Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Вечный Жид - Сергей Павлович Могилевцев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– И что же это за справки?

– У вас довольно подмоченная репутация!

– А у вас?

– Что у меня?

– А какая репутация у вас?

– В каком смысле?

– Насколько она подмочена, и чем именно?

– Вы что, издеваетесь надо мной?

– Помилуйте, вы сами над собой издеваетесь! Разрешите, я заберу назад свою пьесу!

– Я не могу вам ее отдать!

– Почему?

– Подождите немного, я посоветуюсь кое с кем, и все вам подробно сообщу!

– Нет уж, советуйтесь с кем хотите, но пьесу я вам ни за что не оставлю!

Недолгая борьба, козлобородый явно проигрывает и вынужден уступить. Прощай, Хромой Бес, ты явный персонаж моей странной пьесы!

Тверская (Оск.)

Разносчик пьес по театрам – есть, очевидно, такая должность. Такая работа, такая профессия. Если вы ни с кем из разносчиков не знакомы, то спешу порекомендовать одного из них – это я. Помнится, в 1897-м году я проходил здесь, разнося свои пьесы в театры тогдашней Москвы. Ну и времечко было, скажу вам, не чета нынешнему, все благопристойно, патриархально, благонадежно и застегнуто на все пуговицы до самого горла. Никакой сексуальной революции, разумеется, никаких распущенных нравов, и пьеса, если она действительно пьеса, а не, извините меня, дешевая поделка, воспринималась, как нечто божественное, ниспосланное свыше, дарованное Богом, или, по крайней мере, вечными Музами. Я, между прочим, тоже обращаюсь к Музам всякий раз, когда пишу новую пьесу, но вынужден тщательно скрывать это от окружающих, особенно от режиссеров, театральных критиков, и заведующих литературными частями театров. Прошло ведь сто лет, и на дворе конец двадцатого века, до Великой Черты, то есть до Миленниума, осталось всего три года, и пьесы нынче не те, теперь без секса, без откровенного траха и без какой-нибудь совершенно бесподобной гадости у тебя ее и в руки никто не возьмет. Помнится, в одной из своих комедий я подробно описал преступную медицинскую шайку, занимающуюся пересаживанием фаллосов африканских бегемотов и северных оленей потасканным и издержанным современным индивидуумам якобы мужского пола. И что бы вы думали? – пьеса имела оглушительный успех, и народ на нее валил, как будто это была распродажа туалетной бумаги середины 80-х годов. Вы не присутствовали при распродаже туалетной бумаги в середине 80-х годов? Ну да, разумеется, вы ведь совсем молодые девушки, не больше шестнадцати, я думаю, и не могли присутствовать при этом выдающемся событии. И в 1897-м году, когда я начал разносить по театрам свои пьесы, вы тоже наверняка не присутствовали. А здесь на Тверской что делаете? Промышляете иностранцев? На иностранцев уже никто из серьезных гетер не клюет? Теперь и своих богатых вокруг навалом? Вот как, а мама с папой что говорят относительно вашей профессии в столь юные годы? А пошли они куда подальше, у них своих проблем навалом, и на дочерей просто начхать? Тоже верно, если своих проблем, и надо их разгребать. А пьете чего так много? А мы не пьянеем, мы молодые, не то что ты, дядя, совсем захмелел, и несешь всякую чушь! Попробовали бы вы с мое поразносить эти чертовы пьесы начиная с 1897-го года, так посмотрел бы я на вас, как вы захмелели! Годы-то уже не те, и сил совсем не осталось, не то, что у вас, небось в день пропускаете штук по пять иностранцев? Да говорят же тебе, дядя, что на иностранцев мы уже почти не клюем, у нас свой клиент богатый пошел, а насчет пяти в день – это ты, дядя, смеешься, нам, чтобы заработать прилично, надо по тридцать за сутки через себя пропускать. Мы бляди рабочие, посидели, покурили, и побежали дальше, даже не успевши подмыться! Подмываться, девушки, это для девушки первейшее дело, извините уж меня за этот неожиданный каламбур! Да что ты, дядя, нам иногда такое накаламбурят, что хоть стоя, хоть раком, лишь бы деньги платили. А драматурги люди богатые, хочешь, мы и тебе дадим, прямо тут, на Тверской, не сходя с этого места? Я бы, девушки, не против, я и сам в былые годы имел вас, шлюх, на этой самой Тверской, как только хотел, и не только раком и боком. У меня вас, болезных, было в свое время, что грязи под ногами, здесь куда ни ткни, везде мои памятные места, и везде таблички о моих подвигах вывешивать можно. Но это все, хорошие, в прошлом, теперь мне приходится трахать театральных критиков, заведующих литературными частями и помощниц режиссеров, потому что моя жизнь теперь зависит от них. Я трахаю их, а они в ответ трахают меня, и это, дорогуши мои, такой потрясающий трах, до которого вам в жизни не дорасти! Сколько бы вы человек в день ни пропускали через себя, хоть по пять, хоть по тридцать, хоть по всей тысяче! Без траха, милые девушки, причем траха изощренного и извращенного, не может быть поставлена ни одна современная пьеса, какой бы гениальной и необыкновенной она ни была. Это вам, дорогие мои, не времена патриархального Чехова, это вечные времена Нерона, Сенеки и кровавого Рима. Помнится, мне пришлось по нужде отдаться одному театральному критику, древней старухе, видавшей живьем Шекспира и Гамлета, и ее закадычной подруге, старшей ее лет примерно на восемьдесят, которые изнасиловали мою пьесу таким мерзким образом, что от нее, голубушки, не осталось и следа былой девственности. И в таком неподобающем виде, всю растерзанную, обсосанную и занюханную, ее, несчастную, вывели на русскую сцену! Зрители, разумеется, визжали от восторга и рыдали навзрыд, а я рыдал в театральной гримерке в обнимку с какой-то отзывчивой и мягкой помощницей режиссера, и она утирала платком мои горькие и благородные слезы. Ведь когда, дорогие мои, драматург говорит, что кто-то его изнасиловал, он имеет в виду, что изнасиловали его любимую пьесу. Это, милые девушки, все равно, что изнасиловали вашу жену или дочь! Подумаешь, отвечают они, дочерей наших родителей тоже в свое время первый раз изнасиловали, и ничего, живы пока, и сами насилуем любого, кого захотим! А у нас, дядя, с тобой, как видно, много общего, ты такая же блядь, как и мы, только театральная, но все равно мы по духу родня, и нам нужно держаться друг к дружке поближе. Хочешь, мы тебе в знак родственных и дружеских отношений минет за бесплатно сделаем? Да, прямо здесь, на Тверской, в этом открытом кафе, здесь это в порядке вещей, и никто даже внимание не обратит. Большое спасибо, но что-то не хочется на этой жаре. Ну как знаешь, если передумаешь, можешь вернуться после спектакля, мы будем здесь пастись всю ночь до утра. У нас ведь конвейер, как на фабрике по изготовлению макарон и сосисок, мы, дядя, обыкновенные фабричные девушки из твоего незабвенного 1897-го года, и лишь случайно попали в Москву конца двадцатого века! Да бросьте вы, девушки, какой 1897-й, это я вам все наврал, выпил лишнего, вот и наврал, а так ведь я старше вас всего лишь на какие-нибудь двадцать лет, и даже в отцы вам не гожусь, разве что в братья, или в сутенеры, если потребуется. Нам, дядя, и своих сутенеров девать некуда, а за предложение сотрудничать большое спасибо! Вот тебе еще сто грамм коньяка, и сто рублей на такси, если сам до театра не сможешь дойти. А теперь извини, время не ждет, пора работать, клиент попер, как щука на нерест, и сигналит из всех переулков и мерседесов, заходи, если приспичит, отсосем по всем правилам, будешь доволен! Спасибо, милые, после премьеры, если останусь жив, обязательно подойду!

Отлучение (Изыск.)

