Жмуркин встревоженно шевельнулся. Этот пристальный взор, казалось, беспокоил его, как беспокоит щекотливых чужое прикосновение.
— А о чем? — повторил Загорелов.
Унылый вид Жмуркина, казалось, слегка растрогал его, и в тоне его голоса слышалось самое искреннее соболезнование.
— Вот я о чем, — заговорил Жмуркин, с усилием подбирая слова. — Чему тут радоваться, если там пустота и безразличие? — Он кивнул головой, указывая на небо.
— Чему радоваться? — переспросил Загорелов. — А жизни? Восторгам? Здоровью, солнечным дням, удачной работе? Разве ты не находишь вкуса во всем этом?
— Плохой вкус! — Жмуркин презрительно усмехнулся. — Плохой вкус в безразличии и в пустоте-с! — повторил он твердо. — Посудите сами, Максим Сергеич! Ведь если и я, червь ползучий, и то не лишен бываю мечтаний светлых, так какова же должна быть цена всему миру громадному, если в нем ни единой светлой грезы нет, и только один живот, да мрак, да пустота, да безразличие? Грош цена миру такому, если он насест для червей есть, и только! Грош цена, если я себя до него принизить должен-с! Чему же тут после этого радоваться? — повторил Жмуркин свой вопрос.
Он как будто оживился, и на его бледных щеках, пониже скул, розовыми пятнами выступил румянец.
— Да, так ты вот о чем? — в задумчивости произнес Загорелов, меняя позу.
— Что же, — продолжал он затем, — если мы, черви, будем стараться, по крайней мере, быть нарядными червями, умными, сильными, благородными пожалуй отчасти, — добавил он.
— Это по-вашему так, — перебил его Жмуркин, — а по-моему, если уж я червь, так я и буду самым настоящим червем. И даже чем хуже, тем лучше! Потому что этим самым сугубым моим-с принижением я верховному безразличию мщу-с. За поругание светлой мечты моей мщу! Мщу-с! — повторил Жмуркин с внезапной судорогой на губах. И, забрав свою папку, он поспешно вышел из кабинета.
«Чудак!» — подумал Загорелов, улыбаясь.
Однако, тень уныния скользнула по его лицу, — точно разговор с Жмуркиным всколыхнул в его сердце что-то. Он встал из-за стола, прошелся раза два по кабинету и опустился затем на диван в задумчивости. Утренняя прохлада вливалась в открытое окно кабинета и касалась его щеки, как чье-то легкое дыхание. Казалось, там, за окном, стоял кто-то, светлый, вечно юный и непорочный.
«За поругание светлой мечты моей мщу! — припомнилось Загорелову. — Смешные люди, — подумал он с некоторой грустью: — кому тут мстить и за что? Ведь в таком случае и курильщики опиума вправе мстить за поругание своих несбывшихся грез. А кто же тут виноват? Не кури опиума, — вот и все!»
Он встал с дивана и пересел на стул.
«Светлые мечты, светлые мечты», — думал он в грустной задумчивости, и его сердца как будто касалось нежное и легкое облако. Утренняя прохлада дохнула ему в лицо снова, точно желая сказать что-то.
— А-а, что за вздор! — вдруг проговорил Загорелов сердито, словно отмахиваясь.
Он поспешно встал, оправил перед зеркалом бороду и пошел в столовую пить чай. Оттуда уже раздавался звон посуды, и ленивый голос Анны Павловны говорил:
— Фрося, голубушка, принеси ты мне чайку в спальную. Не спалось мне что-то, милая; полежу я еще хоть с часочек! За меня Глашенька пусть чай разольет.
«Экая ленища! — думал Загорелов о жене. — Даже чай лень разлить!»
Он сердито прошел в спальню к жене и сказал:
— Анна Павловна, неужели вам надо по двадцати часов в сутки спать? Разлейте хоть чай-то сами. Ведь у нас гости!
— Сейчас, Максим Сергеич, — раздалось из-под одеяла, — сейчас, сейчас; я только чуточку, самую чуточку!
«Вот тут тоже, — думал Загорелов, удаляясь из спальни, — из-за светлых мечтаний все бока себе отлежали!» «Да что я буду делать-то? — мысленно передразнил он ленивый голос жены. — Еще обидишь кого или согрешишь!»
А Жмуркин пил в это время чай у кухни с Флегонтом на свежем воздухе. Из окна кухни вкусно пахло кореньями и хорошо пропеченной булкой, и Жмуркин, с удовольствием вдыхая пахучий воздух, весело схлебывал с блюдечка чай и весело говорил:
— Гениальный человек Максим Сергеич, золотая голова!
