Супруги Бондини стояли подле Моцарта и что-то ему втолковывали. Моцарт внимал им с веселым и рассеянным видом, теребя белое кружево своих манжет.
— Неужели ты не можешь войти в положение? — причитала Тереза. — Своим легкомыслием ты все погубишь.
— Но она уже готова. Чего вы от меня хотите, детки? — успокаивал их Моцарт.
— Готова в уме! — горячился Бондини. — А на бумаге нет ни строчки. Вольфганг, душенька, — тут он попытался воззвать к голосу разума, — допустим, ты возьмешь себя в руки и кончишь ее до завтрашнего полудня, но ведь надо еще пройти отдельные партии, и увертюру отрепетировать тоже надо.
Моцарт рассмеялся.
— Чья это, собственно, опера? Ваша или моя? Так что успокойтесь и не лишайте меня последнего удовольствия. Если я поздно вечером сяду за работу, переписчик сможет получить ее завтра утром. На худой конец, наши разбойники могут петь и с листа.
Вмешалась Сапорити.
— Само собой, — воскликнула она и закинула голову, отчего сзади на шее у нее образовалась складка жира. — Если же ноты упадут с пюпитра, виноваты окажутся певцы, музыканты и персонал театра.
— Уймись, Рези, — рассмеялся Моцарт. — Ты не на репетиции. Неужели ты ничуть не жалеешь бедного изнуренного музыканта?
Сапорити презрительно пожала плечами.
— Жалеть вас, господин Моцарт? Вы меня тоже не жалеете. Не будь вашего искусства, ради которого я готова на все, вам пришлось бы поискать другую донну Анну.
— Тысяча чертей! — Моцарт прищелкнул языком и скрестил руки на груди. — Как вас понимать — это выпад или комплимент?
— Решайте сами! — Сапорити бросила на него вызывающий взгляд.
— Ну, тогда я сочту это за комплимент. — Моцарт рассмеялся, обнажив в улыбке белоснежные зубы. — Между прочим, первый комплимент, которого я удостоился от вашей милости.
Сапорити вспыхнула. Опустив глаза, она промолвила:
— Это потому, что кто-то нашептал вам, будто я дурно о вас говорила.
Моцарт выпятил губы:
— Полно, Рези… такой ничтожный человечишка, как я…
Сапорити чуть не расплакалась.
— Видит бог, я так не говорила. Это все фокусы Мицелли…
Бондини, бросив косой взгляд на Мицелли, весело вставил:
— Насчет фокусов она у нас мастерица.
Но Сапорити уже не знала удержу.
— Не тех самых пор у господина Моцарта нет иных забот, кроме как четвертовать меня при каждом удобном случае.
Моцарт прикусил губу. Затем он протянул руку Сапорити.
— Неужели ты считаешь меня таким суетным? — улыбнулся он. — Тогда прошу у фрейлейн прощения за то, что осмелился…
Сапорити вдруг размякла:
— Разве я не стараюсь изо всех сил? В конце концов, я артистка и сознаю, как велика честь…
Бондини шумно вдохнул.
— Вот и слава богу, — сказал он и, обняв Сапорити за талию, попытался поцеловать ее в затылок. Она ударила его веером. Тогда Моцарт перехватил ее руку и поднес к губам.
Бондини сел за шпинет и начал одним пальцем наигрывать «Là ci darem la mano»[5] из новой оперы Моцарта.
Очевидно, Мицелли обратила внимание Казановы на это обстоятельство, ибо тот с любопытством прислушался. Впрочем, не долее одной секунды — чтобы затем возобновить прерванный разговор. Подперев голову рукой, Мицелли жадно внимала звуку его речей.
Иозефа, подозревавшая, что Мицелли жертвует собой ради общего блага, подсела к ним. Казанова, по обыкновению говоривший о прошлом и о том пестром обществе, где ему некогда доводилось вращаться, встретил Иозефу неприветливым взглядом. Он достал нюхательный флакончик и растер каплю между ладонями, отчего по всей комнате разлилось благоухание. Да Понте принюхался и поспешил к старцу.
— Осмелюсь полюбопытствовать, какого происхождения благовонная эссенция, кого шевалье только что изволил употребить?