Приход Обломоффа в революцию, как крупного, вполне уже сложившегося писателя, был неизбежен. Собственно говоря, революционный порыв начала перестройки был неким веянием, захватившим самые разные слои общества, и прежде всего интеллигенцию. Что уж говорить об Айзеке Обломоффе, имевшем за плечами такой нашумевший роман, как «Кровь на снегу», и таких друзей, как Иосиф Айзенштадт?! Обломофф бросился в революцию со всей искренностью, на которую только был способен, со всем жаром своей исстрадавшейся в хождениях по мукам души. Все помнят цикл его знаменитых статей в перестроенных газетах, в которых он называл перестройку началом резолюции в России, и пытался, насколько возможно, обосновать неизбежность такой революции. Все, разумеется, помнят и самую знаменитую статью Обломоффа: «Конец президента», которой были обклеены подземные переходы в обеих столицах, и на продаже которой ее распространители сделали себе небольшие состояния. Айзек потом, когда все уже кончилось, беседовал, не называя себя, с этими распространителями, совсем еще молодыми ребятами, и они в один голос говорили ему о том ажиотаже, который царил на улицах Москвы и Ленинграда после выхода этой статьи.

– Если бы, – говорил ему один из распространителей, – Обломофф въехал на белом коне на улицы Москвы, он бы был встречен, как очередной Мессия, которому отдана в руки судьба России. Народ, безусловно, пошел бы за ним, как за новым вождем, и он мог совершить новую Октябрьскую революцию, не пролив при этом ни единой капли крови. А если кровь все же пришлось бы пролить, народ с радостью отдал бы ее до последней капли за те светлые идеалы, которые Айзек нарисовал в своей знаменитой статье. Ах, Айзек, Айзек, как же ты опрометчиво поступил, как же ты не воспользовался шансом, который предоставила тебе история!

Айзек потом не раз вспоминал сетования этого молодого парня, продававшего некогда газеты с его знаменитой статьей, и каждый раз соглашался с ним, что, возможно, упустил свой единственный в жизни шанс, позволявший ему стать вождем готовых к революции масс. Но одновременно с этим сожалением Обломофф каждый раз думал, что, возможно, возглавь он революцию, выведи он народ на улицы, и Россия, очевидно, была бы залита кровью, а его потом бы предали анафеме и проклинали из поколения в поколение, как нового российского деспота. Впрочем, тут же думал он, мало ли было таких кровавых деспотов в России, возводивших блестящие северные столицы на костях чуть ли не половины мужского населения страны, строивших сибирские города на костях миллионов мужчин и женщин, делавших революции на все тех же белых, покрытых, впрочем, алой человеческой кровью костях сограждан, завоевывавших такой же ценой Сибирь, Астрахань, Казань, Крым и Кавказ, – мало ли было в России таких вождей и таких лидеров, во имя своих личных амбиций или, наоборот, во имя высших идей делавших с этим народов все, что им пожелается. И всякий раз вместе с сожалением об упущенных возможностях к Обломоффу приходила уверенность в том, что он вовремя остановился и не перешел опасной черты, за которой, возможно, он бы погубил свою бессмертную душу! А слава? – славы писателя у него к тому времени и так было в избытке, и никто отобрать ее у него уже просто не мог.

Тем не менее, революционный порыв Обломоффа продолжался несколько лет, вплоть до знаменитого расстрела парламента, который сильно поохладил его воинственный пафос, заставив отойти на шаг в сторону с опасной тропы русского революционера, грозившей тому, кто на нее ступил, чем угодно: тюрьмой, виселицей, пулей, гибелью друзей, каторгой, проклятием, лагерным безмолвием, и так далее, – всего этого в России, как известно, было в избытке. Тем не менее в те незабываемые годы Обломофф по праву делил славу великого писателя и подвижника с Солженицыным и первым президентом России, на месте которого он при желании вполне мог быть. Что же касается судьбы первого президента распавшейся и ушедшей в небытие империи, то хорошо известна роль Обломоффа в его спасении из Форосского пленения, во время которого он, без преувеличения можно сказать, рисковал своей жизнью! «Каждый русский должен пройти через революцию!» – этот девиз Обломоффа тех лет подхватила и понесла на своих знаменах революционная русская молодежь. Все русские, как радикальные, так и лояльные правительству партии так или иначе ориентировались на революционный опыт Айзека Обломоффа и на его статьи, обосновавшие неизбежность повторения в России одна за одной многочисленных революций, как мирных, так и насильственных, сменявших в этой стране различные исторические этапы. «Россия больна революцией, – не раз говорил Обломофф, – более того, она беременна революцией, и вынуждена, как Есенинская сука, раз за разом рожать под забором очередное революционное поколение, которое потом она, как все та же гулящая сука, бросит на произвол судьбы, на пули и штыки защитников официального режима!» Обломофф, как писатель, пользовался образными сравнениями, он называл Россию гулящей Есенинской сукой, воющей с тоски на Луну и бросающейся в объятия к первому попавшему приблудному кобелю, от которого потом рождаются революционные недоноски, обреченные или на пулю и сибирские лагеря, или на кресла в новом революционном правительстве, которое моментально вырождается и превращается в кровавый режим, ибо ничего иного из разнокалиберных недоносков выйти просто не может! Точно так же он образно описал тех приблудных кобелей, которые вдоволь тешились с гулящей сукой-страной, подробно объясняя, кем они могут быть: авантюристами, евреями, инородцами, марсианами, религиозными фанатиками, бесноватыми, шизофрениками, гомосексуалистами, параноиками, чистыми и искренними юношами, профессорами университетов, садистами, юристами, чекистами, фрейдистами, агностиками, неоплатониками, и даже безобразными и бесформенными грибами, родичами безобразной и бесформенной плесени, случайно принявшей облик русского человека. «В России возможно все, – частенько говаривал и в кругу сподвижников, и в своих статьях Обломофф, – и тем более все возможно в русской революции!» «Россия не может прожить и года без революции!» – еще одно его знаменитое высказывание. А также следующее: «Нет такого еврея, который бы не попробовал сделать русскую революцию!» Вообще вопрос об участии в русской революций евреев не мог, разумеется, быть обойден Обломоффым, ибо он сам был евреем, и лучше других знал, что подвигло его самого войти в эту, как он выражался, грязную и зловонную воду ленинского разлива. Любая революция, тем более революция в России, объяснял Обломофф, в глубине своей религиозна, она основана на вечной борьбе Бога и дьявола за основной вопрос, главный и центральный вопрос всего христианского учения: о невозможности построения Царства Божьего на земле. Любые революционные мечты и любые революционные процессы, возвещающие нам о возможности светлого будущего, достигаемого с помощью революции – это уступка дьяволу, уступка вечному погубителю человеческого рода, пленявшего нас сладкими сказками о возможности Царства Божьего здесь, на земле, и сейчас, которое можно завоевать в борьбе против тиранов. В этом смысле любая революция, обещающая нам светлое будущее и небо в алмазах через самое малое время, направлена лично против Христа, преданного, как известно, еврейским народом, который так и не принял его, не принял именно потому, что хотел построить Царство Божие на земле. Две тысячи лет живут евреи с этой своей родовой, ставшей уже генетически запрограммированной мечтой, от которой уже никуда не могут деться, и участвуют вынужденно во всех революциях по всему миру, где бы они ни происходили. Чего бы, казалось, проще, скажет оппонент Обломоффа, – изгоните евреев из России, и о революции здесь можно будет забыть навсегда! Как бы не так! По злой иронии судьбы, по злой насмешке ее, по сумме исторически сложившихся обстоятельств русский народ тоже генетически закодирован на вечную мечту о Царстве Божием на земле, и постоянно стремится эту мечту осуществить! В этом смысле евреи и русские близнецы-братья, два глубоко родственных друг другу народа, два, как это ни парадоксально в применении к русским, антихристианских народа, несмотря на все видимое тысячелетнее торжество христианства в России! Что, кстати, великолепно подтверждается успехом здесь Октябрьской революции, посулившей русскому народу Царство Божие на земле, которое он сразу же стал строить, отрекшись от веры отцов и разрушив до основания большинство православных храмов. «Россия беременна не только революцией, но и протестантизмом, – не раз говаривал Обломофф, – и мы еще не раз увидим здесь своих Янов Гусов, прибивающих на стены православных храмов свои революционные манифесты!» Хорошо известно, чего стоило высказывание о коренившемся в душах русских людей антихристианстве Обломоффу! Хорошо известно, чего стоило ему высказывание о грядущих русских Янах Гусах! Отлучение Обломоффа от православной церкви буквально взбудоражило страну, а самого писателя повергло в глубокое уныние и даже в шок, от которого он долго не мог оправиться. Именно после этого отлучения от церкви – широко разрекламированного и растиражированного всеми газетами, в том числе и теми, что подняли свои тиражи благодаря его статьям, – именно после этого отлучения Обломофф перестал писать какие-либо статьи. От него еще требовали свежего материала, издательства заказывали новый роман о революции и предлагали за него баснословные гонорары, некоторые все еще ожидали, что он въедет в Москву или в Питер на белом коне и провозгласит себя новым вождем нации, а он, погруженный в величайшее уныние, решил вообще бросить писать, навсегда расставшись с литературой. Опустошенный, одинокий, оплеванный и не понятый Айзек Обломофф тайно от всех покинул Москву и уехал в Крым, в свою родную Аркадию, в город своего детства, где провел безвыездно несколько тяжких и мучительных лет, с болью наблюдая из крымской глуши за тем, что происходит в его горячо любимой России. Оставим же его на некоторое время в этом вынужденном одиночестве, и начнем собирать новый материал для биографии любимого нами писателя.

