Подозреваю, однако, что как писатель я бываю успешнее, и смелее, и глупее, и мудрее всего, когда понятия не имею, что я такое пишу. Когда я знать не знаю, чего ждет любитель всякого такого, потому что ничего такого никто еще никогда не любил. Когда я – один в поле воин.
И вот тогда-то – когда у меня нет другого читателя, кроме меня самого, – жанр или его отсутствие становятся несущественны. Единственное путеводное правило для меня как писателя – продолжать, идти дальше. Продолжать рассказывать историю, которая в конце не заставит меня самого – моего первого читателя – почувствовать себя разочарованным или обманутым.
Мы собрались тут под занавес того, что Брэдбери называл Октябрьской страной, – это не только время года, это состояние ума. Все урожаи уже собраны, землю сковало морозцем, в хрустком ночном воздухе плывет туман – самое время рассказывать истории о привидениях.
Пока я рос в Англии, Хеллоуин был совсем не праздником. В эту ночь, заверяли нас взрослые, возвращаются мертвые и создания тьмы свободно бродят по земле. Немудрено, что мы, дети, свято веря в это, поголовно сидели дома, закрыв окна и забаррикадировав дверь, и слушали, как стучат в стекло голые ветки, и дрожали, и были страшно довольны собой.
Бывают дни, которые все меняют: день рожденья, и Новый год, и первый день учебного года. Эти дни показывают, что во всем на свете есть свой порядок; создания тьмы и воображения тоже это понимали не хуже нас. Канун всех святых был
Вообще-то в ведьм я не верил, по крайней мере, при дневном свете. Да хоть бы и в полночь. Но в Хеллоуин я верил во всё. Я даже верил, что где-то там, за океаном, есть страна, где в эту ночь люди моего возраста ходят от двери к двери в карнавальных костюмах, выпрашивают сладости и угрожают шалостями.
Хеллоуин тогда был тайной, чем-то очень личным, и в этот день я дрожал, и радовался, и самым восхитительным образом боялся.
А сейчас я пишу книги, и сюжеты их иногда уплывают во тьму и тени, и тогда я думаю, что, наверное, должен объясниться перед моими любимыми и друзьями.
Как говорила Алиса, места тут сколько угодно. Технологии бессильны рассеять тени по краям всех вещей. Мир историй о призраках все еще маячит где-то на периферии поля зрения, и от этого всё становится страньше и страньше, темнее, волшебнее – всё как всегда…
Есть один блог, который, кажется, кроме меня больше никто не читает. Я наткнулся на него, пока искал в сети что-то совсем другое, и что-то в нем – возможно, тон авторского голоса, плоский, мрачный и безнадежный, – привлекло мое внимание. И я добавил его в закладки.
Если бы девушка, которая его вела, знала, что ее кто-то читает и кого-то это волнует, она, возможно, не решила бы наложить на себя руки. Она даже написала про то, что собирается сделать: про таблетки, нембутал и секонал и прочие, которые наворовала понемногу, за несколько месяцев, из ванной комнаты отчима; про пластиковый мешок, про одиночество – и обо всем этом она рассказывала плоским, прагматичным языком, объясняя, что хотя суицидные попытки – это на самом деле зов о помощи, в ее случае это не так, а просто она совсем не хочет больше жить.
Она вела обратный отсчет до своего большого дня, а я читал и не понимал, что мне с этим делать и надо ли что-то делать вообще. Личной информации на ее странице было совсем мало: невозможно было даже понять, на каком она континенте. Никакого е-мейла, никакой возможности оставлять комментарии. В последнем ее посте говорилось просто: «Сегодня».
Некоторое время я думал, к кому в таких случаях обращаться, если вообще обращаться, – а потом просто пожал плечами и изо всех сил постарался проглотить чувство, что бессовестно бросил целый мир в беде.
