Помпей пожал плечами.
— Никак нельзя, обязанность.
«Милюга» подошёл ко мне и тронул моё плечо.
— Пожалте, ваше благородие!
Я взглянул на него. Если Помпей не был страшен, то «милюга» был положительно жалок. Он был мал ростом, худ и одет в какое-то рваньё. Его лицо, лишённое на подбородке растительности, было сморщено, как печёное яблоко. Два передних зуба были у него выбиты. Порою казалось, что он держал во рту потухший уголь.
— Пожалте, ваше благородие, — повторил он.
Я последовал за ним в самый дальний угол и опустился на земляной пол, а «милюга» снял с меня сапоги, охотничью блузу и шаровары, нежно и деликатно, как прислуживающий лакей, прикасаясь к моим рукам и ногам. Затем он ушёл от меня, захватив с собою мою ягдашку и папиросницу. Помпею он отдал мою блузу и сапоги, а себе взял, шаровары, которые тотчас же и надел поверх своего рванья. Затем они оба уселись около тлеющих угольев и, доставая из ягдашки захваченную мною холодную закуску, поедали её с жадностью, чавкая и высасывая мозг из бараньих костей. Вскоре они уписали всё до последней крошки и, закурив мои папиросы, стали перебрасываться непонятными для меня фразами должно быть, на воровском наречии. На коленях Помпея сверкали стволы моей двустволки. А я лежал на сыром полу землянки в одном белье, щёлкая зубами от ужаса и холода и напрягая мысль чтобы найти какой-нибудь выход из этой проклятой ловушки; но мозг мой был бессилен, и холодный пот выступал на моем лбу от напряжений и ужаса. Я прислушивался к вою бури. Она точно вопила, но не горько и жалобно, а злобно и торжествующе, как опьянённая нечистыми страстями ведьма. Частые капли падавшего дождя сверкали перед входом в землянку, как металлическая сетка. В землянке было сыро, как в могиле. Мои стражи всё так же сидели у тлеющих углей, покуривая мои папиросы. Порою они подбирали с полу обглоданные бараньи кости, дробили их зубами, как собаки, и высасывали мозг.
Я встал на ноги.
— Послушайте, — сказал я, — я дам вам тысячу рублей, я сам принесу их вам сюда из дома, — отпустите меня!
Я приплясывал; мои ноги плохо стояли на холодном полу.
— Обманете, — отозвался Помпей, улыбаясь.
— Клянусь Богом! Хотите? Я дам две, три, семь тысяч!
Я хотел опуститься на колени.
— Ложитесь, ваше благородие, на своё место, — крикнул Помпей, — или я пристрелю вас сейчас!
Я ушёл в свой угол, как прибитая собака, улёгся на холодный пол и зарыдал.
— Хотите десять тысяч? — прошептал я, рыдая.
Мне было ужасно холодно; я лежал, свернувшись в комок, засунув руки между колен, и рыдал. Я был отвратителен сам себе; я сознавал, что унижаюсь перед своими мучителями и, тем не менее, рыдал. Даже не рыдал, а как-то отрывисто тявкал, как раздавленная колесом собачонка. Сырые стены землянки пронизывали меня могильным холодом. Я коченел, но, тем не менее, если бы мне предложили умирать сейчас или подождать до завтра, я бы выбрал последнее. Я даже умолял бы об этом на коленях. Чисто животное желание — хотя как-нибудь, да жить, держало меня в своих лапах, как отвратительное чудовище. Кроме того, я всё ещё на что-то надеялся. Мне представлялось, что в землянку внезапно может ударить молния, которая убьёт моих мучителей. Я рассчитывал на Божеское вмешательство. Наконец я весь как-то обессилел, изнемог, почувствовал неодолимое равнодушие и пустоту, точно из меня буквально всё вынули. Я впал в обморочное состояние…
Когда я проснулся, моих стражей не было в землянке. Они ушли, оставив мне моё ружьё. Вероятно, они сжалились надо мною, может быть, в ту самую минуту, когда я полунагой тявкал по-собачьи, коченея в сыром углу. А может быть, Помпей и не хотел убивать меня, а только поломался надо мною, показал мне свою власть. Я бросился к ружью и довольно долго простоял на полу, преглупо улыбаясь. Потом я отправился домой в одном белье и с ружьём за плечами. В таком виде нагнал меня на дороге Клеверцев.
Ашметьев замолчал, обводя присутствующих скучающим взором.