Поиски счастья (Изыск.)

С тяжелым чувством покидал Айзек Москву. Здесь оставалась большая и лучшая часть его творческой жизни, оставались друзья, надежды, немногие ученики, которых он, кажется, так ничему и не научил, оставалась Марта, находящаяся в психиатрической лечебнице на тихой и зеленой окраине Москвы, которую он не мог забрать с собой и очень из-за этого переживал. Впрочем, долгие разлуки и расставания, иногда по нескольку лет, шли только на пользу им обоим. Марте были нужны уединение и покой, ее болезнь была неизлечима, а Айзек, устав от общения с ней, писал очередной психологический роман, который сразу же высоко оценивался читателями и критиками. Их странный симбиоз, их странная семейная жизнь была необходима им обоим, она не была похожа на отношения других любящих друг друга людей, в ней было слишком много извращения и жестокости, но ее невозможно было прервать, и именно она питала странное творчество Айзека. Вынужденно ввязавшись в религиозные и политические споры, к которым никогда себя не готовил, и которыми в молодости не собирался заниматься, он вынужден был, даже находясь в Крыму, писать очередную статью за статьей, которые требовали от него московские газеты. Ему исполнилось сорок лет, перестройка, которую он считал только наполовину удавшейся революцией, тихо и мирно умерла вместе с расстрелом парламента, в стране наступила апатия, сам он был отлучен от церкви и фактически проклят властями как светскими, так и духовными, но маховик протеста, маховик внутренней яростной энергии продолжал вращаться в нем с прежней силой и остановиться уже не мог. Айзек в статьях по-прежнему обосновывал необходимость для России целой серии последовательных революций, поскольку, по его мнению, именно революции были движущей силой этой страны, которая в промежутках между ними погружалась в спячку и напоминала зачарованную и одуревшую от безделья царевну в тереме, которую должен разбудить заезжий предприимчивый принц. Такой союз царевен и принцев существовал в России всегда, он был для нее благом, кем бы эти принцы ни назывались: варягами, спасшими Россию от распада и междоусобной борьбы, князем Владимиром, крестившим Киевскую Русь, многочисленными светскими и духовными князьями, Александром Невским, Дмитрием Донским, царем Петром, поднявшим Россию на дыбы, и даже Екатериной Великой, брак которой с Россией можно считать на первый взгляд извращением, но который, тем не менее, был для нее величайшим благом. Айзеку тем более было просто писать об извращениях в жизни великой страны, что в самой его жизни таких извращений было достаточно, он резко снизил тон своих статей, и уже не называл Россию приблудной дворняжкой, справляющей свадьбу с залетными чумными кобелями, от которых рождаются бесприютные и неустроенные русские дети, становящиеся то разбойниками, то казаками, то разночинцами, то революционерами. Однако смягчение тона статей ни к чему не привело, и на Айзека по-прежнему продолжал изливаться град оскорблений, угроз и разоблачений со стороны псевдопатриотически настроенной русской интеллигенции. Его называли еврейским ублюдком (и это было еще самое мягкое оскорбление), которому не место в новой России, и который должен уехать на свою историческую родину. Власти духовные искренне недоумевали, как такой отщепенец может быть крещеным православным, и подтверждали отлучение Айзека от церкви. Тем более, что он в своих статьях продолжал предсказывать появление в России своего Яна Гуса и Савонаролы, которые приведут к невиданным катаклизмам и потрясениям и начнут Реформацию, по значению и последствиям своим сравнимую с крещением Руси, реформами Петра и Октябрьской революцией. Айзека проклинали во всех православных храмах, и он даже в Крыму не мог спокойно зайти в церковь и там один на один пообщаться с Богом, излив Ему в своей страстной молитве все свои сомнения и надежды. Он находился как бы на стыке культур, он был и евреем, и русским одновременно, и не понимал, почему его принуждают становиться или тем, или другим. Ему было неуютно в одежке просто русского или просто еврейского человека, он желал чего-то большего, но мир был устроен так, что надо было держаться в каких-то до него тысячи лет назад установленных рамках. Как-то неожиданно в Аркадию к нему приехал из Москвы известный проповедник и миссионер отец Григорий Каверин, который говорил Айзеку следующее:

– Вы ведь хотите разговора начистоту, как я понимаю, разве не так? Вы возмущаетесь тем, что православная церковь если не явно, то тайно, в разговорах между собой, оправдывает террор Ивана IV и подобных ему деспотов? Вы называете таких деспотов извращенцами, но забываете при этом, что все ваше творчество посвящено именно извращенцам, людям ненормальным, психически ущербным, которые, тем не менее, безумно интересны читателю. В нашей с вами позиции, если честно, нет вообще никакого противоречия, ибо на извращенцах, на безумных, на бесноватых, которыми были библейские пророки, держится вообще все в христианстве. Мы лишь за то, чтобы периоды стабильности длились здесь как можно дольше, хотя именно они, эти периоды стабильности, приводят к тому, что евреи не принимают Иисуса Христа, и все заканчивается разрушением Израиля и последующим двухтысячелетним рассеянием. Все кончается революцией, прямо в вашем духе, отлично подтверждающей ваши слова, ибо Иисус Христос и был для его современников и всего мира супер-Савонаролой, супер-возмутителем спокойствия, супер-революционером, взорвавшим тихое и сонное иудейское царство, и разжегшим пожар революции, которая пылает и доныне, и окончится еще большим пожаром Страшного Суда. Вы правы абсолютно, и конфликт между вами и православной церковью – это конфликт чисто условный, конфликт рамочный, конфликт названий и акцентов, необходимый для того, чтобы держать в повиновении свою паству и пасти ее железным и сильным посохом. Мы не можем спокойно относиться к призывам разжечь пожар революции в нашем православном раю, этого бы никто не понял, но мы понимаем, что рано или поздно такой пожар неизбежно возникнет. Поэтому я, разумеется, не передаю, да и не могу передать вам приветствие от Патриарха, но сам лично хотел бы быть в числе ваших друзей.

– Спасибо, – ответил ему Айзек, – ведь друзей у меня почти не осталось. Но, знаете, подчас в жизни получается так, что самые страшные враги для человека – это его друзья.

– Да, – ответил, ласково ответил, глядя на него, отец Каверин, – вы правы, и это утверждение прямо в духе Иисуса Христа и его знаменитой Нагорной проповеди, которая вся построена на странностях и парадоксах. Я ваш искренний друг, но, если дело дойдет до костра, к которому вас когда-нибудь приговорят, я первый поднесу к нему охапку хвороста, и первый брошу к вашим ногам зажженный факел. Ну а потом? – потом встретимся на том свете, где вы, возможно, будете возлежать на лоне Авраамовом вместе с Яном Гусом, Савонаролой, Коперником, Галилеем и библейскими патриархами, а я – гореть по противоположную сторону в аду вместе с грешниками, нечестивцами и богачами, отринувшими бесчисленных Лазарей.

– Спасибо за откровенность, – сказал ему Айзек, – я всегда ценю именно откровенных людей. Не хотите ли выпить местной крымской горилки, она в некоторых случаях лучше даже московской водки!

– Охотно, – сразу же согласился Григорий Каверин, – мы с друзьями в семинарии, и потом, в духовной Академии, всегда завершали философские и религиозные диспуты чарками доброй и славной водки. Люди религии ведь, вроде меня, вовсе не аскеты и сухари, мы такие же живые, как и вы, писатели, и тоже любим порадоваться жизни, которая, в отличие от буддизма, у нас одна, и с окончанием которой закончатся, как мне кажется, все наши земные прегрешения и удовольствия.

– Скажите, отец Григорий, – спросил у него Айзек после того, как они выпили и закусили, – а вы женатый человек?