— А что?
— Как что? Какое именье задаром охватил?
— Ужли задаром?
— А как же! Ведь это все на наших глазах произошло! Ведь я с малых лет в доме Максима Сергеича вроде как воспитывался. И всю эту музыку знаю. Очень доподлинно! Так рассказать?
— Качай-валяй!
Жмуркин налил себе свежего чаю и продолжал:
— Пронюхал он, что господин Хвалынцев…
— Это Петр Павлыч? Бывший хозяин здешний?
— Он самый. Прослышал Максим Сергеич, что Петр Павлыч в Париже в долги влопался и в деньгах нужду возымел. А именье у него шесть тысяч десятин было и заложено по тридцати рублей на десятину. Только пронюхал об этом Максим Сергеич, и, видимо, у него тотчас же в мозгах мечта эта самая всеми колесами завязла. Чтобы, то есть, вот это именье заполучить. И поженился он тут скоропостижно на Анне Павловне. А та постарше его годочков на шесть, и за ней по случаю этому прилагательного двадцать пять тысяч значилось. Ну-с, заполучил он денежки эти, свое именьишко вдруг заложил и пропал неведомо куда. Это мы так думали. А оказывается, он к Петру Павлычу уехал. В Париж. Вон куда! Приехал и стал его, конечно, оглаживать сахаром-медом оказывать очки втирать. «Продайте, дескать ваше именье!» — «Извольте. За сколько?» — «За тридцать тысяч!» Тот даже в амбицию. «Хотите, говорит, двести тысяч в доплату к банку?» А Максим Сергеич смеется. «Да я, говорит, то же самое вам предлагаю». — «Как то же самое?» — «Так то же самое. Продайте, говорит, мне ваше именье за тридцать тысяч. И эти денежки я вам единым моментом выкину. И сейчас же закладную совершим. То есть, как будто бы я именье мое у вас в ста семидесяти тысячах заложил. А через год я их вам уплатить обязуюсь. А не уплачу — именье ваше, а мои тридцать тысяч — фью-с, в гости уехали! Хотите, говорит?» А Петр Павлыч ему: «А кто же, говорит, мне составление закладной обеспечит? Илья пророк что ли?» — «Нет, говорит, не Илья пророк, а сорок мучеников». И показал ему тут Максим Сергеич на кресте своем благословение материнское, образочек серебряный. «Вот, говорит, они все обеспечат». И тут же добавил: «Ведь мы, говорит, тем же часом, не выходя, оба акта совершим. Как же я на попятный пойду? Да разве есть, говорит, на свете такая наглость?» И так понравилось это Петру Павловичу, что он руку ему тут же пожал. Согласился.
— Ужли он и после сорока мучеников его обдул? — спросил Флегонт.
— Вот то-то и есть, что нет! — весело воскликнул Жмуркин. — Зачем? С зайцами можно и по-заячьи! Приехал сюда Максим Сергеич с двумя актами в кармане и, понимаешь ли, в полгода четыре тысячи десятин восьми деревням по частям распродал. Через банк. И за это самое двести сорок тысяч чистаганчиком заполучил. Итого вышло ему за хлопоты две тысячи десятин с усадьбой, да сорок тысяч деньгами. Гениальный человек Максим Сергеич! — заключил Жмуркин.
Флегонт сказал:
— Да, это не телячьи мозги с изюмом!
IV
В этот же день после обеда Жмуркин сидел на берегу Студеной, боком к воде, и задумчиво глядел на цепи лесистых холмов, туда, где в солнечном свете резко вырисовывалась усадьба Быстрякова. А подле него, у самой воды, ходил взад и вперед Безутешный, брат Анны Павловны Загореловой, высокий, широкоплечий и сутулый. Он поглаживал свою короткую бороду, покрывавшую его одутловатые щеки и подбородок, как кудрявый мех, и говорил. Говорил он внушительным, но приятным басом, гудевшим, как стопудовый колокол.
— Загорелов говорит: «Стремись к личному счастью. Вот единственное назначение человека», — гудел он. — А я говорю: «Ни счастья ни несчастья нет, а есть только весьма условное представление о том и о другом. А посему все стремления — вздор. Будь хладнокровен и созерцай жизнь. Вот единственная удобная позиция для человека, не лишенного ума!»
Он замолчал. Жмуркин беспокойно шевельнулся.
— Да-с. Так вот каково мое суждение, — снова прогудел Безутешный, ярко выговаривая букву «о».
Жмуркин шевельнулся с тем же встревоженным видом и подумал:
«Придет сегодня Лидия Алексеевна, или не придет?»
Это место у реки он выбрал недаром.
