенно легко и даже нежно соскользнули с шеи, следуя за отдаляющимся туловищем высокого и крепко сложенного человека в берцовых шнурованных ботинках и дорогой выделки чёрной кожаной куртке, одетой поверх майки необыкновенно яркого цвета. Тело неизвестного противника, отдалившись, вначале приподнялось над местом схватки — но затем, не сумев удержаться на ногах, судорожно втягивая голову в плечи, рухнуло замертво на тёплую весеннюю траву.

Чёрная пелена, ещё мгновение назад грозившаяся затмить белый свет, легко и быстро взмыла вверх, приняв очертание широкоплечего человека в колхозной телогрейке и картузе:

— Вставайте, товарищ младший лейтенант! Еле успел прикончить гада!

Только теперь, услышав знакомую речь и жадно заглатывая пьянящий воздух избавленья, младший лейтенант госбезопасности Гурилёв окончательно понял, что он — живой. Пережитое потрясение вдохнуло силы в ещё совсем недавно обездвиженное и ватное тело. Не без усилий, цепляясь за ствол молодой берёзы, он смог подняться на ноги и отереть с лица свежую, не успевшую запечься кровь.

— Спасибо, Петрович! Чем это ты его?

— Как чем? Лопаточкой, ясное дело. Ради тебя не пожалел бы патрона, да вот стрелялку не найду…

С этим словами человек в телогрейке резко пнул мертвеца носком сапога. Зарубленный в пылу борьбы тип начал окоченевать на удивление быстро. Он лежал, уткнувшись в траву лицом, и на его темени был виден глубокий диагональный след от удара сапёрной лопаткой, заливаемый стынущей тёмной кровью.

— Немец?

— Да нет, на немца не похож. Может — полицай. А может — диверсант. Сейчас выясним.

С этими словами Петрович, присев на корточки, стал обыскивать карманы убитого. Однако документов ни в кожаной куртке, ни в штанах не оказалось, удалось лишь извлечь два ключа с замысловатым профилем, прикрепленные к брелку в виде обнаженной женщины фиолетового цвета с неприлично расставленными ногами. Также был обнаружен странного вида заграничный карманный фонарик, светивший неярким голубым светом.

Убитый определённо не был немцем. Широкое скуластое лицо с приплюснутым толстым носом и золотой нательный крест православного канона, нанизанный на внушительных размеров золотую цепь, определённо выдавали в нём соотечественника. Или диверсанта, завербованного из украинских националистов, с которыми с осени сорок первого приходилось сталкиваться необыкновенно часто. Но что в таком случае забыл фашистский диверсант в самом что ни на есть фашистском тылу?

Грузное тело несостоявшегося душителя столкнули в неглубокую канаву поблизости и забросали ветками и сухой листвой. Если здесь имелась хотя бы какая-то ясность — например, в том, что этот тип отдал концы, а его карманы пусты, — то по остальным моментам, наполнявшим суть столь беспокойно начавшегося весеннего утра, ясности, к сожалению, не было никакой.

Во-первых, было непонятно, что случилось накануне с двумя кадровыми разведчиками, направленными на спецзадание и после утомительного двухдневного перехода через болота решившими заночевать на первом сухом участке. Отчего они проснулись не в пять часов, с первыми лучами, а лишь поздним утром, когда солнце уже вовсю поднялось над верхушками деревьев? Куда подевалось оружие — практически новый, пахнущий заводской смазкой автомат ППШ и трофейный тридцать восьмой шмайсер? Куда пропал надёжнейший вальтер, находившийся во внутреннем кармане телогрейки Гурилёва? Где холщовая альпинистская сумка, в которой были консервы, карта, а также лежал запечатанный почтовым сургучом спецконверт? И отчего от гражданской одежды, которая была на бойцах, исходит странный и ранее не замечавшийся за ней спёртый запах плесени и глубокого тлена, как если бы она не одну неделю пролежала, запертая в сундуке, на полу мокрого и душного блиндажа?

Отойдя шагов пятьдесят от места пробуждения и не менее странного поединка, едва не закончившегося гибелью одного из них, товарищи какое-то молча приводили себя в порядок — отрясали верхнюю одежду от листвы и хвои, обнаруживая и извлекая хвойные иглы и тонкие сухие ветки из складок и карманов. Водой из небольшой лесной лужицы Гурилёв промыл рассечённую губу и даже умудрился, используя её поверхность в качестве зеркала, расправить и причесать растрепанные и слипшиеся от грязи волосы.

