Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Хор из одного человека. К 100-летию Энтони Бёрджесса - Энтони Берджесс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Так пошли к тебе, — сказал я, — сваришь нам по чашечке какао или еще чего. Я умею плести чертиков из кусочков проволоки. — Я оглядел дома, вдоль которых мы шли. — Они все на одно лицо, — сказал я. — Полагаю, на самом деле совершенно без разницы, в который мы зайдем. Я думаю, они и внутри все одинаковые. В каждом летящие глиняные уточки на стенке. И телек.

То, как дрогнула его рука, и как, почти неощутимо, он ускорил шаг, словно ноги его пытались попасть в такт с биением сердца, безошибочно свидетельствовало, что мы приблизились к тому самому дому — дому, в котором жена Уинтера и муж другой женщины лежали, согревая друг друга прелюбодейскими объятиями. Уютное зимнее продолжение летнего теннисного микста. Я остановился. Он попытался высвободить руку.

— Они тут, да? — спросил я.

— Ничего не делай, — предостерег он, — предупреждаю тебя.

Я крепко держал его под руку, а он дергался, пытаясь вырваться. Я заорал посреди ночной тишины, обуянный жуткой радостью.

— Прелюбодейка! Прелюбодей!

— Ох, да заткнись ты, заткнись! Я вызову полицию!

— Сбросьте сюда ключ, — разорялся я, — чертовы грешники!

— Перестань, перестань! — рыдал Уинтер. — Я звоню в полицию, я позвоню, вот увидишь, — и, конечно, он рванулся к телефону-автомату на углу улицы.

Но я клещами зажал его предплечье и орал:

— А ну выходите, вы оба! Веди же себя, как мужчина, — призвал я Уинтера.

Мне почудилась какая-то возня, какие-то сонные голоса, вопрошающие, что происходит. Вспыхнул свет, но не в искомом доме.

— Прелюбодейские твари! — воззвал я. Засветилось еще одно окно, потом еще. — Будь же мужчиной, черт тебя побери, — убеждал я, — сражайся за то, что тебе принадлежит по закону!

Но тут какой-то мужик в пижаме и ботинках на босу ногу заковылял по неровному булыжнику прямо к нам.

— Эй вы, — сказал он, и я при этом заметил, что во рту у него ни единого зуба, — проваливайте отсюда! Только вас нам тут не хватало.

— В мире слишком много прелюбодейства! — сказал я. — И я не думаю, чтобы мы были представлены.

— Щас я представлю свой большой палец твоей жопе, — сказал мужик. — Валите отсюда. Людям завтра на работу, не все тут лоботрясы, как вы.

— Прелюбодей, — обличил я его, но уже без прежнего ветхозаветного пыла, я сказал это слово почти обыденно, поскольку мужик уже был совсем близко.

Он неуклюже — шнурки на его ботинках были развязаны — перешагнул крошечную калиточку своего дома. Тут я совершенно потерял ориентацию в пространстве, я уже не мог сказать, где чей дом.

— А что с того, если и так? — ответил мужик. — Это свободная страна, не так ли? А теперь убирайтесь, пока я не вышел из себя.

В эту минуту где-то открылось окно, и женский голос крикнул: «Лови!» — и что-то звякнуло о булыжную мостовую.

— Вот и все, что нам было нужно, — сказал я. — Доброй ночи, сэр, премного благодарны вам за содействие.

— Смердите, как передник барменши, — сказал беззубый мужик в ботинках и пижаме.

Он неуклюже перешагнул свою калиточку и заковылял обратно к своему дому по неровному булыжнику.

Женский голос, голос, звучавший так, как будто его накрутили на бигуди, спросил:

— Что там такое, Чарли?

— Ложись. Какие-то чертовы пьянчуги.

Дверь хлопнула с треском — точь-в-точь пощечина нерадивому производителю плохой фанеры. Я ползал по тротуару в поисках ключа, до того чистому, вымытому дождем, высушенному ветром тротуару, хоть садись на нем обедать. Свет фонаря через дорогу выхватил ключ из темноты — в шаге от калитки.

— Ну вот, — сказал я поникшему Уинтеру, — я восстановил тебя в твоих правах, — и я преподнес ему ключ с пьяной учтивостью.

Он ключа не принял. Даже не взглянул на него.

— Это не мой ключ, — сказал он.

— Ты даже не посмотрел.

