— Ха-ха-ха! Гробы! Ха-ха-ха!..
Мне казалось раньше, что озеро близко, но его все еще не было. Я бежал, задыхаясь, прижав кулаки к левой стороне груди, потому что чувствовал боль в сердце.
Мои мучители не поспевали за мной и издали кричали:
— Сумасшедший! Сумасшедший!
Я взглянул на нелепый красный месяц. Он смотрел прямо на меня — и так же укоризненно, как гробовые камни, и, казалось, говорил:
— Напрасно! Все напрасно!
А сверху звучало небо. Ах, какой это был гимн! Пели облака и пели звезды. И среди звезд высоким, звонким голосом пел эфир.
— Не хочу! не хочу! — бормотал я и мчался вперед. И ветер свистел над ухом:
— Вз-вз… Назад, назад… Вз-вз…
А сзади едва доносился до меня глупый визг:
— Сумасшедший! Сумасшедший!
Вот и озеро, густое и красное.
И тогда я зажмурил глаза и бросился в него. Но оно не хотело принять меня, волны поддерживали мое тело и шептали мне на ухо:
— Слова нет среди нас. Слова нет! Слова нет! Я понял, что это правда и поплыл на тот берег.
А на том берегу опять лежали мертвые камни, бродили какие-то серые тени, шуршали крыльями темные птицы, — и все шептало, как месяц:
— Все напрасно! — Все напрасно!
А вдали виднелось новое озеро, такое же густое и красное. И я хотел думать, что Слово там, за этим озером, на том берегу.
Ко мне подползла большая склизкая ящерица и забормотала:
— Слова нет! Слова нет!
Я наступил на нее ногой и гордо крикнул прямо в лицо немым камням:
— Я найду Слово!
И эхо насмешливо повторило мой крик:
— Слово! Слово!
Колонны
Сии облеченные в белые одежды
кто и откуда пришли?
На колонны с коринфскими капителями падал безумно-красный свет. А среди колонн стояли облеченные в белые одежды.
И никто не знал, кто это и откуда они пришли. Почему веет ветер? Почему дрожат звезды? Почему пролилась кровь?
И не все ли равно, будет ли сияние или тьма?
Ах, не задавайте пыльных вопросов!
Когда люди, облеченные в белые одежды, поднимают кверху руки, на их пальцах зыблются розовые пятна; одежды их похожи на паруса.
И мы вспоминаем о белокрылых чайках.
Кроваво-черные облака, за которыми миллионы бездн, распростерлись над нами, как щиты.
А среди колонн стояли облеченные в белые одежды и молились богу, скрывшему лицо свое.
Колонны, колонны! Кудрявые капители с лилиями! Полуоткрытые уста мраморных цветов!
И золотые, и кровавые отблески…
А там напряженные мускулы бронзовой мужской руки, розовато-алебастровое женское плечо и пухлая шейка ребенка.
Все переплелось: костлявый остов старика в упругая линия юноши, кудри и красные пятна, бессильно-сломанные тела, гибкие формы…
А среди колонн облеченные в белые одежды поднимают кверху руки, и на пальцах их зыблются розовые пятна.
Разлад
Я получил телеграмму: «Брат психически заболел. Приезжайте немедленно».
Я бросил все и поехал в этот маленький город, затерянный в степях.
В вагоне я не мог уснуть я все думал о брате, как могло случиться, что этот здоровый на вид, неглупый человек, заболел психически…
Я не мог себе представить брата сумасшедшим, который говорит нелепые вещи и бредит наяву, размахивая руками.
В вагоне было жарко, но мне казалось, что кто-то водит у меня по спине куском льда, я ежился под пледом и бормотал:
— Не может быть, не может быть!
Когда я приехал в этот город, серовато-зеленый туман ходил столбами среди строений. У меня болел левый висок. В душе образовалась прогалина. Хотелось заглянуть в нее. Но за ней было пусто. Одно непонятное и обидное зияние.
Дом брата стоял на большой, молчаливой улице. Был он выкрашен в серую линючую краску, а маленький дряхлый балкон походил на бородавку.
Мне показалось, что в окне мелькнула тень брата.
Когда я позвонил, двери мне никто не отпер. Тогда я толкнул ее, и она покорно отшатнулась.
На площадке лестницы беспомощно лежал поваленный горшок с кактусом. И как только я увидел его, я тотчас понял, что начинается что-то страшное.
Из передней была открыта дверь в зал, из зала в столовую, — дальше виднелась гостиная. Длинная анфилада комнат, залитая прозрачным утренним светом, была вся пронизана тишиной.
И вот среди тишины раздалось одинокое бормотанье. Это из гостиной шел брат. Шел он один.
Я все время почему-то думал, что при моем свидании с братом будет еще кто-нибудь третий; я с ужасом смотрел на брата, который шел неверными шагами и странно махал левой рукой. И все в нем — борода, серые прищуренные глаза, вьющиеся пряди волос на лбу — все было родное, близкое и знакомое и в то же время на всем лежал какой-то новый отпечаток, будто чужой и властный человек прикоснулся рукой к лицу брата и от прикосновения его остался след.
И это было страшно, как поваленный горшок с кактусом.
Я стащил с себя пальто и пошел навстречу брату.
— Здравствуй, брат! — сказал я, недоумевая, нужно мне его обнять или нет.
Он не удивился тому, что я приехал и подставил щеку. Мы неловко поцеловались.