— На мине, что ли, вчера контузило? — первым прервал затянувшееся молчание сержант, расположившись на пригорке и привычно запустив руку в карман за коробкой папирос. Однако карман был пуст, в остальных карманах также не было ни спичек, ни аккуратно сложенного листа из ученической тетради, на котором особыми знаками было обозначено место оставленного некоторое время назад схрона с рацией и запасом консервов. — Тогда кто ж это нас так бережно разоружил?

— Пока не знаю, Петрович. На мине или нет, но контузило нас с тобой определённо. Кто-то из местных подглядел и забрал оружие…

Здесь младший лейтенант на миг замолчал, и было заметно, как по его лицу пробежала гримаса глубокой и искренней обиды.

— Потом — он продолжил, — отчего-то заявился этот полицай и бросился меня душить. Но тогда странно, почему он пришёл с пустыми руками, даже ножа не прихватил… По всему выходит, что полицай наткнулся на меня случайно, иначе бы стал ждать, пока ты лопатку расчехлишь.

— Рад стараться. Лопата, как известно, последний и самый серьёзный аргумент бойца. С ней красноармеец непобедим.

— Не радуйся, с них станется…

— С кого — с них?

— С наших здешних советских граждан. У меня такое чувство, что во всех деревнях остались только одни полицаи. Неужели остальных поубивали?

— Кого поубивали, кто к партизанам ушёл… Так должно быть, наверное?

— В штабе говорили, что в месте проведения нашего спецзадания сейчас нет партизанских соединений. Так что давай, Петрович, исходить из худших предположений. Если хочешь знать моё мнение — из гражданских я готов доверять в этих местах здесь только бабам, детворе да тем из наших, кто из окружения выходит…

— Не возражаю, товарищ младший лейтенант. А вы про хиви слышали?

— Про каких хиви?

— Хиви — это у нас теперь так называется добровольный помощник вермахта. Становящийся модным вариант трудоустройства взятых в плен предателей и антисоветски настроенных мужиков. Служба будет попроще, чем в полиции, головой думать не надо. А паёк — как у немецких рядовых.

Младший лейтенант, видимо, вспомнил, что уже тоже слышал про добровольных помощников из местного населения, поэтому уточнил:

— Hilfs Williger[1]? Ну, тогда я трижды прав. Верить здесь готов только женщинам и детям. А просто мужикам в фуфайках — веры нет.

— А я ведь тоже никогда не понимал тех, кто сначала людям доверят, а потом проверяет, — согласился Петрович. — Всё должно быть наоборот. Не выращен ещё у нас новый совершенный человек, о котором писал Максим Горький и говорил товарищ Сталин. Что, не согласны со мной?

— Здесь — согласен, а в целом — нет. Новые, порядочные люди в стране у нас есть, и их немало. Если б не война, было бы их куда больше. Хотя что творится именно здесь — понять не могу. В голове как-то не укладывается… Первый встретившийся — и уже враг…

— Да уж поди — нас такому не учили! Проснулся, а вместо доброго утра — тебя уж душат! — воспламенился Петрович. — За неделю встретили первого живого человека — и что? С какого испугу он на тебя насел? Неужели ты на немца похож? Или на партизана, которых здесь нет? А навалился он на тебя, товарищ младший лейтенант госбезопасности, не оттого, что ты выполнял спецзадание, а он при этом — полицай при исполнении, и не оттого, что тебя, одетого под тракториста, он, стихийный партизан, за фашиста принял. Мы с тобой, как известно, профессионалы маскировки, и поэтому в этом лесу — мы никто, просто люди на четырёх ногах и с двумя головами. Документы остались в штабе, при себе никаких знаков отличия. Правда, в твоей умной голове, лейтенант, заложены большие знания и будущие пути к человеческому счастью, которые ты, попомни мои слова, подаришь миру, когда закончится война. Так вот, этому гаду было плевать, и на предстоящее всемирное счастье в твоей светлой голове, и на то, что эту голову, между прочим, может носить самый что ни на есть простой, честный и скромный калининский колхозник. Ты просто оказался на его пути — а шёл он, может быть, рыбу поудить или с чужой женой поразвлечься, и этот его гнусный мелочный интерес оказался превыше всего. В мирное время он поостерегся бы, а теперь — воля и разгуляй, война всё спишет. Так что пока наши с тобой новые и совершенные люди, лейтенант, дерутся и погибают на фронтах, здесь со дна поднялась самая мутная и грязная пена. Поднялась — и начала все права под себя выстраивать. Но оно, может быть, и к лучшему, после войны мы остатки всей этой пены соберём и навсегда уничтожим.