Отсюда вся усадьба Быстрякова была как на ладони, а Жмуркину был необходим до зарезу вот именно такой наблюдательный пункт для следующих целей. Он знал, что у Загореловых собираются сегодня гости. Вероятно, придет и Лидия Алексеевна; и вот, когда она выйдет из ворот усадьбы, Жмуркин незаметно перехватит ее где-нибудь на дороге и будет наблюдать за нею. Может быть, ее встретит Загорелов где-нибудь в закоулке и якобы случайно, и эта встреча, может быть, что-нибудь поведает Жмуркину, разрешив так или этак его сомнения, мучительно томившие его. И вот он сидел и глядел на усадьбу, почти не слушая Безутешного. А тот прохаживался мимо него и говорил:
— Вот я целый час говорю с тобою, а сам вижу, что ты ни единому слову моему не веришь. И не думай, что ты не веришь мне только потому, что человек я без определенных занятий и пьяница. Совсем нет! Ты мне не веришь лишь потому, что люди никогда не верят истине. «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»!.. И потом разве ты не читал: «Пришел Иоанн, не ест, не пьет и говорят: в нем бес! Пришел Сын Человеческий»… Ну, и Ему тоже не поверили… Да-с, так вот почему ты мне не веришь!
Безутешный замолчал и заложил руки в карманы своего старенького пиджака из сурового полотна. Пиджак был короток, карманы приходились слишком уж высоко, и эта поза делала Безутешного еще более сутулым. Несколько минут он ходил молча. Жмуркин тоже молчал; задумчиво поглядывая на окрестности.
Вокруг было светло и ясно. Река Студеная сверкала на солнце, а здесь, на берегу, зноя совсем не чувствовалось. Хороший, солнечный день, казалось, не жег земли, а лишь нежно согревал ее, погружая в самое благодушное состояние. Ясные и нежные краски, разлитые повсюду, по всей окрестности, по полям, воде и небу, достоверно свидетельствовали вот именно об этом благодушии. Было очевидно, что здесь, среди этого света и этого тепла, вся окрестность чувствует себя хорошо, уютно и радостно, совершенно так же, как чувствует себя человек среди милых и добрых друзей.
Между небом и землей словно установились хорошие, дружеские отношения.
— А по-моему, — заговорил Безутешный снова, — по-моему, уж если решать вопрос, кому из нас верить: Загорелову иль мне, так проферанс мне отдать надо.
— Это почему же? — спросил его Жмуркин не без язвительности.
Безутешный сдвинул старенькую соломенную шляпу на левое ухо, защищаясь от солнца. Его длинные лохматые волосы шевельнулись от этого движения.
— А потому-с, — сказал он, сильно окая, — потому-с, что я сорок лет на свете живу и в эти сорок — двести годов успел прожить. Чем-чем только я не был! Я был богачом, — говорил он, прохаживаясь мимо Жмуркина. — Богачом, ибо целых тридцать пять тысяч, все от отца доставшееся, в один годочек ухлопал. Жил как богач: имел содержанку, рысаков, по четвертной на чай выбрасывал. Был и актером. Был «Чудом Африки» — диким кафром, именем «Соколиный Глаз». Стекло ел, керосин пил, и обо мне вот такими буквами на афишах печатали. Психопаток своих собственных имел. Красный атласный фрак носил. Аплодисменты бешеные слышал! И что же? И ничего! «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем»… Д-а-а! Был я псаломщиком, — продолжал он снова, — был музыкальным настройщиком. Был «профессором здравомыслия» при купеческой дщери Митрофании Круполобовой. Дщерь эта круглая дура была и в восемнадцать лет папы и мамы сказать не умела. Так вот я ее за пять рублей в месяц здравомыслию обучал. И обучил! В четыре месяца четырем словам ее выучил, по пяти целковых за слово: папа, мама, мерси и бонжур. Все, что купеческой дщери нужно. А пятому слову она уже сама от меня выучилась бесплатно. Знаешь, какое это слово? Догадываешься? О-чи-щен-на-я! — произнес Безутешный членораздельно и рассмеялся. Смех у него был отрывистый, но гулкий, словно он смеялся в колодец.
— Да-с. Чего-чего только не пережито! — добавил он со вздохом. — Был я эпикурейцем, был стоиком, был и двуногой свиньей…
— А теперь кто же вы такой? — снова спросил Жмуркин насмешливо.
— А теперь я свободный наблюдатель жизни. Чиновник особых приключений при министерстве утаптыванья дорог. Хладнокровный созерцатель человеческих пакостей, Спиридон Безутешный. — Он ударил себя в грудь короткими и толстыми пальцами. — Не смейся, Жмуркин, ох, не смейся! Так вот кто я такой сейчас! — добавил он, — «Уж не жду от жизни ничего я», а на прошлое мне наплевать!