— Я считаю себя, — продолжал он, — за порядочного человека, а между тем в ту ночь я был хуже самого гнусного животного. Должно быть, умирать пренеприятно. В тот же год я подал в отставку.
Клеверцев встал с кресла.
— Я встретил Ашметьева, — сказал он, — на заре, в таком именно виде, как он говорит. Кроме того, в его висках я заметил несколько серебряных волос, а его борода была ужасно как всклокочена.
— Ну, положим, моя борода не была всклокочена, — с раздражением заметил Ашметьев.
Клеверцев достал из портсигара свежую папироску.
— А может быть, мне это показалось! — добавил он с покорностью.
Разговор возобновился снова, но уже об охоте. Коноплянников стал откланиваться. Я попросил его подвезти меня домой. Он любезно согласился. Вскоре мы были в поле. Дорога была скользкая, лошади шли, брызгая грязью. С неба падал дождь, холодный и скучный. Ветер монотонно шумел в начинавшей гнить жниве и пронизывал нас затхлой сыростью. В поле было скучно, как в гостях у умирающего.
— А неприятную ночку пережил Ашметьев, — обратился я к Коноплянникову.
— Да, — вздохнул тот, — хотя есть знаете ли, слухи… Одним словом, известно наверное только, то, что Ашметьев действительно как-то вернулся из моего леса на утренней заре и почти неодетый. При этом злые языки утверждают, что он был в гостях у моего лесничего, когда того не было, видите ли, дома. Понимаете ли, у лесничего жена очень ветреная, но, впрочем, прехорошенькая. Лесничий, говорят, неожиданно вернулся домой и немножко потрепал Ашметьева, так что тот оставил на поле брани некоторые принадлежности своего туалета. А, впрочем, кто их знает!
— Но ведь он очень силён, этот Ашметьев? — сказал я.
Коноплянников пожал плечами.
— Что же, что силён? Мой лесничий ещё сильнее.
Я спросил:
— А как же Клеверцев?
Коноплянников запахнулся в широкую, на зеленой подкладке, чуйку.
— Что Клеверцев? Что Клеверцев? Ашметьев сам говорит про него: «Люблю бывать в гостях вместе с Клеверцевым: я навру, а он побожится!»
Пастух
Порфирий подбросил в костёр несколько сухих веток и, выбрав из неопрятного посконного мешка с десяток крупных картошин, посадил их в золу. Затем он взял маленький закоптелый котелок и заковылял (левая нога была у него несколько короче правой) к небольшому озеру, прятавшемуся в зеленые поросли лозняка. Через минуту он вернулся оттуда.
Это был парень лет двадцати двух, тонкий и высокий, с узкими покатыми плечами. Лицо его, бледное и безбородое, с красивыми тонкими чертами, носило следы болезненности; тёмные глаза, большие и мечтательные, умно глядели из-под тонких, красиво выведенных бровей; целая копна темно-русых кудрей беспорядочно обрамляла его голову. Одет он был неряшливо во всё посконное.
— А караси-то, Васютка, на озере так и плещутся! — выговорил он протяжно. — Другой — выскочит, ровно золотой весь! Что удочек-то не припасёшь? — Порфирий улыбнулся.
Васютка, белоголовый и голубоглазый мальчик лет двенадцати, придвинулся поближе к костру; он лёг на живот и, подперев руками голову, заболтал ногами.
— Не охотник я до рыбы-то! — лениво ответил он, не переставая постукивать босыми ногами.
Сумерки сгущались; становилось темнее, заря уже догорела, и только зелёная, как морская вода, полоска светилась на западе мягким и ровным сиянием; станица серо-лиловых туч неподвижно стояла там, как корабли в гавани, и их серые, косматые, как изодранные паруса, верхушки горели по краям золотой бахромой. Поймы задымились сизым туманом. Озеро потемнело и словно застыло; только плеснувшая рыбка разбивала порою его тусклое стекло, вызывая на поверхности серебристые круги. Плакучие ветки лоз ниже склонились к воде.
Лошади и волы широко разбрелись по лугам, пощипывая траву; грациозные жеребята весело резвились, позванивая бубенцами, и звонко ржали.
— Ишь они, что дети малые! — задумчиво произнёс Порфирий, шевыряя в костре обгорелым сучком.
В небе загорелись звезды.
— А вон звёздочка скатилась! — проговорил белоголовый Васютка. — Знать помер кто!
— Нет, это посол Божий летит! — Порфирий посмотрел на восток.