— Так ты полагаешь — это был не полицай? Не доброволец? Простой мужик?

— Уверен на все сто. Полицай или хиви не сунулся бы в лес без оружия и, тем более не стал бы выряжаться шутом. И крест из золота припрятал бы, где понадежней. В военное-то время! В Ржеве, говорят, на рынке сегодня торговля — только на золотишко… Да и не из мужиков он.

— Тогда какие твои предположения?

— Обычный внутренний контрик. Какой-нибудь счетовод из райцентра или москвич, драпанувший от мобилизации на оккупированную врагом территорию. В эти места, извини, от Москвы на дачном поезде будет три часа езды. А из Зубцова до сих пор, говорят, на Каретный и Маросейку дозвониться можно. В мирной жизни — тип в меру скрытный, трусливый и услужливый. А в условиях безвластия, вызванного войной, — сукин сын, высоко поднявший свою гнусную головёнку. Пока фашисты далеко и тоже, между прочим, воют и погибают — считает себя вместо них уберменшем, имеющим право нас с тобой убивать. А для встречи с немцами, думаю, у него где-нибудь припрятан в вонючем сарае раненный политрук, которого он лично перед фрицами застрелит. Так что не грусти, лейтенант, не все мужики в полицаи записались, могут встретиться и хуже. И наша с тобой утренняя разминка — не облава, про нас здесь пока не ведают и точно ещё не ищут. Хотя райончик этот надо бы поскорей нам покинуть… Посему предлагаю спокойно и организованно продолжить выполнение задания. Чувствуешь-то себя как? Я же видел — не мог с травы подняться, лежал, как парализованный…

— Спасибо, всё прошло. Сперва ног почему-то не чувствовал, теперь порядок.

— Ну и добро. Тогда какие будет указания?

— Сначала бы сориентироваться.

— Это несложно. Идти нам пока прямо на север, потому солнце не должно выходить из-за левого плеча. Ты поезд-то слыхал?

— Да. Где-то справа от нас проходил. Километрах в трёх-пяти.

— Значит, наши линию пока не подорвали. И вряд ли подорвут. Эту железку от Вязьмы до Ржева, лейтенант, немцы стерегут пуще света белого. Хана без неё группе «Центр» и лично фельдмаршалу Клюге. Поэтому давай-ка подумаем, как нам на ихнее оцепление справа не нарваться. Чёрт!..

Петрович пробежался ладонями по переду своей телогрейки, запустил пальцы под пояс, ощупал карманы штанов в поисках карты и компаса. Но ни карты, ни компаса не обнаруживалось.

— Ладно, — процедил он сквозь зубы. — В какую сторону закручивает леший заблудившихся в лесу?

— Женщин вправо, мужчин — влево, так нас учили. А это как раз то, что требуется: шуруя налево, мы будем удаляться от железки. Ну а чтоб прямо идти, ещё рекомендуют сапоги переобуть.

— Можно и без переобуваний. Мы и так, лейтенант, в нашей с тобой жизни шагаем прямо и бесповоротно. Иногда, мне кажется, что я — даже чрезмерно прямо. Оттого в свои тридцать три — я всё ещё сержант.

— Сержант госбезопасности, Петрович. Для обычных войск ты — полнокровный лейтенант.

— Ну, утешил! А ведь ты-то для армии — лейтенант старший, без двух минут капитан! В свои-то двадцать шесть! Хотя я, Лёша, с твоей головой да с твоими иностранными языками дал бы тебе сразу старшего майора и держал бы в самом что ни на есть глубоком тылу. Вёл бы ты там радиоигры, допрашивал пленных немецких генералов, потчуя коньячком… Зачем тебя дёрнули в эту мясорубку? Нашли бы мы и без тебя товарища Рейхана живым или мёртвым, забрали бы его бумаги, делов-то… Прилетел бы за бумагами У-2, отвёз в Москву или Куйбышев — и ты бы их там и разбирал спокойно. А если что с тобой здесь случиться? Где они второго такого спеца найдут?

— Что-то ты часто, Петрович, стал меня перехваливать. А если У-2 не прилетит? Поэтому задание у меня персональное, ты же знаешь, — разобрать бумаги на месте и передать смысл по рации. Хотя вот, если свою рацию не найдём, придётся нам с тобой аж до штаба фронта топать. Ведь радировать в открытую или шифрами штаба полка строжайше запрещено.