И тотчас быстро, быстро брат заговорил что-то неясное и прерывистое и все старался отстранить рукой кого-то невидимого. Я посмотрел в его глаза и они ответили мне странным раздвоившимся взглядом.
Я стал вслушиваться в спутанную речь брата и уловил среди нее бессмысленные, циничные фразы.
В это время показалась на пороге женщина, экономка, которая жила с братом.
И вдруг брат швырнул ей прямо в лицо грубое и грязное слово, от которого у меня похолодели концы пальцев.
Я оторопел и нелепо забормотал:
— Что ты? Что ты? Брат…
Но брань уже лежала твердым комом у меня в душе и вместе с этим у меня пропала надежда на то, что все еще уладится, что болезнь брата ошибка. Теперь для меня стало ясно, что в жизнь ворвался какой-то разлад и порядка нет больше и быть не может.
Началось что-то ужасное.
Брат говорил целый день, не умолкая. И было заметно, что душа его раздвоилась. Большое и серьезное «я», которое прежде повелевало маленьким сознательным «я», ушло в глубину, а видимое сознание спуталось. Этот разлад был страшен и соблазнителен, как смерть. Когда брат говорил вещи слишком нелепые, я смущенно и нервно возражал. И моя простая, гладкая логика казалась тщедушной и наивной в сравнении с громким стремительным бредом брата.
Иногда брату казалось, что кто-то крадется по улице, с ножом под полою, взбирается по лестнице на чердак и оттуда спускается в сени, в девичью и на цыпочках бежит по коридору, чтобы убить его.
И вот брат однажды бросился в кабинет, схватил револьвер и стал поджидать неизвестного врага.
Экономка в ужасе прибежала в столовую, где я сидел в то время, и молча потащила меня за рукав в кабинет.
Брат прижался спиной к книжному шкафу и целился в тот угол, где стояла на тумбе ваза с букетом из сухих колосьев и пушистых трав.
По лицу у брата скользила хитрая усмешка; левый глаз напряженно щурился, а правый, округлившийся и безумный, хотел, казалось, вместе с пулей убить того, кто заслонил тумбу с вазой.
Я подбежал к брату, схватил его за руку и забормотал, стыдясь собственных слов:
— Брат, брат! Опомнись… Никого нету. Ей-Богу! Да ты посмотри. Брат!
Каждый день в шесть часов приезжал доктор, высокий, бледный; он исследовал зрачки и коленные рефлексы брата и настаивал на немедленном отправлении его в столицу, в психиатрическую клинику. Доктор полагал, что у брата развивается прогрессивный паралич мозга.
А брат грозил кому-то невидимому и шептал:
— Не поверю! Уходи прочь!
Это было очень тяжело.
Брат говорил порой бессмысленно-циничные вещи, а между тем рядом с ним, отчасти в его глазах стояло непреклонно что-то большое и важное.
Раньше для меня все было ясно и понятно. Я наивно верил, что я знаю и себя и все вокруг.
А теперь, глядя на разлад, совершившийся в брате, я стал сомневаться в том, в чем раньше никогда не сомневался — в красках и звуках.
Я ходил по комнатам, смотрел на стены, на мебель, смотрел в окно на пыльную улицу, на полувнятное осеннее небо, разорванное красной полосой, и шептал:
— Это самое непонятное! Самое непонятное!
Я брал шляпу, трость и шел на улицу. На улице я не узнавал знакомых и все видел по-новому. Все — и небо, и земля, и люди — казалось мне каким-то запутанным ребусом.
Улицы то улыбались, то хмурились; дома то мигали лукаво, то скалили зубы; люди зачем-то обтянули свои кости кожею и ходили, притворяясь живыми.
Я знал теперь, что самое страшное ни привидения, ни спиритизм, ни откровение апостола Иоанна, а сама реальная жизнь, так называемая реальная жизнь, с ее наивным непониманием самой себя.
Однажды вечером я забрел на окраину города. Справа и слева тянулись несчастные покривившиеся домишки, прилипшие к земле, которая одна не брезговала ими. Люди почему-то ходили не улицей, а закоулками и с трудом перелезали через дряхлые плетни… Было серо и мглисто. Нужен был месяц. И он выглянул, немного пьяный и обозлившийся на грязную землю. А когда где-то раздался сдавленный крик, мысли у меня всколыхнулись в ужасе и в отчаянии.
И я бросился бежать в поле, как трус.
В поле еще было страшнее, чем в городе. Там было душно от простора. Там почувствовал я себя маленьким, маленьким, как тоненькая иголка. А непонятное все росло, будто огромные морщинистые камни громоздились один на другого и казалось, что они готовы рухнуть и раздавить все встретившееся на пути.
В поле был хаос. Кружилось что-то сыроватое, густое.
В овраге возились и храпели большие, тяжелые животные.
Я вспомнил глаза брата и закричал прямо навстречу пьяному месяцу:
— Все непонятно! Все!
Но мой крик завяз в воздухе, задрожал.
— Непонятно!
Нужно было оторваться от кошмара, от тяжелой земли, которая липла к ногам; нужно было выскользнуть из лап этого пьяного месяца.
Недавно было так все просто и ясно. Как это началось? Я провел рукой по холодному потному лбу и старался сообразить, что со мной.
— Как это началось?
Сначала — поваленный горшок с кактусом. Это — во-первых.