Потом она начала постить снова. Писала, как ей холодно и одиноко…
Думаю, она в курсе, что я все еще ее читаю…
Помню, как в первый раз оказался в Нью-Йорке на Хеллоуин. Парад шел, и шел, и шел мимо (все эти ведьмы, вурдалаки, демоны и злые королевы, и обычные, добрые, тоже), и я на мгновение снова стал семилетним мальчишкой – потрясенным до глубины души. Если бы такое делали в Англии, думала какая-то часть моего мозга (та, что выдумывает истории), оно бы все пробудилось – все то, что мы отпугиваем кострами в ночь Гая Фокса. Возможно, тут это все можно, потому что местные те-кто-смотрит-из-тьмы – не англичане. Может, мертвые тут не ходят по земле, по крайней мере, в Хеллоуин.
Потом, несколько лет спустя, я переехал жить в Америку и купил дом, который выглядел так, будто его нарисовал Чарльз Аддамс[18] – причем нарисовал в такой день, когда чувствовал себя особенно паршиво. К Хеллоуину я научился резать тыквы, запасся свечами и принялся ждать первых сладостей-шалостей. Прошло четырнадцать лет: я все еще жду. Возможно, мой дом самую малость страшноват. А может, он просто слишком далеко от города.
А потом еще была женщина, заявившая таким специальным голосом для мобильной голосовой почты, причем звучавшим слегка удивленно, что она боится, что ее убили, но если мы оставим сообщение, она к нам потом вернется.
Только прочитав новости несколько дней спустя, мы узнали, что ее и правда убили – кажется, случайно и довольно ужасным образом.
Потом, правда, она действительно вернулась – к каждому, кто оставил ей сообщение. Правда, пока только по телефону, оставив звуковое сообщение, которое звучало так, будто кто-то пытался шептать сквозь бурю – приглушенные, сырые звуки, так никогда и не ставшие словами…
Но рано или поздно она обязательно перезвонит нам лично.
И все равно меня спрашивают, зачем рассказывать истории о привидениях? Зачем их читать, зачем слушать? Почему люди получают такое удовольствие от сказок, у которых нет никакого иного предназначения, кроме как приятно напугать?
Так вот, отвечу честно: я не знаю. По крайней мере, не знаю точно. Существуют истории о призраках времен Древнего Египта, библейские истории о призраках; в конце концов, классические древнеримские истории о призраках (а заодно и об оборотнях, демонической одержимости и, конечно, о ведьмах – снова и снова эти ведьмы!). Мы уже очень давно рассказываем друг другу сказки о чуждости, инаковости, о жизни за гробом; истории, от которых щекочет загривок и тени становятся гуще; истории, – и это важнее всего, – напоминающие нам, что мы живы и что есть нечто особенное, неповторимое и примечательное в том, чтобы быть живым.
Страх, в маленьких дозах – превосходная вещь. Ты едешь на призрачном поезде во тьму, зная, что в конце концов двери откроются и ты снова выйдешь на солнечный свет. Всегда очень утешительно знать, что ты все еще здесь, все еще в безопасности. Что на самом деле ничего странного не случилось, и всё это не взаправду. Так хорошо снова побыть ребенком, совсем ненадолго – и побояться. Не правительств, не законов, не неверностей, налоговиков или далеких войн, а привидений и всего такого прочего, чего все равно не существует, а если бы и существовало, все равно ничего не могло бы нам сделать.
И как раз это время года – самое лучшее для привидений, потому что сейчас даже самые прозаичные вещи отбрасывают невероятно таинственные и тревожные тени.
То, что пугает нас и преследует, может быть совсем крошечным: веб-страница, сообщение в голосовой почте, статья в газете – возможно, написанная английским писателем, который вспоминает давно прошедшие Хеллоуины, и деревья-скелеты, и извилистые переулки, и тьму… Статья с обрывками историй о призраках, которую, как ни смешно, никто потом даже не вспомнит – кроме вас. И которой просто не окажется в этой газете в следующий раз, когда вы попробуете ее найти.