– Нет, – ответил сидящий напротив него миссионер, – после общения с друзьями в бурсе, то есть, прошу прощения, в семинарии, и потом в Академии, трудно уговорить себя жениться на женщине. Это означало бы замкнуться в определенных рамках, которые тесны для проповедника, подвижника, а теперь уже и миссионера, которым я стал. Конечно, много приятностей в том, чтобы иметь матушку и тихий приход где-нибудь в центральной патриархальной России, но эти приятности, увы, не для меня, я, знаете, прочитал слишком много ваших психологических романов, чтобы остаться так называемым нормальным человеком. Вы ведь тоже, Айзек, не совсем нормальны, разве не так?

– Как и все мы, – осторожно ответил ему Обломофф. – И вообще, что есть нормальность, вот в чем суть?

– Не уходите от моего вопроса, дорогой, – странно глядя на него, тихо ответил отец Каверин. – Прошу, скажите мне честно: как вы относитесь к мужской дружбе между бывшими бурсаками и академистами, которая выше и поэтичней любого союза с женщиной?

– Для меня поэзия заключается именно в любви к женщине, пусть даже к женщине падшей, больной и гулящей, к женщине несчастной и оставленной миром; ведь я, батенька, в бурсах и академиях не обучался, а что касается психологических романов, то это все на бумаге, в жизни же я неискоренимый гетеросексуал!

– Жалко, – искренне ответил отец Каверин, заедая очередную стопочку водки куском крымской ставридки, – жалко, что вы не обучались в бурсах и академиях! Да и то сказать, ведь вы, писатели, не менее лукавы, чем мы, бывшие бурсаки. Ну что же, на нет и суда нет, будем кушать ставридку и пить до утра во славу реальных и мнимых матушек наших, России и святой православной веры!

ВДНХ (Оск.)

В аллеях ВДНХ охотишься, словно в джунглях Борнео. На крупную и мелкую дичь. Интересно, при чем тут Борнео? Просто так, к слову пришлось. Аллея ВДНХ – это райские кущи, в которых отдыхаешь душой и телом. Июль, запах, цветов в клумбах одурманивает сознание; фонтан «Дружба народов» соперничает с фонтанами Петергофа. Народ валит сплошной стеной навстречу своему мнимому счастью. Как дичь в джунглях Борнео. «Айзек! – слышится чей-то шепот. – Айзек, когда же ты возьмешь себе мое имя?» Девушка на скамейке рядом со мной страдает от одиночества и вселенской тоски, ее пухлые губы, как раздувшийся от нектара хоботок присевшей у клумбы пчелы сочится непреодолимым и неутоленным желанием. Милая, чем я могу помочь тебе, у меня желаний не меньше, чем у тебя?! Чуть поодаль сидит молодой провинциальный писатель, сбежавший в Москву от сварливой жены и ужасов непонятого одиночества. Почему непонятого? А каким должно быть одиночество? Одиночество непонято всегда и везде. И даже если это не так, пожелаем ему удачи и счастья. Еще дальше на той же скамейке молодой амбициозный еврей, он студент, и мечтает написать антисоветскую книгу, с которой потом сбежит на Запад. Мой милый, навряд ли осуществимы твои сияющие мечты! Вот толстая тетка, торгующая овощами в небольшом магазине – какими ветрами занесло ее в эти райские кущи? Во всяком случае, ее мечты гораздо реальнее, чем твои. Напротив нервная девушка, продающая мороженое в желтых стаканчиках, а чуть поодаль цыганка, только что в электричке нагадавшая кому-то райское непроходимое счастье. К киоску с сосисками и теплым бесцветным пивом подошла группа солдат. Стоя поглощают набитые туалетной бумагой сморщенные красные фаллосы, поглядывают на скучающую девицу, и непрерывно противно ржут, словно табун взбесившихся жеребцов. Милые, эта девица создана не для вас! Гофрированные тарелочки с сосисками в обнимку с горкой гороха исчезают в глотках мышастых жеребчиков. Последние взгляды, последние призрачные надежды, адью, адью, ребята, это все не про вас, у вас пока что сортиры после вечерней поверки, и жалкие красные пенисы, зажатые в ваших потных руках. Запах цветов в клумбах становится непереносимым, мимо проходит нервный грузин-карманник, два желтоватых узбека раздувают угли под шипящими от нетерпения шашлыками; группа корейских туристов непрерывно щелкает затворами кинокамер; космонавт с внучкой присел на край соседней скамейки, рассказывает, очевидно, об ужасах бездонного космоса; отставной генерал безуспешно пытается справиться с блуждающей, как немецкий бомбардировщик, болью; два знающих дело милиционера оценивающе смотрят на узбеков-шашлычников: взятка не может быть слишком крупной, чтобы не разорить с первого раза клиентов, но и маленькой она тоже быть не должна. Фонтан «Дружба народов» сочится сусальным продажным золотом. Молодой писатель из провинции раздумывает, не утопиться ли ему в водах фонтана. Цыганка, не выдержав, подходит к нему, и, взяв за руку, нагадывает баснословное литературное будущее. Ты отверженный, дорогой, говорит она ему, с любовно гладя испачканные чернилами пальцы писателя, ты отверженный и несчастный, и поэтому я вообще не возьму с тебя ничего, дай только чего не жалко, цыганке всегда надо чего-нибудь дать, иначе гадание не сбудется, и ты ничего не сможешь достигнуть. Я, дорогой, жалею тебя, и потому беру сущую мелочь. В любви ты несчастен, но звезда, сияющая над твоей головой, скоро станет размером с настоящее солнце. Тебе не будет в жизни преграды, только в любви все сложится нехорошо, но это неважно, потому что для тебя главное – это одиночество и дорога, иди за своей счастливой звездой, и не оглядывайся по сторонам, потому что там соблазны и смерть. Ах, как же мне, золотой, жалко тебя, позолоти еще ручку, если есть лишние деньги, не часто цыганки жалеют того, кому вызвались погадать. А что это за тайный знак у тебя на челе – ты когда-нибудь спрашивал себя, что это за знак? И не спрашивай, милый, лучше не спрашивай, ничего хорошего ты в ответ не услышишь! Дай еще немного, и скажи мне свое имя. Виктор К., старая ведьма, Виктор К., но мне хочется, чтобы все обращались ко мне, как к Айзеку. Я не старая ведьма, я такая же молодая, как ты, ты меня вполне мог бы взять в жены, только, знаешь, не связывайся с цыганками, ничего хорошего ты с этого не будешь иметь, да я и сама с тобой связываться не буду, с таким тайным знаком, как у тебя на челе, ты будешь мужчиной, с которым никто не сможет ужиться, как, впрочем, и со мной, из нас двоих вышла бы отличная пара, а имя Айзек тебе подходит гораздо больше! Позолоти еще ручку, милый, у тебя впереди только лишь дорога, и бесконечные книги. Ах, Айзек, мой милый Айзек, мы оба пропащие, и оба цыгане! Почему цыгане, старая ведьма? Потому что цыгане – это души, которые блуждают во тьме. Ну все, все, мне надо идти, прости, мой милый, за все, что я тебе нагадала! Кстати, видишь этого студента-еврея: он умрет через три года, так и не написав своей выдающейся книги; а тот командировочный из Нижнего, что присел на краешек скамейки, мечтая о пиве и комплексном обеде – его задавит взбесившаяся электричка; а этих солдат застрелят в Афганистане, а тому, самому молоденькому и хорошенькому суждено отречься от веры отцов и стать мусульманином, он единственный из них всех останется жив; и ты тоже отречешься от веры отцов, а потом от той веры, к которой в безумии и неведении все же придешь. А что потом, старая ведьма? Я не старая ведьма, я такая же молоденькая, как и ты, и могла бы стать твоей верной женой; знаешь, цыганки обычно верные жены, они обычно не изменяют, если любят по-настоящему, потому что у нас за измену могут убить. А что потом? Потом, мой милый, ты будешь скитаться без веры, без отечества и без любви, и станешь самым жалким существом, которое только существует на свете. У тебя будут деньги и будет слава, такие деньги и такая слава, что не снились многим другим, но у тебя не будет счастья и не будет любви. Ты проклят, мой дорогой, проклят еще до рождения, проклят неизвестно за что, и Айзек – это твое настоящее имя, лучше тебе быть Айзеком, чем Виктором К. Я боюсь тебя, золотой, я боюсь оставаться с тобой слишком долго, вот все твои деньги, и ступай себе с миром, беги дальше по своей торной дороге, и не влюбляй в себя, прошу, доверчивых и неопытных девушек! Да, кстати, видишь ту мелкую потаскушку – она вскоре станет главной потаскушкой страны. А тот космонавт, что присел отдохнуть со своей внучкой, станет командующим большими ракетами, и взорвет весь мир вместе со своей маленькой внучкой, или не взорвет, это все еще неясно и зыбко, это зависит от многих причин. А внучка его умрет через год от коклюша в московской больнице, а те два милиционера застрелят узбеков-шашлычников и сбегут со всеми их ничтожными средствами, а эта тетка из овощного ларька отравит любовника из-за мнимого подозрения, но сама тоже долго не проживет, а эту девицу изнасилуют в ее же подъезде, но ей это только пойдет на пользу, а эта мороженщица выйдет замуж за олигарха и родит ему двенадцать детей, а ты все же Айзек, это твое второе, тайное имя. Спасибо, тетка, спасибо, старая ведьма, ты всем здесь нагадала смерть и погибель. Я не тетка, и не старая ведьма, я еще моложе, чем ты, и могла бы быть тебе отличной женой. Просто я все это вижу, и это проклятие ничуть не меньшее, чем твое собственное писательство. Ты писатель, а я ясновидящая, из нас могла бы выйти отличная пара. На такой ведьме, как ты, разве что дурак может жениться. Вот дурак и женится, а такой умный, как ты, позолотит еще мою грязную цыганскую ручку (позолоти, дорогой, мою ручку, и отдай те деньги, которые я тебе возвратила), которая на самом деле беленькая и душистая, если ее хорошо отмыть. Хочешь, я дам тебе за соседним киоском, а ты за это еще немного прибавишь к моему заслуженному гонорару? Знаешь, Айзек, – я теперь буду звать тебя просто Айзек, – знаешь, Айзек, я ведь так могу тебя полюбить, что ты потом бросишь все, бросишь даже свое писательство, и пойдешь вслед за мной, куда бы я тебе ни велела!? Не хочешь за киоском, ну и не надо, у тебя, как я вижу, совсем больше нет денег, а знаешь, скоро грядут невиданные перемены, но ты к этим переменам будешь готов лучше, чем все остальные. Твоя звезда подготовит тебя к ним, как никого. Ах, Айзек, Айзек, как же жжет меня эта твоя счастливая звезда! Счастливые звезды всегда жгут особенно яростно! Прощай, мой милый, до встречи на этом же месте через тысячу лет! Иди-иди, старая сводница, совсем меня без денег оставила, а за Айзека и за сияющую звезду большое спасибо тебе! Ах, как непереносим запах цветов в аллеях ВДНХ! Ах, как же слепит глаза золото фонтана «Дружба народов»! И эти павильоны – они качаются, словно сделанные из призрачного картона! А что это она говорила про мертвецов, которых переживу только я да эта потаскушка, сидящая на скамейке напротив?