— Он не может быть моим, — сказал Уинтер. — Это не его дом. Ты же не слушал меня, да? Ты же лучше знаешь, да? — подлинный гнев сквозил в его голосе, дьявол выглядывал из-под личины печатника. — Это дом кого-то другого.

— Боже ты мой, — восхитился я. — Тут что, и впрямь на воре шапка погорела?

Я переступил через ближайшую калитку, прокрался по дорожке к двери и сунул ключ под коврик. Кто-нибудь найдет его когда-нибудь и кому-нибудь отдаст. Когда я вернулся к калитке, Уинтера и след простыл. Ему некуда было идти, но он ушел.

— Вот же гадская страна, где люди входят и выходят через потайные двери. Слишком много здесь чертовых погребов и подземелий, — пьяно подумал я.

А потом, избрав курс на луну, зигзагами направился к дому.

Глава 3

Звон, слышный и в аду, умолкни![29] Проснулся я разбитым — без бодуна, но зато с огромным чувством вины. Я помнил очень немногое из того, что наболтал или натворил под действием кириллицы, и только благодаря неким евангелистам-синоптикам[30] мне удалось в конце концов сложить воедино картинку моего вчерашнего «жития». Самым красноречивым оказался беззубый человек в ботинках и пижаме, который мало-помалу проявился из зубастого и костюмированного торговца керосином, заговорившего со мной в городском баре и давшего подробнейший отчет о моем ноктюрне на Клаттербак-авеню. Беззлобно, конечно, однако с явным удовольствием. Чарльз Доз его звали, и он согласился со мной, что в мире слишком много прелюбодейства.

— По зрелому рассуждению, я понимаю это так: война заставила нас забыть, как все было раньше, и вот они проворачивают дельце с разбавленным молоком, и даже микстура от кашля уже не та, что раньше. И консервированный лосось. Вы видели где-нибудь консервы из лосося или сосиски, как до войны?

Однако в это засушливое и ветреное воскресенье я был убежден, что сильно обидел какую-то даму или кого еще, и даже боялся выйти из дому. И только во время запоздалого завтрака, когда я сыпанул в суповую тарелку немного овсяных хлопьев, ветер, проворным змеем просочившийся под дверь кухни, принес имя Уинтера. И тогда распутство заголосило из «Новостей со всего мира», а я сидел, зажатый отцовским креслом, и кусал ногти перед электрокамином. Отец мой, добрый и целомудренный человек, ушел играть в свой ветреный гольф. В полпервого он с друзьями отправится в «Роял Джордж», в Чалбери, к «девятнадцатой лунке»[31], а потом его подбросят до сестриного дома, куда мы с ним званы на ланч сегодня и каждое воскресенье. Машины у меня не было, и я внезапно содрогнулся от мысли, что мне нужно вот прямо сейчас выйти из дому, пройти с полмили, потом стучать зубами на перекрестке в ожидании нечастого автобуса, который ходил до «Прелата и кабана» (где не было ни прелата, ни кабана, ни даже паба с таким названием), а оттуда еще полмили топать пешком к деревне, населенной пассажирами с сезонными проездными билетами. И все это ради сестриной дурной стряпни, улыбки зомби на лице зятя и древнего лохматого пса, который громко пердел, лежа под нашими стульями. И еще, конечно, изображать семейную солидарность (хотя Берил была безразлична к отцу и не выносила меня, на что мы с отцом отвечали взаимностью), потому что вся эта мистика вдруг стала важна отцу после смерти матери. Так что я быстро побрился, повязал галстук и, по самые уши погрузившись в воротник пальто, побрел сквозь доставучий песчаный ветер к автобусной остановке, моля Бога, чтобы никого не встретить.

В ожидании я сучил ногами на остановке и, поглубже засунув руки в карманы, вслух крыл Англию на чем свет стоит и приплясывал на ветру, который напрасно стучался в воскресные магазины. Сигаретные пачки, футбольные программки, автобусные билеты проплывали мимо в пылевых призраках субботы. Женщина с красно-коричневым лицом и молитвенником цвета бланманже тоже ждала автобуса до «Прелата и кабана» и с красно-коричневым неодобрением поглядывала на меня. Через двадцать минут перед нами разверзся автобус из города, почти пустой, и он заглотнул нас, этот зев воскресной тоски. И вот так мы воскресничали, громыхая и скрипя в пустоте выходного дня, я — на втором этаже, комкая одиннадцатипенсовый билет и изучая рекламу зимних коммерческих курсов, прилепленную к стеклу. Мной овладело беспокойство, я подумал, что, скорее всего, никогда не осяду в Англии — после токийских эротических шоу и ломтиков зеленого перца, загорелых ребятишек, плещущихся у придорожных водокачек, жужжания кондиционеров в спальнях, огромных, как танцевальный зал, ничтожных налогов, пряных закусок, ощущения себя большим человеком в большой машине, баров в аэропортах Африки и Востока. Был ли я прав, чувствуя себя виноватым? Кто я такой, чтобы рассуждать о безответственности современной Англии? Я рассматривал деревушки, ковыляющие мимо, ветер теребил клочки рекламных плакатов давно минувших событий. Все что мне нужно было — это, конечно, выпивка.