— Штаб фронта у нас ведь в Кувшинове? Красивейшие, Алексей, там места!.. Так что съездим, отдохнём, по пути в Осташкове рыбы наловим… Меня такой вариант вполне устраивает. А тебя из Кувшиново и в Москву отрядить могут. Гляди! — сержант вдруг остановился, присел на корточки и провёл ладонью по верхушкам молодых травяных побегов. — Вроде бы тропа человеческая.

Действительно, впереди угадывалась неширокая дорожка, образуемая едва примятой травой и несколькими опавшими ветками, развёрнутыми чьим-то шагами. Тропа уклонялась в сторону от железной дороги, что соответствовало нужному направлению движения. И хотя разведчики предпочитают не пользоваться лесными тропами и просеками, опасаясь внезапно оказаться в местах, где могут быть замечены, в данном случае, не сговариваясь, они уверенно и спокойно ступили на неё — было очевидно, что тропа явно неисхоженная, к тому же начавшийся натощак переход стал распалять чувство голода, так что требовалось что-то предпринимать.

Возможно, напрасно они покинули место пробуждения и неожиданного поединка столь скоро, не осмотрев по-хорошему близлежащие кусты и мхи в надежде найти оружие и сумку с едой. Однако оставаться там и вправду было опасно, и поэтому теперь приходилось продолжать путь без единого сухаря в кармане и имея на вооружении лишь неожиданно успевшую побывать в деле сапёрную лопатку. Еду и оружие предстояло найти и взять хитростью или силой — вполне привычная ситуация для разведчиков, всегда действующих вопреки обстоятельствам.

* * *

Во вражеском тылу действовали младший лейтенант госбезопасности Алексей Николаевич Гурилёв и сержант госбезопасности Василий Петрович Здравый, проходившие службу в главной кузнице советских подрывников и диверсантов — Отдельной мотострелковой бригаде особого назначения НКВД СССР[2]. В начале апреля 1942 года они оба были прикомандированы к штабу «чекистской» 262-й стрелковой дивизии 39-й армии, где и познакомились.

До войны Здравый служил в спецотделе НКВД, занимаясь взрывотехникой и радиосвязью. Поговаривали, что за успех в одной из закрытых операций он был награждён и лично представлен Судоплатовым к внеочередному спецзванию — хотя сам Петрович всё это отрицал, и его ни разу не видели не то что с медалью, но даже с обычным чекистским значком. В противоположность ему Гурилёв, сын заместителя Молотова, был человеком сугубо гражданским, историком и аспирантом ИФЛИ[3].

В июле сорок первого Алексей был мобилизован и направлен на курсы при Особой группе, где прошёл подготовку на радиста-диверсанта для работы в тылу противника. За неожиданный успех в учебной радиоигре, к которой, благодаря его импровизации, подключился настоящий немецкий шпион, позднее пойманный и обезвреженный, Гурилёв был выпущен сразу в офицерском звании. Дважды минувшей зимой, увешанный сумками с гражданской одеждой, немецкой формой, оружием и радиостанцией, он вылетал для парашютирования в тыл противника, однако оба раза самолёт, покружив в ночном ледяном и снежном небе, возвращался на подмосковный аэродром. После второго такого возвращения Алексея посетила мысль, что полёты организовывались исключительно для поддержания боевого духа, и что командование бережёт и совершенно не собирается посылать на практически верную смерть его и его товарищей — филологов, математиков, сыновей наркомов и высокопоставленных деятелей Коминтерна.

По этой причине командировку в действующую армию Алексей воспринял как долгожданный подарок судьбы, вложив в неё весь скопившийся пыл борьбы и страстное желание приобщиться к яркой славе тех, кому и только кому, по всеобщему тогдашнему убеждению, должна была принадлежать новая послевоенная жизнь. Мысль о том, что до славы и мирной жизни можно и не добраться, совершенно не пугала, равно как совершенно не страшила разлука с домом и всем привычным старым довоенным укладом: полгода пребывания в казарме воздвигли между прошлым и настоящим непреодолимую стену, и возвращаться за неё даже самыми короткими и безобидными воспоминаниями в тот момент абсолютно не хотелось.