— А месяц ещё не скоро в дозор пойдёт; ишь тучки-то какие хмурые стоят; соскучились, видно, ждамши, холодно им без него, — добавил он также задумчиво.
Порывистый ветерок прибежал с поля, дунул на костёр, раздул его угли, смёл лёгкий слой золы и полетел дальше, шаловливо кувыркая перед собой сухие стебли где-то подхваченной соломы.
Зеленые поросли лозняка, мирно дремавшие дотоле над тихим озером, тоже встрепенулись, задрожали и испуганно зашептались меж собой. Этот шалун ветер вечно постарается напугать их и помешает помечтать на досуге.
— Вот ветер тоже, — степенно произнёс Васютка, встряхнув ковыльными волосами, — другой раз вихрем по полю бегает, длинный-предлинный вырастет, инда до неба достанет! «Нечистые», сказывают, в те поры в нем кувыркаются! Правда? — спросил он, серьёзно нахмурил белесые брови и даже перестал болтать ногами.
— «Нечистый», Васютка, в людях живёт; «нечистого» нет в поле, — ответил Порфирий. — Здесь всё свято: и вода, и земля, и небо! Вишь оно какое ласковое да приветное! — Глаза Порфирия заискрились; он поднял голову к небу, и неопределённые тени скользнули по его болезненному лицу. Пастух задумался.
Сумрак, меж тем, сгущался; облачные тени поползли кое-где по лугам, как гигантские пауки. Лошади и волы собирались в группы. Заботливые матери беспокойным ржанием то и дело окликали жеребят.
Пастухи вынули из золы горячий, слегка обуглившийся картофель, приготовляясь к ужину. И вдруг до них долетели визгливые трели гармоники:
пел высокий визгливый тенорок, делая жеманные паузы и кокетливые пассажи.
Порфирий заёрзал на траве; лицо его побледнело и приняло какое-то растерянное и словно виноватое выражение. Васютка тоже встрепенулся и с любопытством вглядывался в окружающий мрак.
— Они это, Порфирь, беспременно они: Стешка с конторщиком! — сказал затем Васютка. — Эx, Порфирь, Порфирь! — добавил он, укоризненно тряхнув ковыльными волосами. — Больно добер ты, ох, как добер! — Мальчуган торопливо проглотил тормозившую его язык картошину. — Все на деревне смеются, а ты никогда и не поучишь её! Да ежели бы я, к примеру, ейный муж был, уж и ввалил бы я ей, у меня стала бы по закону жить!
Васютка посмотрел на Порфирия и брезгливо оттопырил губы.
— Порфирь, ведь это конторщик к себе её ведёт? Тьфу, ты, проклятая, ровно на смех к мужу с полюбовником катит! — Васька даже плюнул и сердито свёл брови.
— Порфирь, а Порфирь, — заговорил он через минуту, тронув за рукав старшего пастуха, — проводи ты их отселева арапником, чтоб неповадно было? А?
Порфирий улыбнулся застенчиво и робко.
— Мал ты, Васютка, не понимаешь всего!
Пастухи замолкли насторожённые, и тогда послышались поспешные шаги; к костру подошли двое: мужчина и женщина. Это были конторщик и жена Порфирия, Стеша. Конторщик приподнял картуз с жирно напомаженной головы и произнёс с широкой улыбкой:
— Наше вам нижайшее с кисточкой!
По виду конторщик был молодой человек, безбородый и белокурый, толстолицый и некрасивый, но сильный и франтовски одетый. Люстриновый пиджак, шитая белая сорочка и высокие бутылками сапоги, — всё выглядело на нем новым и щеголеватым. Он, очевидно, был выпивши, его узенькие серые глазки маслились и поминутно подмигивали кому-то.
Стеша стояла рядом с конторщиком и пристально в упор глядела на Порфирия. Её тонкий стан, туго стянутый ремённым кушаком, был строен и гибок; множество бус позвякивало на её высокой груди. Лицо её было бы красиво, если бы его не портило нахальное и вызывающее выражение больных, выпуклых глаз.
Порфирий сидел потупясь. Несколько минут длилось молчание. Вокруг было тихо. С озера тянуло холодком, жеребята более не резвились по лугам и боязливо жались к матерям; звезды разгорались ярче, но месяц всё ещё не показывался; тёмные тучи тихо передвигались на востоке; порой они собирались в тесные группы, словно совещаясь о чем-то в высшей степени важном. Долгое отсутствие месяца, очевидно, беспокоило их. Наконец Стеша придвинулась к мужу; тот поднял на неё глаза.