Я получил ее в холодном пабе на полпути от конечной остановки автобуса к дому сестры. Мне пришлось пробиться через толпу мужиков в шапках, которые оживленно беседовали в общем баре о древнем Артуре. Я чувствовал себя пришельцем, обиженным даже хозяином: когда заказывал двойной виски и продемонстрировал визитки в бумажнике — воцарилось враждебное молчание.

К сожалению, виски разбудил кириллическое пойло, и моя речь стала неразборчивой, когда я спросил сигареты, а рука со всеми ее пальцами — неуклюжей, когда я подбирал сдачу. Казалось, что за мной наблюдают сквозь прорезь прицела. Пришлось спросить еще виски, чтобы доказать способность поглощать алкоголь (как же мы бываем глупы, когда опасаемся сомнений в своей мужественности), и когда я выходил, то толкнул дверь, вместо того чтобы потянуть на себя.

— Дерни ее, приятель, — сказал кто-то, и мне пришлось повиноваться. Я навернулся о скребок для ног и, когда дверь захлопнулась, послышался громкий смех. Мерзкое, острое лезвие ветра полоснуло со стороны сестрицыного дома. Я испытывал стыд и ярость. На Востоке же царила вежливость, двери открывались как следует, и не было никаких скребков.

В доме сестры тоже громко смеялись. Я услышал, когда постучался. Но на сей раз смеялись зрители в радиопередаче, и этот смех размазал мою депрессию, как джем, по черствой галете моей ярости.

Дверь открыл отец с воскресной газетой в руке, обессилевший от гольфа. Он порывисто кашлял, от чего вспыхивал уголек сигареты у него во рту. Увидев, что это я, он покашлял, кивнул и вернулся в дом читать спортивные новости.

В гостиной стоял запах дряхлой псины, земной укор размытым влагой картинам немыслимых псов на стене. Добропорядочный черный телефон застенчиво сверкал из-за цветастых штор — этакий самодельный шатер Берил для долгого безмятежного трепа с подругами, если они у нее были. Я заметил выжженное на фанерке стихотворение, расхлябанное по форме и высокопарное по содержанию:

В этом мире вздора, где Словно камни, две есть меты: Доброта, коль друг в беде, Мужество, когда в беде ты.

Здравый школьный юмор Берил был представлен макароническим образцом в рамке: Я — хохотирен, ты — улыбато, он — смейон. Слышно было, как Берил в кухне в конце коридора мурлычет выхолощенную версию «Зеленых рукавов», и пары сочной зелени рвутся из-под шума картофелемялки. Я снял пальто и услышал, как спустили воду в туалете на втором этаже и как потом защелкнулась дверь. По ступенькам, застегивая ширинку, спустился Генри Морган, муж Берил.

— Йо-хо-хо, — сказал я, — как поживает король пиратов?

Ему это никогда не нравилось.

— Эверетт уже там, — ответил он и, подумав, кисло улыбнулся мне задним числом.

— Кто такой Эверетт?

— Он работает в местной газетенке. Был когда-то большой шишкой, вроде. Берил сейчас ведет колонку сельских новостей. Два пенса за строчку.

— Должно быть, солидный вклад в семейный доход.

— Да не очень, вообще-то. Скорее почета ради, как нам кажется. Иди же, познакомься с Эвереттом. Ему уже не терпится тебя увидеть.