Казанова весь напрягся. Он прижал палец к губам и с многозначительной улыбкой поведал, что речь идет о благовонном масле, секрет которого однажды — о, где они, те далекие времена, — открыл ему не кто иной, как сама мадам Помпадур. Если быть точным, речь идет о духах Людовика XV, причем в подтверждение этих слов Казанова снова извлек флакон из недр своего фрака. Действительно, флакон был украшен гербом короля. Да Понте, сподобившийся чести получить каплю благовония и тоже перешедший под знамя Казановы, просил разрешения сесть рядом. Прочие — за исключением Моцарта и Душеков, которые шептались в уголку, — последовали его примеру, и старец оказался в центре внимания. Упоминание имени Помпадур, упорные слухи о принадлежности прославленного любовника к кругу ее интимных друзей — кстати сказать, подтверждаемые той деликатностью, с какой Казанова произносил ее имя… — словом, все приготовились слушать. И не ошиблись в своих ожиданиях.
— Я знаю, ты желаешь мне добра, — так между тем говорил Моцарт Душеку. — Но что проку? Мне надо вернуться. Сейчас мне гарантировано место придворного композитора и восемьсот гульденов, а со временем, может, и больше.
— А Сальери? — упорствовал Душек. — Ты думаешь, он перестанет плести свои интриги?
Моцарт пожал плечами.
— Не забывай, что существует и партия сторонников Моцарта. И по доброй воле покинуть поле боя именно сейчас, когда сам император держит мою руку? Нет, Франц, сейчас — никоим образом.
— Император, — пренебрежительно повторил Душек. — Ты что же, до сих пор не узнал цену великим мира сего? Упаси нас бог зависеть от их милостей.
— Милостей? — рассмеялся Моцарт. — Милостей мне не надобно. Но все-таки Вена остается императорской резиденцией…
— А здесь ты учредил бы свою! И обрел бы покой, и мог бы жить и работать без забот, в кругу друзей, среди пражан, которые тебя боготворят…
Моцарт покачал головой.
— Нет, Франц, — повторил он. — Ты желаешь мне добра, но уговоры напрасны. Я просто не могу. Несколькими годами раньше я, пожалуй, согласился бы, но теперь — при всех несомненных удобствах и выгодах — это смахивало бы на отступление. Люди сказали бы: «А вы слыхали новость про Моцарта? При дворе удержаться не сумел — пришлось ему уехать из Вены». Нет, Душек, дорогой, спасибо на добром слове, но так не получится…
— Не стану тебя дальше уговаривать, Моцарт, — грустно промолвил Душек. — Может, ты и прав, если принять во внимание твой гений и твою молодость. Молодому человеку безразлично, как плыть — по течению или против. Правда, мой собственный опыт научил меня, что я был прав, вовремя сюда ретировавшись. Ибо здесь я обрел нечто постоянное — нет, я не про твердый доход, а про все вместе взятое. Среди здешних вольготно живется, они восприимчивы по натуре, добродушны и всем сердцем любят музыку. Думается, каждому артисту потребна опора — нечто незыблемое. Только борзые гоняются за разнообразием.
— Видишь ли, Франц, — сказал Моцарт, — тебе все-таки легче. Ты у себя дома, а я? Благодаря своему искусству ты можешь изъясняться со своими богемцами на родном языке. А теперь возьми меня. Ежели хочешь импонировать венской публике, изволь говорить по-итальянски.
— Вот и еще причина уехать оттуда, — настаивал Душек, обняв Моцарта за плечи. — Кто захочет сносить бессмысленные придирки, когда ему открыта возможность повернуться спиной к людской злобе и ретироваться?
— Не так уж и открыта, — произнес Моцарт с запинкой, словно ему не подобало в этом признаваться. — Ты ведь сам говорил, Франц, что у каждого есть такое место на земле, которое мы можем назвать своим, — безразлично, процветаем ли мы там, подобно тебе, или мыкаемся, подобно моей скромной персоне. Так ли, эдак ли — нам нельзя его покинуть.
Душек помешкал с ответом. Не сразу он сказал:
— Не могу не воздать тебе должное, дорогой Моцарт, но во всем этом, думается мне, слишком много беспечности и самоуничижения, чтобы считать твое решение неизменным.
— Я и сам не уверен, — сказал Моцарт, опустив глаза. — Но кто тут может дать совет? В борьбе против себя самого человек бессилен.