Как писатель и в особенности автор художественной литературы я постоянно имею дело с мифом. Так было всегда – и, вероятно, будет и впредь.
Не то чтобы я не любил или не уважал реалистическую, подражательную литературу – и люблю, и уважаю. Но люди, которые зарабатывают на жизнь выдумками, воплощают наши интересы и страсти, а мои интересы, хотел я того или нет, по большей части заводили меня на территорию мифа – и это далеко не то же самое, что территория воображения, хотя у них и есть общая граница.
Помню, еще мальчишкой я нашел где-то экземпляр «Сказаний скандинавских народов» и зачитал это сокровище до такой степени, что обложка отвалилась и страницы разлетелись, как листья по осени. Я помню блистательную правильность этих историй. Они
Кирпичам без соломы и то проще, чем воображению без воспоминаний, как говаривал лорд Дансейни.
Разумеется, он был прав. Наши фантазии (если они действительно наши), должны уходить корнями в нашу подлинную жизнь и опыт, в нашу память. А там, в памяти, содержатся все истории, которые нам рассказывали в детстве – и волшебные сказки, и мифы, и вообще всё.
Без наших историй мы не полны, не цельны.
Меня завораживает сам процесс сочинения. Я – англичанин и разделяю со многими моими соотечественниками любительскую нежность ко всякой – назовем вещи своими именами – возне в саду. Это не садоводство как таковое – скорее, эдакий смутный зуд, в прошлом, например, году заставивший меня с высокомерной улыбкой созерцать прибытие на хеллоуинскую ярмарку десятка экзотических тыкв, вырастить каждую из которых наверняка стоило больше двадцатки, притом что все они как одна были очевидно хуже нашего, местного продукта. Я люблю возиться в саду, остаюсь в этом деле горделивой бездарностью и ничего не имею против.
В том, что касается садоводства, главное веселье – в самом процессе, результаты носят вторичный (а в моем случае – еще и чисто случайный) характер.
Еще ты узнаешь кучу всего интересного о компосте. Только представьте себе: всякие кухонные объедки, садовые обрезки и отбросы долгое время гниют вместе и превращаются в густую, черную, чистую питательную грязь, так и кипящую жизнью, идеальную для нового роста.
Так вот, мифы и есть компост.
Они начинаются с религиозных (то есть самых глубоких) верований или со сказок, по мере взросления сросшихся с религиозными верованиями.
(Как сказал Иосиф Марии в апокрифическом «Евангелии детства», имея в виду малыша Иисуса: «Если он и дальше будет так убивать людей, нам придется запереть его дома»[19].)
Потом, когда религия выходит из употребления или сказка перестает восприниматься как буквальная истина, они превращаются в миф. Мифы перегнивают в компост и становятся плодородной почвой для других историй и сказок, расцветающих на ней, будто цветы. Амур и Психея перекладываются на разные лады, наполовину забываются, вспоминаются снова и в конце концов становятся «Красавицей и Чудовищем».
Африканский бог-паук Ананси оказывается Братцем-Кроликом, прилипшим к смоляному чучелку.
Новая жизнь поднимается из компоста – новые цветы, яркие, прекрасные и живые.
Мифы ко многому обязывают.
Когда я писал «Сэндмена», историю, во многом сделавшую мне имя, я постоянно экспериментировал с мифом. Миф и стал теми чернилами, которыми написана вся эта серия.
«Сэндмен» во многом был попыткой создать новую мифологию – или, скорее, понять, чем меня зацепили древние пантеоны, а затем попробовать воссоздать вымышленную структуру, в которую я сам смог бы поверить. Что-то такое, что
Сон, Смерть, Безумие и прочие Бесконечные (непочитаемые, потому что кому в эти дни, в этом веке, может прийти охота, чтобы его почитали?) были одной большой семьей, как и полагается всем хорошим пантеонам; каждый представлял ту или иную сторону жизни, каждый воплощал тот или иной тип личности.