И хотя казармы его спецбатальона располагались совсем рядом с городом — в подмосковном Люблино — после октября 41-го он не предпринял ни одной попытки ни навестить в увольнение остававшихся в столице родителей, ни даже позвонить домой. Он ясно и отчётливо понимал, что малейшее прикосновение к прошлому легко пробьёт неустранимую брешь в защитной оболочке, скреплённой осознанием неотвратимости военной судьбы и вынужденным равнодушием к будущему себя самого и близких. И если в эту пробоину хлынут воспоминания и мысли о невозможном — он сразу же перестанет быть тем рассудительным, немногословным и скупым на эмоции офицером, которым, находясь в абсолютном согласии со своими разумом и волей, он должен оставаться всё время, пока идёт война.

Впрочем, кто знает: если бы была жива его фиалкоокая Елена — то всё могло быть по-другому, со звонками, письмами и даже, быть может, редкими и счастливыми увольнениями в город… Их свела случайным образом незнакомая девчушка, однажды поздним вечером окликнувшая Алексея на трамвайной остановке на Большой Никитской: подруги задержались на концерте в консерватории, и одна из них, робея, извиняясь и постоянно теребя короткую смоляную косичку, попросила сопроводить Елену домой на Андроновку, где, по её словам, накануне ночью хулиганы зарезали школьницу. Разумеется, Алексей не смог отказать, и пока трамвай 28-го маршрута неторопливо полз через затихающую Москву на далёкую лефортовскую окраину, Алексей сделал своей новой знакомой предложение: впредь обеспечивать её безопасность после театральных мероприятий, для чего даже пообещал в следующий раз прихватить из дома отцовский наградной наган. Позднее он осознал, сколь убедительным и грозным, сделав подобное предложение, он должен был смотреться со стороны. Действительно, когда после трамвая минут тридцать они шли неосвещёнными дворами от Авиамоторной к Золоторожской, то в нескольких местах к ним пытались приблизиться какие-то мрачные типы — однако всякий раз предпочитали отстать и исчезали во мгле.

Минувший год Алексей с Еленой встречались едва ли не каждую неделю, пользуясь всеми доступными в предвоенной Москве для такого рода встреч возможностями: многочисленными спектаклями, концертами и футбольными матчами на стадионе «Динамо». Затем всякий раз, без четверти пять, до рассвета, он покидал крохотную комнатёнку в двухэтажном деревянном бараке, где Елена проживала с парализованной больной матерью, когда-то до революции певшей в Опере Зимина, — чтобы на первом трамвае успеть вернуться в центр. Не дожидаясь открытия метро, он сходил на Неглинной, откуда минут за сорок переулками и дворами добирался до своей квартиры на четвёртом этаже нового дома в Малом Патриаршем. Быстро переодевшись, выпив кофе и захватив нужные конспекты и книги, к девяти утра он уже находился в институте, который по чьей-то странной прихоти был переведён на далёкую окраину в Ростокино.

В начале мая сорок первого Алексей познакомил Елену со своими родителями. Встреча была предсказуема и прошла тепло. Свадьбу наметили на сентябрь, поскольку летом Елена собиралась поступать в медицинский институт. Однако ни свадьбы, ни поступления в институт не состоялось.

Последний раз он видел Елену — он прекрасно запомнил этот день — воскресенье 20 июля, сразу же после введения в столице продовольственных карточек. Эвакуацию в то время ещё не объявляли, однако медсанчасть, в которой Елена работала, убывала в командировку за Волгу вместе с несколькими главками Наркомата электропромышленности, и день был объявлен рабочим. В те дни Алексей, хотя и считался мобилизованным, но до выхода приказа о зачислении в разведшколу не мог быть поставлен на казарменное довольствие, в результате чего какое-то время пребывал в состоянии полнейшей свободы. Шататься впустую по городу, всё сильнее погружающемуся в предфронтовую напряжённость, совершенно не хотелось, поэтому большую часть тех чудесных свободных дней он предпочитал проводить в Государственной библиотеке, где с жадностью погорельца делал выписки из подшивок старых французских журналов времён Греви и Карно, которые ещё с весны были затребованы для работы над его диссертацией по истории франко-русского сближения конца XIX века.

После трёх часов пополудни, покинув читальный зал раньше обычного, он купил два билета в Камерный театр на «Мадам Бовари», считавшуюся едва ли не лучшей постановкой предвоенного сезона. Однако когда он, наконец-то, смог дозвониться до Елены, к огромному сожалению выяснилось, что нынешним вечером ей необходимо быть дома, поскольку накануне приехала родственница с детьми, и она пообещала как можно скорее сделать заболевшей девочке несколько уколов. А уже наутро предстояло уезжать.