— Против себя самого! — с жаром подхватил Душек. — Боюсь, что именно тут и скрыто противоречие между чувством и умозрением. Но поскольку артист есть не резервация, а скорее уж общее достояние, чувству придется отчасти сдать позиции. Ведь ежели чувство не признает достоинств какого-либо места, еще не означает, что данное место их лишено. У него есть достоинства, просто нам нелегко их постичь. Но место от этого хуже не становится.
Моцарт пожал плечами.
— Именно потому, что я молод, — сказал он, — можешь считать это прихотью, но мне хочется подождать, не прозреют ли они относительно моей персоны. Мне даже мерещатся некоторые проблески, более всего — в последнее время. Ибо мало-помалу они начинают признавать мой талант.
— Позволь тебе заметить, что это значит попусту расточать силы.
Из окружения Казановы донесся громкий смех. Старец явно с успехом развлекал общество.
— Вот полюбуйся на него, — сказал Моцарт с грустной иронией. — Завоевать признание в свете можно и более простым способом.
На губах у Душека зазмеилась усмешка.
— Ты прав, Моцарт, — сказал он, после чего они из вежливости присоединились к остальным.
Конец дня протекал мирно и весело. Казанова, ревниво следивший за тем, чтобы оставаться в центре внимания, все более оживлялся. И — уж не почудилось ли это собравшимся? — старец молодел буквально на глазах, а прочее довершил окружающий его ореол славы. Аббат да Понте, назвавшийся венецианцем, отринул последние остатки благочестия и предстал человеком до такой степени светским, что Иозефе Душек пришлось призвать его к порядку. Хотя Моцарт то и дело нервно поглядывал на часы, ибо не мог понять, где же пропадает Констанца, это не мешало ему веселиться от души. Больше всего его развлекал вид Мицелли, которая, как и следовало ожидать, состояла при Казанове в качестве дамы сердца.
Когда день начал клониться к вечеру, затеяли игру в кегли, потом — в фанты. Рассыльный принес записку от Констанцы, в которой она сообщала, что не придет, ибо лежит с ужасной мигренью. В голове Моцарта молнией промелькнула мысль, не зовут ли эту мигрень Бассист Басси, он покраснел, но устыдился своего подозрения и велел передать, что будет в гостинице к вечеру.
Закрыв глаза белой повязкой, дородный и несколько грузный Бондини вслепую мотался по гостиной; под общий смех он схватил визжащую Сапорити и поцеловал ее. Казанова сидел на ступеньках павильона, положив на колени свою парадную шпагу, и руководил игрой. Сам он от участия уклонился, сказав, что слишком для этого мудр. В павильоне горел камин, и ливрейный лакей разносил кофе по-турецки.
Когда начало смеркаться и блекло-голубая мгла пришла на смену ушедшему светилу, Душек предложил совершить небольшую прогулку через парк и виноградники. По листьям, усыпавшим песчаные дорожки, зашуршали шелковые юбки дам. С лица Мицелли, шедшей под руку с Казановой (он горько сетовал на свой возраст, который мешает ему всецело насладиться подобной прогулкой), не сходил румянец смущения. Частью из гордости, что она завладела сердцем самого Казановы, частью из любопытства, Мицелли его не отталкивала. Даже напротив. Слишком поздно, так думала и она. Как жаль, что слишком поздно…
Моцарт, держа за руку Иозефу, изливал перед ней душу.
— Вот ведь какая ветреница! — жаловался он и, чтобы скрыть ревность, делал вид, будто тревожится исключительно за свое доброе имя. Но у Иозефы такие разговоры не возбуждали сочувствия.
— Почему вы всегда и везде остаетесь ничтожными и бессердечными эгоистами? — спрашивала она тихо, но с искренней досадой. — И как у вас только язык поворачивается? Когда сами вы без колебаний предоставляете себе такие свободы, о которых бедная женщина и помыслить не смеет в самых нескромных мечтах?
Моцарт, хорошо понимавший, куда она клонит, смущенно прокашлялся и признался себе, что Иозефа не так уж неправа, но не мог унять свое беспокойное сердце.
— Нет, нет, — заспорил он. — Я ничего не утверждаю. Только куда это годится — сколько ни предостерегай, а неприятностей не оберешься.
Иозефа глянула ему прямо в лицо.