Святая земля (Изыск.)

Конфликт Обломоффа с православной церковью, которого он вовсе и не желал, и о котором еще недавно не мог даже и помыслить, достиг таких пределов, что Айзек встал перед вопросом: как жить дальше? Он был православным евреем, случайно углубившимся в вопросы богословия и философии так глубоко, дошедший до таких тайных глубин, что стал неугоден князьям как светским, так и церковным. Глубины, до которых он дошел, и до которых был вынужден докопаться, вовсе не поколебали его веры, – напротив, до этого малорелигиозный Айзек всем сердцем ощутил потребность в ежедневной молитве, во время которой он мог бы излить Богу свои страхи и свои сомнения. «Проклятая революция, – думал он, – проклятая революция, как же ты некстати подвернулась мне на пути, и разрушила основы того хрупкого мира, в котором я, худо-бедно, жил все последние годы!» Да, революция, в которую вошел он вместе со страной, задела его гораздо глубже и гораздо болезненнее, чем саму страну. В России давно уже наступила апатия и усталость от любых революционных порывов и действий, а сорокапятилетний Обломофф, как глубоко чувствующий и понимающий жизнь писатель, все еще барахтался в этом кровавом революционном болоте, и оно, разумеется, выходило ему боком. Ему хотелось тихой и мирной жизни в Крыму, ему хотелось спокойных бесед с понимающими священниками, и даже покаяния за свои безумные статьи, призывающие к реформации в родной ему православной церкви. Он даже готов был публично покаяться, и даже публично взойти на костер за свои призывы к грядущему Яну Гусу и Савонароле реформировать русскую жизнь и веру, но никто не верил, да и не хотел верить в его искренность: в Крыму его не пускали в православные храмы, а на Западе считали главным противником Кремля, идеологом сопротивления правящему в стране режиму, еще более страшным для этого режима, чем Борис Березовский и подобные ему изгои, уехавшие из страны, сидящие в тюрьме или еще находящиеся на свободе. Вдобавок ко всему ему с разных сторон предлагали деньги и помощь разные сомнительные личности и даже партии, желающие, чтобы он их возглавил своим авторитетом писателя и революционера.

«В России революционером, как, впрочем, и философом, становятся поневоле, это страна непрерывных революционеров и философов, – писал он в письме к одному из немногих сохранившихся у него друзей. – В России нельзя оставаться честным, не бросив вызов правящему в данный момент режиму, и нельзя не философствовать, изобретая пути к смене режима, если не хочешь оказаться законченным подлецом. Тот, кто не борется и не философствует в России, тот законченный негодяй и подлец, а кто борется и философствует, тот дурак и враг самому себе, как, впрочем, и всем остальным. Легче всего в России быть бессловесным скотом, но любого скота в итоге ждет позорная бойня. В России невозможно жить думающему и честному человеку, у которого всего два пути: или покончить с собой, или поджечь близлежащий храм, став законченным и отверженным Геростратом. Легче всего в России быть пациентом желтого дома, или юродивым на паперти храма, это единственные места, где человек не чувствует себя подлецом. Нельзя честно прожить в России и не ощупать себя подлецом! Лучше родиться в Африке или на Северном полюсе, чем рождаться в этой стране!» Такие же или подобные им мысли приходили к Обломоффу теперь ежедневно, и он высказывал их в редких письмах к друзьям, а также в дневниках, которых накопилось уже огромное количество. Впрочем, письма его и дневники теперь очень часто похищали, за ним велась слежка и даже откровенная охота, и он всерьез думал, что лучше бы его убили, и что дальше существовать в таком неопределенном положении он не может. Свой среди чужих, чужой среди своих, – вот как можно было бы охарактеризовать его нынешнее положение!

Наконец, чтобы хоть что-то изменить в жизни, Обломофф, которому, как мы уже говорили, исполнилось сорок пять лет, решил уехать в Израиль, куда его давно уже настойчиво приглашали друзья. Собственно говоря, это были даже не друзья, друзей у него давно уже не осталось, а просто люди, которые вообразили, что творчество Айзека является трамплином для их собственных амбиций и планов. Поддавшись на уговоры, Обломофф тайно покинул Аркадию, а фактически бежал отсюда, оставив в городе детства свой архив, свои надежды и свои иллюзии. Через день он уже стоял перед Стеной Плача в Иерусалиме и пытался дать определение тем мыслям и чувствам, что распирали его изнутри.

Источники, которыми мы располагаем, мало рассказывают о внешней стороне жизни Обломоффа в Израиле в тот период, когда он решился отречься от православия и принять иудаизм. Одни утверждают, что на это его сподвигли беседы с одним ученым раввином, которого встретил он у Стены Плача, и которому, по обычаю каждого русского человека, сразу же раскрыл свою душу. Раввин долго и горячо убеждал Айзека вернуться к своим историческим корням, забыть все разговоры о загадочной русской душе и стать наконец обыкновенным евреем, что сразу же положит конец всем его метаниям и сомнениям. Нам неизвестно, долго ли колебался Айзек, какие сомнение мучили его, и какие бури свирепствовали в его усталой душе. Все же он был больше русский, чем еврей, больше православный, чем иудей, вся его прошлая жизнь в России, все его писательство, все творчество Айзека, и даже его борьба и сомнения были именно русскими, присущими именно русскому человеку. И даже его желание раскаяться в своей прошлой жизни, припасть к стопам православной церкви и постричься в монахи, – а об этом искреннем желании Обломоффа у нас есть самые достоверные свидетельства, – даже его желание пострига было чисто русским, присущим именно русскому человеку. Видимо, только глубокое отчаяние, стремление хоть что-то изменить в своей жизни толкнули Обломоффа на такой отчаянный шаг, как смена веры. Вдобавок ему пришлось пройти через такую болезненную и даже во многом унизительную процедуру, как обрезание. Фактически, отказываясь от православия, он терял прежнюю жизнь, свою прежнюю веру, и даже свою борьбу и свою революцию, которые принесла ему именно Россия. Где-то в глубине русских снегов затерялись его дети, воспитываемые чужими людьми, и его сумасшедшая жена Марта, навечно, кажется, заключенная в какой-то психиатрической лечебнице. Там, позади, оставались его книги, написанные на русском языке и с русскими персонажами, там оставались его дневники, русские иконы, которые он долгие годы собирал, русские музеи и монастыри, которые он постоянно посещал, и русские могилы, рядом с которыми прожил он большую часть своей жизни. Безусловно, одно лишь отчаяние заставило его отречься от всего этого. Он бросился в новую веру и в новую жизнь, как бросаются в глубокую прорубь, выхода из которой уже нет.