Жмуркин внезапно перестал смеяться и поспешно поднялся на ноги. Словно розовое вечернее облако мелькнуло в воротах Быстряковской усадьбы, и он сразу же сообразил, что это — зонт Лидии Алексеевны. Она идет к Загореловым, это было ясно. Жмуркин со всех ног бросился прочь от Безутешного, в жутком волнении, широко размахивая руками. Безутешный думал:
«Что это?! Оса, что ли, парня ужалила?»
— Жмуркин! — крикнул он ему вслед гудевшим, как колокол, голосом. — Жмуркин! Лазарь! Эй! — кричал он ему. — А Загорелову ты все-таки не верь и отроку сему не подражай! Ибо это про него сказано: «И ты, Капернаум, до неба вознесшийся, до ада низвергнешься!» Слышишь, не подражай! — кричал он.
Но Жмуркин его не слышал; его тонкая фигура уже скрылась за кудрявыми кустами, цеплявшимися по скату холма.
— Чудны дела твоя, Господи! — проговорил Безутешный, усаживаясь на берегу, лицом к воде.
«А из него Загорелов номер второй растет! — подумал он о Жмуркине внезапно. — Загорелов двойной очистки!»
— Чудны дела твоя, Господи! — повторил он снова в задумчивости. — Все бегают, все суетятся, а удел всех — смерть. И ты, Студеная, умрешь, — сказал он реке, — и не останется в тебе ни единой капли, как в бутылке попавшей в руки пьяницы. И солнце потухнет. И воцарятся вокруг мрак и молчание. И бросят затем землю в новое горнило, как купец бросает негодную подкову. Для новой ковки, для новой суеты, для новой бестолочи. Охо-хо-хо-хо! Чудны дела твоя, Господи!
Между тем с Жмуркниым, торопливо взбиравшимся по скату холма, случилось несчастие. Он выронил из кармана свою записную книжку, ту самую, в которой он вел свой дневник. Потерять ее Жмуркин не решился бы ни за что на свете и волей-неволей ему пришлось устремиться на поиски потерянного. Книжку эту он отыскал и довольно-таки скоро, но зато во время этих поисков он потерял из виду Лидию Алексеевну. Она исчезла с поля его зрения, неведомо куда, словно провалилась сквозь землю, и ее розовый зонтик уже не мерцал более перед его глазами, как вечернее облако.
Убедившись в этом непредвиденном обстоятельстве, Жмуркин сначала совершенно растерялся, и некоторое время он стоял на холме с помутившимися глазами, бледный и встревоженный, без единой мысли в голове. Он совершенно не знал, что ему надлежит делать. Однако, вскоре же энергия проснулась в нем снова, и он тотчас же сообразил, что, куда бы ни запропастилась Лидия Алексеевна, ворот Загореловской усадьбы ей все же не миновать, если только она идет туда. Следовательно, не все еще было потеряно для Жмуркина. Ему надлежало только действовать как можно скорее и постараться перехватить молодую женщину где-либо около ворот. Взвесив эти соображения, Жмуркин поспешно двинулся в погоню, наперерез, стараясь быть в то же время под защитой кустарников, как со стороны усадьбы, так и со стороны дороги. Бежал он к забору сада, туда, где скважина между рассохшихся тесин уже сослужила ему однажды свою службу.
Когда он взволнованно приник к ней затуманенными глазами, он увидел Лидию Алексеевну. Она стояла боком к нему, почти у самых ворот, в нарядном платье, словно осыпанном малиновыми огоньками, вся вырисовываясь перед ним, как удивительно милый цветок. А рядом с ней стоял Загорелов и держал ее за руку. На минуту все вспыхнуло в глазах Жмуркина, но, однако, он тотчас сообразил, что в их позе необычайного ничего не было. Это могло быть самым обыкновенным рукопожатием, если, конечно, они только что встретились. Но если нет? Если их встреча произошла пять минут тому назад?
Жмуркин вновь беспокойно припал к скважине. Но на этот раз он решительно ничего не увидел. Они ушли. Их не было. Милые малиновые огоньки потухли.
Жмуркин уныло поплелся к себе в контору. Ему хотелось плакать.
Вечером он ходил по усадьбе с тем же убитым видом, углубленный в свои думы, словно не видя окружающих.