Думаю, что в целом наибольший отклик у читателей вызвала Смерть, которую я изобразил в виде веселой и здравомыслящей шестнадцатилетней девушки – особы привлекательной и
(И меня до сих пор поражают те, кто комикса никогда не читал, но использует персонажей – чаще всего, опять-таки, Смерть и Безумие – как часть своей персональной иконографии.)
Создание нового пантеона было частью эксперимента – как, собственно, и работа со всеми остальными мифами. (Если выделять в «Сэндмене» какую-то одну тему, то это история о самом акте повествования и, возможно, об искупительной природе историй вообще.) Но истории в две тысячи страниц нелегко рассказывать только о чем-то одном.
Я изобретал старые африканские предания; я придумывал кошачьи мифы, которые кошки рассказывают друг другу по ночам.
В комиксе «Сэндмен: Пора туманов» я решил взяться за мифы всерьез – чтобы посмотреть, как они работают и насколько сильны. На какой отметке неверие переливается через край и гибнет? Сколько мифов можно, метафорически выражаясь, набить в телефонную будку или заставить сплясать на булавочной головке?
Историю в целом вдохновило какое-то из речений аббата Мюнье[20]: он сказал, что верит в ад, потому что, согласно церковной доктрине, ад существует. А вот верить в то, что в аду хоть кто-то есть, от него никто не требовал. И вот это-то видение пустого ада меня совершенно зачаровало.
Ну хорошо: ад, значит, пуст, и даже сам Люцифер (которого я представлял в виде падшего ангела, прямиком из Мильтона) его покинул, и теперь преисподней как духовной недвижимостью премиум-класса интересуются самые разные силы. Некоторых из них я позаимствовал из комиксов, других – напрямую из древних мифов, египетских, скандинавских, японских; добавил к ним ангелов и демонов и, в качестве последнего экспериментального штриха, даже кое-кого из фейри – и сам удивился, насколько здоровая, жизнеспособная вышла структура. По идее, должно было получиться совершенно несъедобное варево, а вместо этого, продолжая кулинарную метафору, вышло вполне приличное гамбо[21]. Неверие по-прежнему оставалось на дальней полке, куда я его временно задвинул, зато вера в миф как нечто фундаментально живое и рабочее утвердила свои позиции.
Самую большую радость при работе над «Сэндменом» приносила обширность открывшихся передо мной территорий. Я действовал в мире, где есть или бывает всё: история, география, супергерои, мертвые короли, народные сказки, дома и сны.
Как я уже говорил, мифологии меня всегда очаровывали. Почему они у нас есть?.. Зачем они нужны?.. Зачем мы нужны им?..
А комиксы всегда были самым непосредственным образом связаны с мифами. Это такие цветные фантазии, где герои в ярких костюмах дерутся друг с другом в бесконечных мыльнооперных битвах (эдакие легкоусвояемые мечты о власти для подростков мужского пола); не говоря уже о дружелюбных привидениях, людях-зверях, чудовищах, отроках, инопланетянах или хотя бы просто чужаках. До определенного возраста мифология имеет шанс захватить нас целиком, а потом мы вырастаем и оставляем эти мечты позади – на какой-то срок или уже навсегда.
Новые мифологии еще ждут нас – прямо здесь, в этих последних мгновениях двадцатого века. Да, они процветают до сих пор – возьмите хотя бы городские легенды о человеке с крюком, подстерегающем милующиеся в машинах парочки; об автостопщиках с мохнатыми руками и мясницкими топорами; о прическах в форме улья, кишащих паразитами; о серийных убийцах и разговорах за барной стойкой… А на фоне всего этого телеэкраны крутят перед нами калейдоскоп разрозненных образов, скармливая нам старые кинофильмы и свежие новости, ток-шоу и рекламу. Мы мифологизируем то, что носим и что говорим; наши теперешние кумиры – рок-звезды и политические деятели, знаменитости всевозможных форм и размеров. Новые мифологии сделаны из волшебства и науки, и цифр, и славы.