Мы вошли в гостиную, где нас горячо встретил пес. Мне не хотелось ехидничать по поводу обстановки, в комнате было тепло, а тепло никогда не грешит дурным вкусом. Но этот самый Эверетт защищал огонь в камине, как будто кто-то мог стащить его, и поджаривал себе задницу, листая одну из книг Моргана. За час он мог бы перелистать их все. Эверетт поднял взор, в котором горело безумие, — этакий огрызок человека в коричневом ворсистом спортивном пиджаке с карманами, которые, судя по дребезжанию, были набиты шариковыми ручками. Ему было пятьдесят с хвостиком, к лысине приклеился пустой нотный стан из пяти жгутиков волос, под армейскими очками скрывались совсем белесые глаза, глаза, почему-то навевавшие мысли о «георгианских стихах». И тут выскочило имя, потому что кто-то в этом городе когда-то упомянул, что Эверетт написал стихи, которые этот кто-то учил в школе, и что имя Эверетта можно найти в георгианских антологиях — незначительное имя, по правде, но все еще представляющее более благородную традицию искусства, чем программы на радио, которое Генри выключил наконец. Нас представили друг другу. Отец в глубоком кресле у камина насупился над спортивными колонками, пальцы его рассеянно плескались в шерсти вонючей старой собаки, будто в воде канала.

— А вот и один из торговых князей, — хихикнул Эверетт. Его голос намекал на приглушенные звуки фортепиано — una corda[32], думаю, что-то в этом роде. — Высоко, на троне Ормуза и Индии, или тех стран, где роскошный Восток щедрой рукой осыпает своих варварских царей жемчугом и золотом[33].

Он протараторил эти строки, как человек начисто лишенный чувства слова, и опять захихикал, поглядывая на Генри в ожидании аплодисментов. «Переврал первые две строчки», — отметил я с жалостью, но только улыбнулся и сказал:

— «Книга вторая», не так ли? Я читал это на вступительных экзаменах.

— О, — ответил Эверетт, — но слышали бы вы Гарольда с «Потерянным Раем»! Во времена старых добрых «Дней поэзии» в книжном магазине — и это полагаю единственное, чего мне не хватает в ваших заграницах — родственные души объединялись в любви к искусству; я имею в виду совместное чтение стихов, держа, пусть и слабой рукой, зажженный факел. Культуру то есть. Хотя, конечно, нас в этом городишке, — он печально улыбнулся, — так мало, крайне мало. Но каждый старается. Человек пишет традиционно, но всегда готов изменить традицию. Паунд, Эзра, как вы знаете, Паунд сказал: «И мало пьют из моего ключа»[34]. Красота, — оценил Эверетт, очки его обратились к окну. Глаза исчезли, и я вдруг увидел Селвина из минувшего вечера и начал что-то припоминать. Какие-то яйца, какая-то аура или что-то в этом роде. Кто-то внутри уличного сортира. Пес посмотрел на меня снизу вверх сквозь волосатую паранджу и пёрнул.

— Благодарю за стрелку[35], — вспомнил и я.

Эверетт откликнулся:

— Возможно, небольшую заметку для «Гермеса». Взгляд вернувшегося из ссылки на изменившуюся Англию. Или какие-нибудь диковинные сказки Востока, может. Нам надо встретиться где-то в тихой обстановке.

— Вы же не забудете? — спросил Генри Морган. — Черкнете о моей выставке «Литературное творчество»? Хоть абзац или пару?

— А что это? — спросил я, изображая интерес.

— О, — отозвался Генри, — у нас наилучшие результаты. Они просто самовыражаются, как им нравится. По аналогии с рисованием. Я хочу сказать, вы не нагружаете ребенка перспективой и пропорциями и прочим. Просто даете им рисовать. Ну, или писать. И результаты просто….

Вошла Берил, в фартуке, несомненно довольная своим «кулинарным творчеством». Вы не сильно обременяете себя температурой в духовке, или приправами, или тем, чтобы как следует вымыть капусту, просто самовыражаетесь, как вам нравится. У Берил всегда довольный вид. У нее и лицо в самый раз, чтобы изображать довольство, — толстые щеки для улыбки и полон рот зубов. Мне трудно сказать, хорошенькая она или нет. Я думаю, что хорошенькая, наверно, но она всегда оставляла у меня впечатление какой-то неопрятности, как нестиранное нижнее белье и чулки со спущенными стрелками или как немытые волосы.

Она обратилась ко мне:

— Привет, бра.

В детстве это была обычная апокопа для «брат», но потом она научилась «произношению согласно орфографии», так что теперь это «бра» напоминало остывший суп, поданный на рассвете в затрапезном борделе.

— Привет, Баррель, — ответил я. Скоро, надеюсь, это извращение ее имени будет соответствовать ее объемам.

— Все готово, — сказала она, — прошу за стол.

Это был сигнал для отца зажечь новую сигарету, энергично закашлять и загромыхать в туалет на втором этаже.