Когда в половине шестого они встретились у подъезда наркомата, где на платформы грузовиков, аккуратно выстроившихся вдоль Китайского проезда, вовсю сгружали документы и мебель, Елена попросила Алексея помочь купить что-то из продуктов. Считалось, что с введением карточек продукты в свободной продаже могли ещё оставаться в кооперативных магазинах. Они решили обойти немногочисленные кооперативные лавки Зарядья, к тому времени наполовину снесённого и оттого пугающего всякого вступающего в его черту разрухой и ощущением близкого конца. Лишь в одной лавке, приютившейся в грязном тёмном подвале на углу Кривого и Мокринского переулков, им удалось приобрести несколько банок тушёнки и по килограмму крупы, сахара и сала.

Затем, ускоряя шаг по грязной и мрачной неубранной мостовой, мимо разбитых окон мёртвых домов, источающих запахи гниющего дерева и застарелой мебельной пыли, они выбрались к Москве-реке. Из-за развалин бывших Проломных ворот, над рядами скрюченных, доживающих свой век лабазов внезапно ударил яркий свет клонящегося к закату солнца, выхватывая из вечернего полумрака сверкающую водную гладь, величественную, торжественную и совершенно равнодушную ко всей нелепой суете последних дней — из-за чего глаза на какой-то миг вдруг обильно наполнились слезами.

Елена убедила Алексея её не провожать, поэтому он лишь помог донести сумку с продуктами до остановки на Яузской, где, садясь в трамвайный вагон, она провидчески пошутила: «Наверное, последний раз еду в свою воронью слободку, сожгут её!» Потом, помахав своей узкой изящной ладошкой через закрывающуюся дверь, прокричала: «Встретимся после войны в новой Москве. Целую тебя. Прощай!»

Он тоже долго махал ей вслед, и лишь когда прицепной вагон, раскачавшись на стрелке Астаховского моста, скрылся за тёмно-зелёными кронами лип в начале Ульяновской улицы, плотно заслонявшими её просвет, он в первый и, как потом оказалось, в последний раз столь остро и горько почувствовал разлуку.

Бараки в «вороньей слободке» на тёмной и жалкой окраине Андроновки действительно вскоре сгорели после одной из первых бомбардировок столицы. В конце октября Алексей получил от Елены почтовую карточку, в которой она лаконично информировала, что её медсанчасть переводят в Казань и их повезут туда пароходом. А в начале декабря, накануне выпуска из разведшколы, ему пришел треугольник от неизвестной женщины, которая сообщала, что Елены больше нет. Из письма следовало, что медсанчасть была размещена на барже, перевозившей раненных военных, и что возле Горького баржу разбомбил вражеский самолет. Что пилот какое-то время решал — атаковать ли мост через Волгу, на котором в тот момент по какой-то причине застрял железнодорожный эшелон, забитый эвакуируемыми, или сбросить свой смертоносный груз на приближающуюся к мосту баржу. И что пока самолет заходил на второй круг, медсестры пытались расстелить на палубе из простыней большой белый крест, однако фашист, разглядев зелень полевой формы лежавших на палубе красноармейцев, принял решение бомбить именно баржу.

Известие о гибели Елены не вызвало в Алексее ни отчаянья, ни тоски. Эта весть растворилась в общем потоке событий, смертей, исчезновения целых полков, дивизий и армий с немедленным прибытием на место исчезнувших новых, скупых радиосводок, страшных фотографий в газетах и ещё более страшных рассказов и слухов, приходивших с линии огня. Если летом и даже в начале осени, когда смерть косила передовые советские части на далёкой Украине, под Бобруйском или Смоленском, а в Москве, несмотря ни на что, жизнь могла продолжаться в своём практически неизменном течении, то теперь, когда чёрным саваном была накрыта уже вся страна целиком, когда возможность гибели от пули, осколка, холода или болезни из категории умозрительной превратилась в явление повсеместное, а подлинной случайностью и удачей стало являться выживание, равно как и сохранение своего тела без физического страдания и увечья, — теперь душа огрубела, сжалась и в ней уже не оставалось даже самого малого пространства для личной боли.