У них у всех есть свое назначение – у этих наших способов понять и объяснить для себя мир, где мы живем, мир, где простые ответы встречаются крайне редко, если встречаются вообще. Каждый день мы пытаемся его понять. Каждую ночь мы закрываем глаза и засыпаем, и на несколько часов в тихом и безопасном режиме абсолютно сходим с ума.
Собственно, десять томов «Сэндмена» и стали для меня способом поговорить об этом. Способом хорошенько разглядеть мифологии последнего десятилетия XX века; поговорить о сексе и смерти, страхе и вере и радости – обо всем том, что заставляет нас мечтать и видеть сны.
В конце концов, мы треть жизни проводим во сне.
Хоррор и фэнтези (неважно, в форме комиксов или в какой-то другой) часто считают эскапистской литературой. Иногда они таковой и оказываются – простой, парадоксально скучной литературой, предлагающей быстрый катарсис, пластмассовую мечту, легкий уход. Но это не значит, что так должно быть всегда. Если повезет, фантастика даст вам карту дорог – путеводитель по землям воображения: ведь истинное назначение художественной литературы в том и состоит, чтобы показывать нам мир, который мы и так знаем, – да только под другим, непривычным углом.
Слишком многие мифы до сих пор остаются неисследованными. Мы хватаемся за них, не выяснив предварительно, ни какие силы они представляют, ни что на самом деле значат. Городские легенды и «Уикли Уорлд Ньюс» снабжают нас повседневными мифами в самом простом смысле слова, показывая мир, в котором события подчиняются логике историй: не как они действительно происходят, но как должны происходить.
Пересказывать мифы действительно очень важно. Сам акт изучения их очень важен. Задача не в том, чтобы взять дохлый миф, вскрыть и показать всем («Итак, дети, кто мне скажет, что мы узнали из истории о смерти Бальдра?»), и, уж конечно, не в том, чтобы увидел свет еще один нью-эйджевский том на тему «помоги-себе-сам» («В тебе живут боги! Да-да, прямо в тебе! Скорей, освободи свой внутренний миф!»). Вместо этого мы должны понять, что даже утраченные и забытые мифы суть не что иное как компост, на котором произрастают истории.
Что на самом деле важно, так это рассказывать истории заново – и пересказывать старые. Это наши истории, и их нужно рассказывать.
Меня даже не возмущает цензура мифов и волшебных сказок. Пуриста во мне, возможно, и оскорбляют диснеевские версии, но вообще-то я в этом отношении безжалостный дарвинист. Те формы сказок, которые работают, в итоге выживают – остальные гибнут и оказываются забыты. Для драматических задач студии Диснея, возможно, так и надо, чтобы Спящая красавица уколола палец, заснула и пробудилась в один и тот же день. Но когда вы пересказываете сказку, неизбежно потребуется как минимум сотня лет, прежде чем заклятие окажется снято, – даже если из сказки Перро давным-давно уже куда-то делась людоедская мамаша Принца. Да и Красная Шапочка в наше время неизменно заканчивается всеобщим спасением, а не пожиранием ребенка, – а все потому, что именно эта версия сказки сумела выжить.
Некогда Орфей благополучно выводил Эвридику из царства Аида. Но и тут выжила иная версия.
(Волшебные сказки, как указывал еще Честертон[22], не правдивы. Они более чем правдивы. Не потому, что доводят до нашего сведения факт существования драконов, – а потому, что подсказывают: драконов можно победить.)
Несколько месяцев назад я, к некоторому своему удивлению, обнаружил себя в одной далекой стране на симпозиуме по мифам и волшебным сказкам. Мое выступление включили в программу и сообщили, что я буду обращаться к группе ученых специалистов со всего мира и рассказывать им о сказках. До того мне предстоит выслушать кое-какие семинарские доклады и принять участие в дискуссии в формате круглого стола.