«Кто я теперь, – писал он в своем иерусалимском дневнике, – человек без веры, без друзей, без семьи, без отечества? Вечно гонимый, оттолкнувшийся от одного берега и не приставший, кажется, прочно к другому? Русский ли я, еврей ли я, православный ли, иудей ли, или вообще перекати-поле, которое отовсюду гонит ветер непонимания и вражды, и которому нет нигде ни пристанища, ни надежного крова? Куда я бегу, от чего спасаюсь, чего хочу достичь в жизни? Всеми проклятый, в том числе, кажется, и своими нынешними друзьями, которые не видят подлинной искренности в моем решении, враждебный себе и миру, чем кончу я свой странный путь?»

История с отречением Обломоффа и переходом его в иудаизм еще хуже погубила его репутацию, которую, кажется, погубить нельзя было уже ничем, последующий же через полгода выход из иудейской веры, о котором, разумеется, сообщили все газеты мира, окончательно сделал Айзека отверженным, эдаким прокаженным, которому никто не решается подать руку. Как известно, ему было предложено покинуть Израиль, который лишил его своего гражданства (до этого такого гражданства лишила его Россия), и он несколько лет странствовал из страны в страну, нигде не находя убежища. Наконец, в сорок девять лет, совершенно отчаявшись и стоя на пороге самоубийства, он, как известно, получил убежище во Франции и осел на Лазурном Берегу, недалеко от Канн, поселившись там в небольшой частной гостинице-пансионе. Он был серьезно болен, крайне изможден предыдущими скитаниями, и уже, кажется, ни во что не верил. Жизнь в пансионе текла ни шатко, ни валко, и через два года, когда ему исполнилось пятьдесят с хвостиком (он не верил, что ему уже пятьдесят один год), об Обломоффе, кажется, забыли все, кто когда-либо помнил о нем.

Троица (Оск.)

В Третьяковку я хожу только ради «Троицы» и Андрея Рублева, все остальное меня интересует гораздо меньше. Все остальное – это поскольку-постольку. Господи, неужели человек может дойти до такой последней черты, что ему останется только лишь это бледное золото и эта бледная голубизна, словно бы отпечатанные с золота и голубизны светлого русского неба?

Обрезание (Изыск.)

Мне кажется, любезный читатель, что я немного поспешил, оставив одинокого Обломоффа коротать свои дни в Ницце, всеми брошенного, сломленного, и перескочив через несколько очень любопытных событий в его жизни, вернее, перескочив через одно событие, а именно через обрезание, о котором я упомянул лишь вскользь, хотя именно оно, необходимое для принятия иудаизма обрезание, послужило катализатором целого сонма фантазий и образов, которые буквально взорвали усталое сознание Обломоффа, и погрузили его в такие глубины, о которых он даже и не подозревал. Кроме того, оно послужило знакомству с совершенно особенным человеком, о котором он на всю жизнь сохранил самые теплые воспоминания. Незнакомца звали Доктор Обрезание (о, разумеется, у него было обычное, необходимое в быту имя, и даже не одно, и мы в нужное время все эти имена, разумеется, назовем!) Доктор Обрезание, как, очевидно, уже успел догадаться прозорливый читатель этих сумбурных заметок, занимался всю жизнь тем, что обрезал необрезанных иудеев, начиная с младенцев восьми дней от роду, которых со всех сторон несли ему тысячами, исполняя тем самым завет Господа с Авраамом, а также взрослых евреев, таких, как Обломофф, которые по той или иной причине решили принять иудаизм. Доктор Обрезание за всю жизнь, по его собственным подсчетам, обрезал не менее полумиллиона евреев, и неимоверно гордился этим свои подвигом, который намного превосходил подвиги других докторов и раввинов, которые хоть и обрезали людей, но не в таком огромном количестве. Разумеется, Доктор Обрезание был награжден всеми мыслимыми и немыслимыми наградами Израиля, о нем давно уже слагали легенды, снимали кинофильмы, и даже писали книги.

Между прочим, баловался сочинительством и сам знаменитый доктор, и нет ничего странного в том, что именно он захотел обрезать такого известного писателя, как Айзек Обломофф. Яблочко, как известно, идет к яблочку, монетка к монетке, а писатель к писателю, особенно если они не являются конкурентами. Доктор Обрезание, разумеется, ни в коем случае не мог составить конкуренцию всемирно известному Обломоффу, и Айзек великодушно согласился подставить под его скальпель свою крайнюю плоть, которая, между нами, ему нисколько не мешала, и расставаться с которой ему было весьма грустно.

– Я вас вполне понимаю, коллега, – говорил ему в номере иерусалимской гостиницы, где Доктор и Обломофф встретились ранним весенним утром, решив предварительно обсудить все детали этой малоприятной медицинской процедуры. – Я вас вполне понимаю, коллега, – говорил ему Доктор. – Ибо, дожив почти до пятидесяти лет со своей крайне плотью, и совершив с ней немало великих подвигов, а также удивительных открытий, как-то не хочется лишаться ее, оставаясь незащищенным и открытым всем превратностям мира. Ведь психологически крайняя плоть действительно является для нас защитой, мы прячемся в ней, словно в броне, совершив вылазку в некие сладостные и запретные куши, мы отсиживаемся в этой специально сшитой для нас одежке до нового рискованного предприятия, и остаться совершенно голым, или хотя бы голым частично, нам совершенно не хочется!

– Вы говорите, Док, о голом фаллосе совсем, как о человеке, потерявшем на улице свою любимую шляпу, и вынужденно подставившем нескромный взорам прохожих свою голую лысину!

– Да, да, совершенно верно! – Радостно захлопал в ладоши Доктор Обрезание. – Совершенно верно, вы правильно уловили мою мысль, ибо я действительно провожу абсолютную аналогию между фаллосом и человеком, точнее, между фаллосом и мужчиной, которые настолько близки и даже внешне похожи, настолько имеют одинаковые потребности, желания и мечты, что порою я даже теряюсь в догадках, где кончается фаллос и начинается собственно человек!

– Да вы, Док, настоящий поэт! Кстати, вы не возражаете, если я буду звать вас именно Доком?

– Помилуйте, какие возражения?! Весь Израиль зовет меня Доктором Обрезание, Доком, Доктороу, Докторишкой, Кровавой Манишкой, Сладострастным Извращенцем, Доктором Смертью, и прочее, все в том же роде, так что безобидное и добродушное обращение Док меня устраивает во всех отношениях!

– Вас называют Сладострастным Извращенцем? Простите, но за что?

– Так называют меня недруги. Израиль, господин писатель, населен разными евреями, от архиортодоксальных – до таких, которые вообще ни во что не верят, и для которых обряд обрезания – всего лишь кровавая забава неких извращенных монстров, вроде меня.

– Но вы-то, надеюсь, так не считаете!

– Позвольте, конечно же, нет! Я верующий иудей, и соблюдаю завет, переданный Иеговой через Авраама, обрезавшего сначала себя, а потом и двух своих сыновей, Исаака и Измаила, всем последующим поколениям. В обряде обрезания, мой дорогой человек, заложено так много философии и так много любви Бога к простому и маленькому человеку, что о нем можно говорить часами, и даже днями и неделями, да так и не суметь выговорить до конца всю его неизъяснимую глубину!

– И именно поэтому вы выбрали эту профессию?

– Стал обрезать людей? Да, именно поэтому! Собственно говоря, обрезать младенцев должны раввины в синагогах, когда тем исполнится восемь дней, и все это вплоть до настоящего времени воспринимается, как чуть ли не главный семейный праздник, с участием многочисленных родственников, друзей и знакомых, а также последующим пиршеством в течение нескольких дней, все это правильно, все это прекрасно, но жизнь и прогресс вносят свои коррективы, и очень многие обрезают своих детей, а также обрезаются сами в условиях более стерильной клиники, и здесь я могу предоставить им куда больший комфорт, а также анестезию и полнейшую конфиденциальность. Вы можете обрезаться у меня сегодня, а всем говорить, что сделали это полвека назад в тоталитарной стране грубыми и кустарными средствами, вроде ржавой бандитской финки или старинных бабушкиных ножниц, которыми уже триста лет обрезают младенцев. Моя помощь повышает рейтинги многих людей, в том числе и стоящих у власти в стране, она создает новые биографии и новые судьбы, или, наоборот, развенчивает мнимых кумиров, я возвожу на трон премьер-министров и королей, и я же, в свою очередь, являюсь иногда причиной самых страшных скандалов, которые подчас кончаются самоубийствами! Я, дорогой коллега, в самом прямом смысле этого слова, держу за кончик фаллоса весь Израиль, и хотел бы держать за него все человечество!

– Думаю, что человечество еще не готово к тому, чтобы его держали за кончик фаллоса!

– И напрасно, совершенно напрасно! Держаться за кончик фаллоса чрезвычайно приятно, и точно так же чрезвычайно приятно тому, кого за этот самый кончик удерживают. В моей клинике пациенты не то что не испытывают боли, лишаясь своей крайней плоти, но проходят через оргазм такой невиданной силы и глубины, что многие специально потом приходят ко мне еще и еще, пока я, извините, не обрежу у них вообще все, что можно, так что они делаются голые, словно в бане, и им даже приходится трансплантировать новую кожу; все это, разумеется, относится к взрослым пациентам, вроде вас, младенцам эти игры и наслаждения, естественно, недоступны, но они тоже пищат от восторга, лишившись своей крайней плоти и став тем самым ближе к Господу, и поэтому многие папаши и мамаши приносят их именно ко мне, а не к раввину, который, бывало, и каменным ножом не брезгует, подражая в этом своим древним собратьям!

– А что, бывает и такое?

– Использовать в синагоге при обрезании каменные ножи, как это некогда проделал Авраам по отношению к Исааку и Измаилу? – Да сплошь и рядом! Сейчас модно обращаться к своим истокам, к трехтысячелетней глубине наших предков, и некоторые раввины даже специально за большие деньги покупают у археологов каменные ножи, и в присутствии родителей обрезают ими младенцев, которые, разумеется, орут на весь храм, а потом не могут успокоиться несколько дней, лишая папаш и мамаш долгожданного праздника!

– А меня вы чем думаете обрезать?

– А чем бы вам хотелось?

– Ну уж во всяком случае не древними каменными ножами, которые покупают у археологов за баснословные деньги!

– А вот тут вы и не правы, коллега, вот вы тут и не правы! – Замахал от радости руками и запрыгал по комнате Доктор Обрезание, которого, между нами, но только по секрету, многие звали Припадочным Докторишкой. – Вот тут вы и не правы, коллега, потому что обрезание – это таинственный ритуал приобщения человека к Богу, и в нем важно именно все сакральное, древнее, настоянное и выдержанное на тысячелетней традиции, а вовсе не анестезия и удаление кусочка кожи без боли. Наоборот, коллега, чем больше боли, тем ближе младенец или такой неофит, как вы, ко Всевьшнему, боль поднимает вас над землей и возносит на пахнущее неземными травами и росами лоно Авраамово, от которого рукою подать до Иеговы. Так что обрезание с помощью древнего каменного ножа, который, между прочим, такой же острый, как и современные лазерные скальпели, наиболее правильно с сакральной, и вообще религиозной точки зрения. А в том, что в обрезании больше именно сакральности и религии, и почти нет ничего остального, о чем иногда говорят, оправдывая этот обряд, вроде гигиены, необходимой в жарком климате, отсутствия в пустыне воды, которой необходимо время от времени, особенно после посещения своей или чужой женщины, омывать свой фаллос, и прочее, – в обрезании почти все от сакральности и религии. Обрезанный фаллос ближе Иегове, чем необрезанный, он ему более люб, чем фаллос, спрятанный в складки сморщенной крайней плоти, Иегова, можно сказать, обоняет запах обнаженного фаллоса, и заполняет этим запахом свои трепещущие от вожделения ноздри. Он любуется обнаженным и обрезанным фаллосом, как любуется молодая вакханка фаллосом своего любовника, таким прекрасным, таким могучим и стойким, что ему можно посвящать поэмы и гимны, прижиматься к нему влажными от вожделения губами, целовать его, водить вокруг него хороводы, или, раскрыв свое горящее от вожделения лоно, впустить его внутрь, и слиться с ним в едином вселенском порыве, в едином и последнем вселенском объятии, которое, возможно, и есть самое главное, ради чего живет на земле человек. Ради чего создал Господь из праха земного это жалкое и способное единственно лишь на соитие и кратковременный экстаз существо!

– Вы считаете, что Господь создал человека прежде всего для того, чтобы любоваться бесчисленными актами соития, ежедневно и ежесекундно происходящими на земле в каждом удобном, и даже совсем неудобном углу? – тонко улыбнулся Обломофф, пораженный поэзией и философской глубиной проникновения Доктора Обрезания в этот щекотливый вопрос.

– Помилуйте, а ради чего другого? Для чего Господу еще нужно это обрезание крайней плоти мужчины, это открытие всему миру его спрятанной до поры мужественности и стойкости, как только лишь для того, чтобы лучше видеть этот чудесный и дерзостный акт, в результате которого зарождается новая жизнь, подобно тому, как зародилась она из простой глины, превращенной рукой Всевышнего в наших прародителей Адама и Еву? Поверьте мне, в каждом акте совокупления мужчины и женщины незримо присутствует сам Иегова, он, можно оказать, необходимая часть, необходимое условие этих актов, без него ни один из них просто не смог бы успешно закончиться, и дойти до необходимого логического конца! По большему счету, это не земной мужчина ежедневно миллионы раз там и тут овладевает своей вожделенной женщиной, а сам Иегова в порыве своей необъятной и необузданной страсти бессчетное количество раз овладевает всеми женщинами грешной земли! Именно Иегова прежде всего является их настоящим любовником и мужем, именно для Него существует тайна первой брачной ночи и тайна брачной постели, именно Ему отдают земные женщины сокровенную тайну своего запечатанного до времени лона! Сначала Ему, а уже потом всем остальным, в том числе и своим земным мужьям, любовникам и случайным знакомым!

– Так значит, Иегова не так бескорыстен в этом вопросе, как можно считать? – Удивленно спросил у своего воодушевленного этой поэтической речью собеседника Обломофф. – Так значит, у Иеговы имеется на земле свой интерес?

– Помилуйте, – воскликнул, всплеснув руками, Доктор Обрезание, – а почему же у Иеговы и не быть на земле своих интересов?! Да можно сказать, что вся земля вместе со всем, что она произрастает и покоит на своих пажитях, что она взращивает в своих потаенных лонах, – все это и есть первейший интерес Иеговы, как раз и создавшего землю со всем ее содержимым ради своего божественного бесконечного интереса! И, разумеется, земные страсти, земная любовь, и ее апофеоз – соитие мужчины и женщины – есть самый главный интерес Иеговы на земле! Он для того и создал землю вместе с первыми людьми, нашими праматерями и праотцами, чтобы иметь возможность бесконечно сливаться в порыве страсти с каждой из женщин земли, и изливать свое небесное семя на ждущее его и истомленное вечной жаждой и вечным ожиданием лоно! Обрезание же облегчает это соитие и делает его ближе к небу, вот почему оно предписано Иеговой всем евреям, и вот почему я делаю его всем желающим без малого уже тридцать лет, с тех пор, как взял в руки острый каменный нож и отсек им крайнюю плоть у ничего не подозревающего и бездумно глядящего в вечность младенца!

– Как странно, – задумчиво сказал после некоторого молчания Обломофф, – мы примерно в одно и то же время взяли в руки наши главные в жизни предметы, вы – каменный нож для обрезания крайней плоти, а я – свое вечное перо для написания текстов, которым я тоже обрезаю вокруг себя все лишнее, оставляя на листе бумаги лишь необходимое, складывающееся в романы, повести и стихи. Мы, можно сказать, делаем с вами одно дело, только с разных сторон, и оно, безусловно, приближает нас к Богу!

– Как я рад, что вы наконец-то поняли это, – сказал, радостно улыбаясь, Доктор Обрезание. – Приятно иметь дело с вдумчивым человеком, близким тебе по духу и образу мыслей!

– И не только по образу мыслей, но и по вере!

– Что вы хотите этим сказать? Ведь вы пока что православный, а я иудей, вы еще не обрезаны, и не приобщились к вере Иосифа и Моисея!

– Я уже отлучен от православия, – горько возразил ему Айзек, – но в душе еще не порвал с этим учением, да и никогда, очевидно, не смогу с ним порвать, как бы это ни мне, ни кому-нибудь, ни хотелось! Но, знаете, нет двух более близких религий, чем иудаизм и православное течение в христианстве! Я много размышлял над этим вопросом, и сейчас, слушая ваш панегирик божественному обряду отрезания, жрецом которого вы состоите вот уже тридцать лет, пришел неожиданно к выводу, что православие, собственно, все проникнуто неявной, а подчас и чересчур явно идеей обрезания. В это трудно поверить, но иначе и быть не могло, ибо корни христианства, а, следовательно, и православия, лежат глубоко в иудейской почве, лежат в Палестине, в иудаизме, из которого, внешне как будто преодолев его, вышло христианство и православие. Но нельзя полностью избавиться от своих корней, это просто физически невозможно! Дерево, лишенное корней, сразу же лишается и самой жизни. Взгляните на луковицы православных церквей: что это, как не позолоченные фаллосы, обрезанные золотые души православных людей, взывающие к небу, ко Христу, и желающие слиться с ним в едином и последнем божественном акте? Что это, как не мольба православного человека к Небу и к Богу, желание низвести Небо на землю, и обычным земным делам и утехам придать небесную глубину и божественность?

– Вы считаете, что православные люди тоже в душе обрезаны?

– Все до единого! Но только неявно, не в лоб, а, как модно сейчас говорить, виртуально. Тоска православного человека по Небу, его желание прикоснуться своими земным изнывающим фаллосом к небесам и суровое ответное молчание Христа породило внутри православной души непрерывный вопль, непрерывный стон, непрерывный зов, который, разумеется, прекрасно слышен на небе, открывающим время от времени свое суровое и молчащее лоно давно уже обрезанной душе русского человека. Обрезание реального, физического фаллоса для русского православного человека – всего лишь формальность, его можно делать, а можно не делать, ибо душа его обрезана уже от рождения! Непрерывный вечный зов к Небесам, воспринимаемым православным человеком как некое мистическое и бесконечно благое лоно, обнажает обрезанную душу православного человека, и тем самым роднит его с иудеем, делая их обоих чуть ли не единокровными братьями, и даже сиамскими близнецами!

– Вы рассуждаете, как настоящий писатель! – Воскликнул в изумлении Доктор Обрезание, восторженно, и даже с испугом уставившись на Обломоффа.

– Скорее, как религиозный философ, – ответил ему Айзек, – ибо долгое занятие литературой в России, глубоко, и даже безнадежно, если пользоваться этим медицинским термином, религиозной стране, поневоле делает любого ищущего писателя религиозным философом. Как видите, я тоже пришел к идее необходимости обрезания, но только со своей, писательской стороны!

– О Боже! – Воскликнул Доктор Обрезание, – Как же мы с вами близки! Хочу открыть вам страшную тайну, о которой еще никому в жизни, по крайней мере последние тридцать лет, не рассказывал: я ведь тоже, батенька, выходец из России!

– Из России? Не может быть!

– Да, представьте себе, из России, мое настоящее имя Андроник Соломонович Новосельцев, я одесский еврей, и некогда бежал из вашей прекрасной страны, забравшись тайком в трюм корабля, и чудом очутившись после множества приключений в Израиле!

– Бежали из России, которая давно уже обрезана, совершенно не подозревая об этом?

– Да, бежал из России, от ее обрезанных фаллосов-луковок храмов, золотым блеском взывающих к Небу с мольбой о вечном соитии, совершенно не подозревая об этом. Зная заранее о том, что вы сейчас мне рассказали, то есть о виртуальном обрезании всех русских православный людей, я бы никогда не сделал этого!

– Никогда не знаешь заранее, где найдешь, а где потеряешь, – тонко улыбнулся ему в ответ измученный и одновременно окрыленный этим необычным разговором Обломофф. – Но попробуйте рассказать какому-нибудь еврею, репатрианту из России, что он уже давно обрезан, и ему незачем отсюда уезжать, – вас ведь за это на смех поднимут, а то и, чего доброго, захотят убить!

– А попробуйте, – подхватил его мысль Андроник Новосельцев, – рассказать какому-нибудь глубоко верующему православному россиянину, что он, оказывается, обрезанный иудей, и давно уже слился с Иеговой в вечном соитии, – вас убьют еще раньше, и даже будут считать, что они совершили благое дело!

– И это при том, – продолжил разговор Обломофф, – что русский коммунизм – это, по существу, реинкарнация иудаизма и православия, двух сиамских близнецов-религий, которые в едином порыве, устремив в Небо свои обрезанные и изнывающие от любви к Богу фаллосы, задумали низвести Небо на землю! Естественно, что Небо такой дерзости им не простило – земные фаллосы должны вонзаться в земные лона, и Царство Божие, о котором испокон веков мечтали евреи и русские, вовсе не от мира сего!

– Да, вы правы, что позволено Юпитеру, не позволено быку!

– Я бы еще так перефразировал эту мысль, – тотчас ответил ему Айзек: – любовь земная и любовь небесная – это совершенно две разные вещи! Для того тебе и дана земная женщина с ее готовым принять твой явно или неявно обрезанный фаллос, лоном, чтобы ты вечно помнил о дистанции, отделяющей тебя от Неба!

– И все же мечта вонзить свой фаллос в небеса – это мечта всех безумцев, первооткрывателей и титанов, от которой они отказаться не в силах!

– Да, и именно поэтому такая мечта время от времени вознаграждается то огнем, подаренным людям богами, то открытием Америки, то великими шедеврами в искусстве или в науке!

– Выходит, что обрезание присутствует буквально везде, во всех сферах человеческой деятельности, и сопровождает человека буквально с первых шагов его на земле! – Воскликнул в экстазе Андроник Новосельцев. – Ах, как хорошо мы сидим с вами, коллега, и о каких приятных вещах говорим. Скажите, а не откупорить ли нам бутылку шампанского, и не выпить ли на брудершафт во славу великого обряда обрезания, столь дорогого сердцу как еврейского, так и русского человека?

– Охотно это сделаю, – ответил ему Обломофф, и тут же на правах хозяина позвонил по телефону и заказал бутылку лучшего шампанского, какое только могло оказаться в отеле.

Пока не пришел стюард и не принес шампанское, они недолго молчали, погруженные каждый в свои мысли. Неизвестно, о чем думал Доктор Обрезание, он же Андроник Соломонович Новосельцев, но нам доподлинно известно, что Айзек думал о том, что переход его из православия в иудаизм ровным счетом ничего не решает, что он давно уже, от самого своего рождения, обрезан на небесах, что давно уже и русский, и еврей одновременно, и что лишение его в ближайшее время кусочка крайней плоти – всего лишь дешевый спектакль, не нужный никому, кроме, разве что, этого сидящего напротив него человека. Однако отступать назад было уже и поздно, и явно неумно. Сказавши «а», надо сказать и «б»; если стакан воды налит, его надо выпить, и с этим, пожалуй, уже ничего поделать нельзя! Кажется, это называется судьба, устало подумал он, и выпил на брудершафт со своим гостем.

Они опять помолчали. Потом, и это мне известно доподлинно, Андроник Новосельцев, которому было необыкновенно приятно, что Айзек произносит вслух его тайное и давно забытое имя, попросил Айзека почитать что-нибудь из своих религиозных стихов.

– Я знаю, что вы пишите на религиозные темы, – сказал он ему.

– Да, – ответил Айзек, – иногда, хотите, я вам прочитаю свою «Молитву»?

– Хочу.

– Тогда слушайте:



Поделиться книгой:

На главную
Назад