— Папа, — сказала Берил вдогонку, — суп на столе.

— Суп на столе, — повторил Эверетт. — Милый Гарольд из этого мог бы чего сочинить. Сейчас… Он испил света из окна, напомнив мне Селвина, и сымпровизировал со многими паузами и смешками:

Суп на столе, и рыба томится. Что пожелаешь, то и случится — Сердце огня забудется сном. С полпудика груди и пудинг потом.

— Вот тебе урок «Литературного творчества», — сказал я Генри, сильно ткнув его в бок — этому трюку я научился у Селвина.

Берил смотрела на Эверетта с восхищением, и ее сияющие женские глаза говорили: «Глупый мальчик, растрачивающий свой ум на стишки. Вот к чему он пришел в этом мире, к поэзии. Ох, мужчины, мужчины, мужчины…»

Отец, кашляя, тяжело спустился по лестнице, сопровождаемый фанфарами сливного бачка в туалете. Мы приступили к ланчу.

Еда была претенциозная — что-то вроде свекольника с крутонами, недожаренная свинина с сильно разящей капустой, картофельные фрикадельки, консервированный горошек в крошечных пирожках, жидковатый крыжовенный соус, бисквит в загустевшем вине, такой липкий, что все мои зубы сразу загорелись, — ужасная какофония на двух мануалах органа. Дряхлая собаченция ходила от стула к стулу, соперничая с капустой и отцовским кашлем, пока Эверетт рассуждал о поэзии и «Избранных стихах 1920–1954 годов», которые Танненебаум и Макдональд готовы опубликовать, если только сам Эверетт будет готов вложить несколько сотен фунтов, застраховав их от определенных финансовых потерь. «Ага, — подумал я. — Это он меня пытается подцепить на крючок». В раздражении я скармливал псу свинину кусок за куском.

— Это расточительно, бра. Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоит свиное филе? Мы, знаешь ли, в деньгах не купаемся.

Ну вот, старая песня на новый лад. Я ничего не сказал. Я поставил недоеденное дежурное блюдо на пол, и пес, сплошная шерсть и язык, поглотил фрикадельки и капусту и соус, но проигнорировал пирожки с горохом. Берил побагровела:

— Ты никогда не умел вести себя за столом.

Я улыбнулся, поставил локти на стол, оперся подбородком на руки и спросил:

— Что на десерт?

Эверетт с радостью оторвался от тарелки.

— Стихи! — объявил он.

Должен сказать, что не было в работе его ума ни грана натуги, ни грана наигранности — стишки рождались естественным образом, выскакивая из ритмической сетки речей его собеседников. И вот что он сочинил между укусом липкого бисквита и острым приступом зубной боли:

Десерт? Ведешь ты себя не как все — Локти на столе, соус на лице. А сейчас и вообще локти в соусе И «Что на десерт?» — Ты узнаешь в конце.

Потом он разглагольствовал о великих днях меценатства. И как доктор Джонсон мог самонадеянно попросить Уорена Гастингса[36] стать меценатом для ост-индского клерка, который перевел какие-то стишки с португальского, он подбирался ко мне все ближе и ближе, и я не мог не восхититься тонкостью его рыболовных навыков.

Неожиданно, без предупреждения, безотносительно ко всему, что говорилось, отец нарушил молчание и завел долгий, поистине захватывающий разговор о современных шрифтах — Goudy Bold, Temple Script, Matura, Holla and Prisma. Потом он поведал туманно о шрифте на десять пунктов, именуемом «корпус» и о четырехпунктном «диаманте», и «миньоне» о семи пунктах, и Эверетт вынужден был повторять: «Да, да, я понимаю, вполне понимаю, как интересно».

Отец вытащил карандаш и собрался проиллюстрировать на салфетке разницу между «Кентавром» и «Плантином», когда мой зять встрял в беседу:

— А что там с Уинтерботтомом, которого ты споил вчера?

Я посмотрел на него отсутствующе, ибо отсутствовал.

— Да, — настаивал Генри, — мне рассказали этим утром в церкви.

— В какой церкви? Где?

— В нашей церкви, здесь. Ласк, наш органист, был у вас в церкви на причастии, потом к одиннадцати он приехал сюда на заутреню. Он рассказал, что Уинтерботтом спал на паперти. И парнишка-звонарь раззвонил, что ты там тоже был прошлой ночью.

— Что еще за парнишка-звонарь?



Поделиться книгой:

На главную
Назад