— Говоря по дружбе, Моцарт, я не хотела бы оказаться на месте Констанцы. Хотя, конечно, будь я Констанцей, я сумела бы лучше отстаивать свою свободу.
— Ты — это ты. С тобой совсем другое дело. У тебя есть опыт, ты знаешь, какие границы нельзя преступать. И вообще… ты светская женщина.
— Не поддавайся аффекту, Моцарт. Ты ведь знаешь, какие обо мне ходят слухи.
— Я ничего не знаю, кроме того, что ты никогда не захочешь причинить неприятности Душеку.
— Сердечно благодарю, — рассмеялась Иозефа. — Но я чувствовала бы себя прескверно, знай я, что надо мной вечно бдит Моцартова полиция нравов. Вольфганг, душенька, ты настоящий филистер, верь слову.
Моцарт пожал плечами. Иозефа не дала ему даже рта раскрыть.
— Я уже не раз задумывалась, какое это легкомыслие, что люди так мало подготовлены к тому, чтобы связать себя священными узами брака. Как будто в жизни не следует учиться решительно всему! Но этим учением люди манкируют. Отчего же? Когда ничто не требует такой деликатности, как совместная жизнь? Невозможно представить себе дуэт, где один певец не считался бы с другим. А вот в браке — пожалуйста, каждый дилетантствует на свой лад.
— Недурно сказано, — рассмеялся Моцарт. — Я давно уже заметил, что наш ум ничего не стоит противу женского. Но так или иначе, а аккомпанировать совсем другое дело… Один…
Иозефа его перебила.
— Аккомпанировать? — переспросила она. — Разве о том идет речь между обычными людьми? Вы, мужчины, всегда поворачиваете дело таким образом, будто сам господь бог повелел вам играть первую скрипку.
Моцарт прищелкнул языком.
— Ах, так вот куда дует ветер! Бабье правление! Это вам пришлось бы по вкусу.
— Ну, кувыркайся, кувыркайся! Павлин — он так павлином и останется.
— Павлин — это, кажется, последний аргумент, к коему вы прибегаете в споре с нами.
— О нет, — засмеялась Иозефа. — Шапку долой перед моим Душеком.
Моцарт начал закипать:
— Ты и твой Душек! Да кто про вас говорит? И как ты можешь равнять себя с Констанцей? Она же совсем дитя.
— Ну да, а маленький Вольфганг при ней опекуном и сам полуребенок в придачу, — насмехалась Иозефа, после чего добавила серьезно: — Я полагаю, что Моцарту надо бы отличаться большей терпимостью.
— Она уже третий день оставляет меня одного. Позавчера я весь день проторчал на репетиции, а она изволила кататься с графом Пахта. Вчера ее кавалером был Басси, а сегодня, когда она твердо обещала приехать, у нее, видите ли, разыгралась мигрень! Я волен думать что угодно…
— Ну и вздор. Ищи причину не в ней, а в другом.
Но Моцарт оставался мрачен.
— Я повода не давал, — только и ответил он.
Тем не менее он вдруг почувствовал такое волнение, что, не дожидаясь ужина, сел в охотничий возок Душеков и велел доставить себя в гостиницу. Там он узнал, что жена его совсем недавно вышла погулять, наказав передать ему, что хочет посмотреть, не пройдет ли на свежем воздухе ее головная боль. Если да, она-де наймет карету и явится к Душекам. Если же нет, она желает Моцарту хорошо провести время и не тревожиться о ней.
Моцарт осведомился, сопровождал ли Констанцу хоть кто-нибудь. Ответ был отрицательный. Вот перед прогулкой у нее были гости. Моцарт похолодел.
— Кто был? Дама?
Он облегченно вздохнул, попросил подать ему перо и набросал записочку следующего содержания:
«Шалунья! Мышка!! Баловница! Где же ты пропадаешь? Чем тебе не угодил твой муженек? Ты сердишься? Или грустишь? Primo[6] — прости, спешу, — умоляю тебя: не оставляй меня и на этот вечер в одиночестве. Secundo[7], пусть мигрень будет сама по себе, а ты: приходи!!! Разве можно так пренебрегать своим муженьком? Ну разве можно?? Прощай! Прощай!!»
Он сложил записку, не отряхнув как следует песок, передал слуге, вскочил в карету и поехал обратно.