Я сделал записи для грядущей речи и пошел на первую презентацию. Там я слушал, как ученые мудро и интеллектуально рассуждают о «Белоснежке», «Гензеле и Гретель» и «Красной Шапочке» – и с каждой минутой во мне нарастали раздражение и неудовлетворенность, причем на каком-то очень глубоком уровне.
Мои проблемы были связаны не с тем, что там говорилось, а с тем, как оно говорилось, – с отношением людей к предмету. Все эти люди как будто пытались друг другу доказать, что сказки больше не имеют никакого отношения к нашей реальности. Что это нечто холодное и мертвое, и его самое время отправить на лабораторный стол, поднести поближе к свету и изучить с разных сторон, ожидая, что оно тут же, не сопротивляясь, выдаст все свои секреты.
Большинство присутствовавших на конференции охотно соглашались (неважно, насколько искренне) с теорией, что волшебные сказки когда-то начались с развлекательных историй, которые взрослые рассказывали взрослым, – а потом они просто вышли из моды и превратились в истории для детей (по аналогии с метафорой профессора Толкина, когда ненужная и немодная мебель со всего дома отправляется в детскую: нет, она не предназначалась изначально для детей, просто взрослым она стала не нужна).
– Зачем вы возитесь с мифами и сказками? – спросил меня один из них.
– Потому что в них есть сила, – ответил я.
Студенты и ученые с сомнением покивали. О, они были вполне готовы допустить, что это правда, – просто в качестве интеллектуального упражнения. Но верить – нет, они мне не поверили.
На следующее утро мне предстояло официально выступать на тему сказок и мифов. И вот, когда пришло время, я выкинул все свои конспекты и вместо того, чтобы читать собравшимся лекцию, прочел им сказку.
Это был пересказ «Белоснежки» с точки зрения злой королевы. Там ставились всякие интересные вопросы – например, что за человек должен быть принц, чтобы, наткнувшись на мертвое тело девушки в стеклянном гробу, вдруг объявить, что безумно влюблен, и тут же забрать труп к себе в замок?
И, если уж на то пошло, что это за девушка такая, у которой кожа белая, как снег, волосы черные, как уголь, а губы алые, как кровь, – девушка, к тому же способная подолгу лежать в гробу, будто мертвая?
Слушая эту историю, мы понимаем, что злая королева была вовсе не зла: она просто не дошла до конца. А еще мы понимаем – пока королева томится в печи, готовясь быть поданной в виде жаркого к празднику середины зимы, – что истории всегда рассказывают победители[23].
Это одно из самых сильных написанных мной литературных произведений. Даже если читать его самостоятельно, оно может показаться довольно тяжелым. А уж если его читает сам автор, со сцены, прямо с утра, на конференции по сказкам, оно, если вдуматься, должно производить на слушателей некое экстремальное впечатление – вроде как делаешь глоток того, что честно считал за кофе, и обнаруживаешь, что кто-то щедро подмешал туда васаби. Ну, или крови.
Под конец рассказа – а ведь я, в сущности, всего лишь пересказал «Белоснежку и семерых гномов», – аудитория в несколько десятков человек сидела бледная и измученная, будто только что слезла с русских горок или недавно вернулась из дальнего морского плавания.
– Как я вам уже говорил, в этих историях есть сила, – сказал я им напоследок.
Кажется, на сей раз они были куда больше склонны мне поверить.
Я слишком часто пишу, чтобы узнать, что я на самом деле думаю о том или ином предмете, – а вовсе не потому, что уже это знаю.
Следующий роман будет для меня попыткой припереть к стенке мифы – и современные мифы, и старые, все вместе. И все это – на громадном и таинственном холсте, который представляет собою американский континент.