В какой-то момент Алексей поймал себя на мысли, что поскольку отныне его жизнь предопределена, точнее, предопределена скорая и неизбежная гибель на этой страшной войне, то вместе с вариантностью будущего исчезло и чувство, которое он называл «болью за несделанное». Самая сильная боль, рассуждал он, возникает, когда человек лишается возможности реализовать задуманное: добиться успеха, получить образование, интересную работу, обрести или сохранить любимого. Если физическую боль можно заглушить или как-то преодолеть, то боль подобного рода — абсолютна и неустранима. Однако если устранить представление о собственном личном будущем, если перестать видеть себя в какой-либо иной новой реальности — то «боль за несделанное» также исчезнет.

Продолжая эту мысль далее, он обнаружил, что отсутствие личной боли ввиду полной и абсолютной предопределённости будущего должно было одинаково помогать перед лицом смерти и героям-мученикам гражданской войны, и мученикам религии. Первые твёрдо знали, что в коммунистическом государстве будут навсегда решены все проблемы человечества, и поэтому невозможность желать и требовать для себя и своих потомков ещё большего счастья помогала им преодолевать любые страдания и пытки. Вторые же, веря в истинность загробной жизни «без гнева и нужды», также могли укрепляться в своих земных страданиях через осознание безвариантности грядущего бытия. С позиций этой теории выходило, что самую страшную боль должна причинять измена любимого, поскольку в этом случае вся полнота будущего, замышленного тобой, внезапно обрушивается и неумолимо переходит к другому лицу, если не прямо похищается им. Не менее страшную боль также должны вызывать увечье и смерть в мирное время — здесь он отчётливо понимал, как тяжело было его сверстникам и товарищам страдать умирать в боях на Халхин-Голе или Карельском перешейке — когда совсем рядом, в считанных километрах от линии огня и смерти, била ключом мирная жизнь, работали клубы, крутилось кино и будущее рассыпалось перед всяким, готовым в него заглянуть, тысячами ярчайших возможностей и путей.

Теперь, когда все эти россыпи соединились в прямой короткий луч, упирающийся в стену предопределённости личной судьбы, и при этом неважно, что за этой стеной — неизбежная победа над Германией и грядущая прекрасная жизнь, — Алексей более не жалел ни о разгромленных советских фронтах, ни об оставленных городах, ни о потере любимой. Ни о чем не жалея, он рассудительно и холодно готовился отдать свою жизнь как можно дороже для врага.

Поэтому когда в апреле сорок второго наконец-то прервалось утомительное казарменное ожидание, и младший лейтенант Гурилёв был откомандирован в расположение не выходящей из тяжёлых боёв 39-й армии, его жизнь сразу же обрела смысл и наполнилась невиданным доселе тревожным и торжественным ощущением близкой развязки. Будучи реалистом, он не планировал для себя продолжительной военной судьбы и резонно предполагал, что всё должно решиться в первом или, максимум, во втором бою — вид возвращающихся с передовых позиций соединений и уровень их потерь не оставляли в том ни малейших сомнений.

Однако фронтовую жизнь стала отравлять проблема иного рода: вместо передовой ему пришлось готовиться к спецоперации во вражеском тылу, до выхода приказа пребывая при дивизионном штабе в относительной безопасности и отчасти в комфорте. Затянувшееся ожидание сделалось настоящей мукой: в полном соответствии с разработанной им теорией «боль за несделанное» — за невозможность в открытом бою застрелить гитлеровца или подорвать гранатой фашистский танк — начинала прожигать душу и лишать сна.

Алексей был достаточно разумен и образован, чтобы понимать, что подобное состояние рано или поздно приведёт к умопомрачению. Ведь для того, чтобы обрести покой, ему с некоторых пор нужно было во что бы то ни стало увидеть кровь врага, услышать, наплевав на все дистанции огня, его смертный хрип, физически ощутить, как отлетает в никуда его чужая чёрная душа. Вот почему он страстно и безотчётно желал для себя скорейшего дела, допуская и даже тайно мечтая о внезапном вражеском прорыве к штабным блиндажам, когда бы у него появилось возможность вступить с неприятелем в открытый и беспощадный бой.

Так что пока приказ о спецоперации задерживался, Алексею приходилось прилагать самые серьёзные усилия к тому, чтобы не потерять рассудок в глазах окружающих. Для самого же себя — и он прекрасно это осознавал — рассудок был уже потерян.