Хорошенькая горничная Фрося, в белом чепце и белом переднике, раза два прошла мимо него. И, капризно отвернув от него лицо, но зацепляя его локтем, умышленно выдвинутым именно на этот случай, она каждый раз задумчиво и скороговоркой произносила:
— Зачем душа моя страдает? Зачем я тщетно слезы лью? Ах, мой кумир не понимает, кого люблю, кого люблю, кого люблю!
Но он не замечал никого и ничего.
V
Через три дня Загорелов снова работал у себя в кабинете вместе с Жмуркиным. И, наскоро проверяя книги и счета, он говорил ему:
— Чтобы иметь успех в деле, нужно твердо помнить одно обязательное правило: с зайцем, пожалуй, обращайся по-заячьи, но с волками непременно по-волчьи. Волку, утащившему у тебя из стада барана, смешно говорить: как вам не стыдно! Так поступают только глупцы. Умный же возьмет дубину и отомнет вору бока. Так поступаю и я. И когда я вхожу в сношение с волком, в моем кармане всегда находится на запасе великолепный волчий же клык.
Он красиво и с росчерком подписал конторскую книгу, принял из рук Жмуркина очередной счет и продолжал:
— Хамелеон, ограждая себя от опасности, меняет окраску, заяц делается зимою белым, и смешно, если человек не будет приноравливаться к обстоятельствам, среди коих он вращается. Почему же он один должен быть исключением из общего для всех закона? Я этого не понимаю, совершенно не понимаю! Если человек — венец творенья, как его называют, так зачем же он должен быть глупее и непрактичнее твари?
Он хотел было еще что-то сказать, но умолк, потому что в дверь кабинета кто-то постучался.
— Можно войти? — раздался за дверью веселый, хриповатый голос, и по звуку этого голоса и Загорелов и Жмуркин сразу же признали Быстрякова.
Загорелов подумал: «Это животное наверно ко мне недаром!»
— Войдите! — крикнул он ласково стучавшему.
Жмуркин поспешно подобрал свои книги.
Между тем двери кабинета широко распахнулись, и в комнату быстро и с шумом вошел Быстряков. Он наскоро, широким, размашистым жестом пожал руку Загорелова, резким кивком ответил на почтительный поклон Жмуркина и весело буркнул ему:
— Здравствуй, монах, в серых штанах!
После этого Быстряков бухнулся в кресло, тяжело приваливаясь к его спинке и вытягивая ноги. Это был брюнет лет сорока пяти, с смуглым, рябоватым лицом, грузный, высокий и жирный, с прямыми, гладко причесанными волосами, черными, как смоль, и такою же круглой бородкой, жесткой, как щетка.
— А я к вам, соседушка, — заговорил он, когда дверь за Жмуркиным затворилась, — к вам! — Его заплывшие глазки лукаво скользнули по Загорелову.
Он был одет в легкую чесунчевую поддевку, красную шелковую рубаху и бархатные шаровары, низко спущенные над голенищами мягких козловых сапог.
— А вы ведь мне, соседушка, здорово нашкодили, — сказал он, — так хорошие соседи не делают! — Он замолчал, складывая на своем круглом животе руки, и его лицо, как показалось Загорелову, приняло многозначительное выражение. Загорелов слегка побледнел.
«Ужели он кое о чем пронюхал?» — подумал он в волнении.
— Да-с. Нашкодили! — между тем продолжал тот, в то время как Загорелов испытующе глядел на него пристальным боковым взглядом. — Нашкодили! Пять десятин капустников у меня подтопили. Да-с! Вы ведь воду нонешний год на вершок свыше подняли?
«Ничего не пронюхал ципа!» — подумал Загорелов с облегчением.
Он насмешливо оглядел Быстрякова. Рябоватое лицо последнего тоже внезапно повеселело, словно он сообщил сейчас собеседнику весьма приятное для него известие. Загорелов пожал плечами.
— Каких капустников? — спросил он с недоумением. — Я подтопил у вас, это верно, но подтопил две с половиной десятины и не капустников, а песку. Песку-с! Там всегда неурезный песок был. И две с половиной десятины! — повторил он. — Я ведь эту площадь у вас шагами как-то промерил!
Загорелов едва заметно улыбнулся.
«Промерил! — подумал Быстряков. — Ну же ты и собака!»
Он рассмеялся; его живот словно запрыгал.
— Ну, допустим две с половиной десятины, — сказал он, — раз вы измеряли, вам лучше знать. Будь по-вашему. Я для доброго соседа на все готов. Будь по-вашему! Но не песку, а капустников. — Быстряков рассмеялся. — Я там нонешний год капусту посадил, — добавил он. — Разве вы не слыхали?
Говорил он громко, постоянно прерывая свою речь хохотом и шумно возясь в кресле. Его жирное тело, очевидно, требовало постоянных движений.