— Вот что, Порфирий, я к тебе деньжонок попросить, — сказала она холодно и нагловато. — Сегодня мне срок за фатеру платить, а у меня денег-то нет, и Кириллу Ивановичу до жалованья далеко! — Стеша кивнула на конторщика.
— Это правильно! — подтвердил тот и икнул.
Порфирий вскочил на ноги.
— Ах, отцы мои! — заговорил он скороговоркой и взвизгивая. — Ах, отцы мои! Ровно смеётся она над мужем-то! — Он всплеснул руками и торопливо заковылял вокруг костра. — Слыханное ли дело? С полюбовником к мужу законному денег просить идёт!
Конторщик икнул.
— Это ты правильно Порфирь; это точно! Стеша! — Конторщик тронул её за пояс.
— Не бреши! — сердито огрызнулась та, и её чёрные брови зашевелились, как пиявки.
— Как угодно, Порфирь Демьяныч. — Стеша жалобно потупилась. — Стало быть, вы готовы законную жену по миру пустить! — Она поднесла к лицу свой пёстрый нарядный фартук, будто бы готовясь заплакать, в то время как её красивые глаза так и светились задором и дерзостью. — Что же мне не емши сидеть, что ли? — спросила она мужа.
Порфирий подскочил к ней с сжатыми кулаками.
— Молчи! — визгливо крикнул он и задохнулся. — Молчи! Пиявка ты, измучила ты меня всего, иссушила! Ведь тебя убить мало!
Он с трудом перевёл дыхание.
Стеша подняла на него вспыхнувшие глаза; её румяное лицо слегка побледнело; она презрительно двинула губами.
— Не сладишь, Порфиша! Вишь, ты какой у меня быстроногий! — сказала она с презрением, пожимая полными плечами; бусы на её груди звякнули. — Послушай — Она ближе придвинулась к мужу, и её голос зазвучал вдруг ласковей. — Послушай, а зачем ты брал меня за себя? Нешто я тебе не говорила, что замуж иду не любя, что пропащая я? Нешто я лукавила?
— Вон поскудница! — вне себя закричал Порфирий, и лицо его передёрнула судорога; оно всё позеленело. — Уйди от греха!..
— Идём! — меланхолично согласился и конторщик, трогая руку Стеши. Они молча двинулись дальше. Её гибкая фигура сквозь трепещущий дым костра показалась какой-то призрачной. Вот-вот она совсем утонет во мраке, как русалка в тусклых водах болота.
— Стеша! — робко позвал Порфирий. — Стешенька! — Он закричал, будто ему сдавили горло, страшным криком необъятной любви и невыносимых мучений.
Она подошла к нему, красивая, с безучастными глазами.
Порфирий торопливо пошарил в кармане, достал, оттуда грязную тряпицу, из которой извлёк засаленную трехрублевку.
— Больше нет, — сказал он коротко и подал ей бумажку. Стеша хотела идти.
— Постой! — Порфирий опустил голову и тихо прошептал: — Прости меня, Стеша! — Губы его задрожали. Он заморгал глазами и опустился на траву.
Стеша с минуту простояла как бы в нерешительности, а потом она задумчиво повела плечами и повернула к конторщику.
Васютка участливо глядел в глаза Порфирия.
— Прост ты, Порфирь, ох, как прост!
Он вытащил из золы картошку и стал есть её с хлебом, запивая свой ужин водою.
— Поешь, Порфирь! — предложил Васютка и Порфирию с тем же участием на своём ещё ребячьем лице.
Порфирий закусил было картошку, но снова положил её на траву. Он порылся в посконном мешке и достал две тростниковые дудки и бычачий рог; вcтaвив свирели в отверстие рога, он заиграл. Первые отрывистые и резкие звуки вырвались как испуганные крики. А потом в их чёрную тоску нежно вторгся печальный голос всё примиряющей любви. Мелодия была проста и незатейлива, но она так гармонично сочеталась с грустной музыкой летней ночи. Это не была песня; пастух импровизировал, передвигая пальцы по дыркам свирелей.
Это плакало пастушье сердце.
Месяц, как золотой щит, встал над отдалённой горою; золотистая тучки задвигались, заволновались вокруг и окружили его, как верная свита.
Поймы просветлели.
Конторщик и Стеша стояли и слушали песню пастушьей свирели.
Конторщик слушал, икая и повторяя:
— Хорошо, разбойник! Ловко вывел, мошенник!