* * *

262-я стрелковая дивизия НКВД, к штабу которой были прикомандированы Гурилёв и Здравый, с января 1942 года находилась в распоряжении 39-й общевойсковой армии — одной из двадцати двух советских армий, которые в составе четырёх фронтов в декабре 1941 года участвовали в знаменитом контрнаступлении под Москвой. Советское контрнаступление, как известно, началось 5 декабря, и на западном и юго-западном направлениях развивалось чрезвычайно медленно. Враг оказывал мощное и организованное сопротивление, в результате чего на взлом его линий обороны уходили недели тяжёлых и кровопролитнейших боёв. Лишь спустя десять дней, к 15 декабря был взят Клин, 20 декабря — Волоколамск, 26 декабря — Нарофоминск, а Малоярославец, отстоящий от Москвы всего на 120 километров, части Красной Армии освободили лишь ко второму января.

Однако к северу от столицы, на правом фланге, где позиции гитлеровцев оказались менее прочными, — продвижение советских войск развивалось успешнее. Красным частям удалось взять в полукольцо вражескую группировку в Калинине и освободить город уже 16 декабря. К Новому году войска Калининского фронта сумели прорвать неприятельскую оборону вдоль левого берега Волги выше Ржева, и после Рождества начали быстро продвигаться в южном направлении с перспективой выхода к Вязьме и даже к Смоленску.

Если бы наступление войск Западного фронта не упёрлось в жёсткую оборону 4-й армии вермахта, войска которой удерживали Можайск до 20 января и после этого ещё неделю не покидали западные районы Московской области, откуда по кратчайшему пути до Вязьмы было не менее ста километров, — то начало 1942 года вполне могло было ознаменоваться окружением в районе Ржева колоссальных вражеских сил. В этом котле запросто могли сгореть до восьми германских армейских корпусов и две танковые армии общей численностью в четверть миллиона солдат и офицеров — что стало бы для Красной Армии, к тому времени едва успевшей оправиться от страшных поражений, грандиозным и впечатляющим успехом.

Оптимизма прибавляло чрезвычайно успешное наступление 3-й и 4-й ударных армий Северо-западного фронта. Взломав оборону противника в районе Селигера и освободив в двадцатых числах января Торопец, Западную Двину и Нелидово, они продвинулись на 250 километров к югу, в направлении к Великим Лукам и Витебску. Чтобы остановить наступление этих ударных сил, германскому командованию пришлось срочно перебрасывать в район боёв подкрепления из Западной Европы. Казалось, что ещё немного — и немецкая оборона затрещит по швам.

Однако чуда, столь страстно и едва ли ни безрассудно ожидаемого всеми, не произошло. Прорывавшаяся к Вязьме с севера ударная группировка Калининского фронта в составе 39-й армии, усиленной кавалерийским корпусом, очень скоро увязнет в тяжёлых боях. В какой-то момент казалось, что успех близок: 26 января передовая конная группа сумела пробиться к железнодорожной магистрали Москва-Минск и даже на короткое время перерезать её. Но противник быстро восстановил контроль за магистралью, имевшей для снабжения войск группы «Центр» критическое значение. Тремя днями позже, 29 января, последовала попытка перерезать Минское шоссе за Вязьмой — однако столь же безуспешная. К середине февраля части 39-й армии были оттеснены от Вязьмы к северо-западу, на правый берег Днепра, где на рубеже Холм-Жирковского вскоре сами оказались в полуокружении.

После того как частям Западного фронта в конце января удалось наконец-то взломать вражескую оборону за подмосковными Можайском и Вереёй, у советского командования вновь появилась надежда пробиться к Вязьме с востока и тем самым замкнуть кольцо вокруг ржевской группировки противника. По приказу Жукова с 17 января на Вязьму двинулась измотанная и обескровленная почти полуторамесячными наступательными боями 33-я армия, сопровождаемая кавалерийским корпусом и незначительно усиленная семитысячным воздушным десантом, выброшенным под Юхновым. Невзирая на лютый мороз и необыкновенно глубокий снег, 33-я армия за две недели смогла под постоянным огнём и авиаударами противника продвинуться на запад без малого на сто километров, завязав 2 февраля бои в предместьях Вязьмы. Однако немецкие войска, воспользовавшись растянутостью и слабостью её коммуникаций, быстро восстановили свою линию оборону на линии Юхнов-Гжатск, в результате чего армия оказалась полностью окружённой между Дорогобужем и Ельней. К середине апреля 33-я армия была окончательно разгромлена, из почти пятнадцати тысяч бойцов пробиться из окружения смогли менее тысячи. Её командующий генерал-лейтенант Ефремов отказался воспользоваться присланным за ним самолетом и, не желая сдаваться в плен, застрелил свою жену, служившую медработником, после чего застрелился сам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад