Дэниел Уэбстер нахмурился, как грозовая туча.
— Туговато или не туговато, а этого человека вам не видать! — загремел он. — Мистер Стоун американский гражданин, а ни один американский подданный не может быть призван на службу иностранному князю. Мы сражались за это с Англией в двенадцатом году и будем сражаться за это вновь со всеми силами ада!
— Иностранному? — повторил гость. — Интересно, кто это назовет меня иностранцем?
— Я что-то не слышал, чтобы дья… чтобы вы претендовали на американское гражданство, — с удивлением сказал Дэниел Уэбстер.
— А кто мог бы с большим правом? — осведомился гость с ужасной своей улыбкой. — Когда впервые притеснили первого индейца — я был там. Когда первое невольничье судно отплыло на Конго, я стоял на палубе. Разве нет меня в ваших книжках, рассказах и верованиях со времен самых первых поселенцев? Разве не поминают меня и сегодня в каждой церкви Новой Англии? Правда, на Севере меня почитают южанином, а на Юге — северянином, но я — ни то, ни другое. Я просто честный американец, как вы, и наилучших кровей, ибо, сказать по правде — хоть я и не люблю этим хвастать, — мое имя в этой стране древнее вашего.
— Ага! — сказал Дэниел Уэбстер, и на лбу его налились жилы. — Тогда я настаиваю на Конституции! Я требую суда для моего клиента!
— Дело это — вряд ли обычного суда, — заметил гость, мерцая глазами. Да и в такой поздний час…
— Пусть это будет любой суд по вашему выбору, лишь бы судья был американец и присяжные американцы! — гордясь, промолвил Дэниел Уэбстер. Живые или мертвые; я подчинюсь решению!
— Ну и чудесно, — ответил гость, направивши палец на дверь. И вдруг за нею послышались шум ветра и топот ног. Отчетливо и внятно доносился он из мрака. Но не похож был на шаги живых людей.
— Боже мой, кто это так поздно? — вскричал Йавис Стоун, дрожа от страха.
— Суд присяжных, которого требует мистер Уэбстер, — отвечал незнакомец, отхлебнув из дымящегося стакана. — Извините, если кое-кто из них явится в неприглядном виде, — дорога у них не близкая.
При этих словах в очаге вспыхнуло синим, дверь распахнулась, и друг за другом вошли двенадцать человек.
Если прежде Йавис Стоун боялся до полусмерти, то теперь он стал ни жив ни мертв. Ибо явились сюда: Уолтер Батлер, лоялист, предавший огню и мечу долину Могавка во время Революции, и перебежчик Саймон Герти, который любовался тем, как белых людей сжигают заживо, и при этом гикал вместе с индейцами. Глаза у него были зеленые, как у пумы, и пятна на его охотничьей рубашке оставила не оленья кровь. Был тут и «Король Филипп», гордый и буйный, как при жизни, с зияющей раной в черепе которая положила конец его жизни, и жестокий губернатор Дейл, ломавший людей на колесе. Был тут и Мортон с Веселой горы, с румяным, порочным, красивым лицом, так возмутивший Плимутскую колонию своей ненавистью к благочестию. Был тут Тич, кровожадный пират с черной бородой, спускавшейся кольцами на грудь. Его преподобие Джон Смит, в черной мантии, с руками душителя, шел так же грациозно, как в свое время — на эшафот. На горле его до сих пор краснел след от веревки, но в руке он держал надушенный платок. Так входили они один за другим, все еще в клочьях адского пламени, и гость называл их и описывал их дела, пока не закончил историю всей дюжины. Но он сказал правду — каждый из них сыграл свою роль в Америке.
— Вы удовлетворены составом суда, мистер Уэбстер? — насмешливо спросил гость, когда они расселись по местам.
На лбу у Дэниела выступил пот, но голос был внятен.
— Вполне удовлетворен. Хотя, на мой взгляд, в компании недостает генерала Арнолда.
— Бенедикт Арнолд занят другим делом, — ответил гость, глянув мрачно. Ах, вам, кажется, нужен судья?
Он снова указал на дверь, в комнату вступил высокий человек с горящим взглядом изувера, в строгом протестантском платье и занял судейское место.
— Судья Хаторн — опытный юрист, — объявил гость. — Он председательствовал на некоторых ведьмовских процессах в Салеме. Были такие, кто потом раскаялся, — только не он.
— Раскаяться в столь славных и возвышенных меpax? — проговорил суровый старый судья. — Нет, на виселицу их — всех на виселицу! — И он забормотал что-то себе под нос, да так, что у Йависа кровь застыла в жилах.
Потом начался суд, и, как вы сами догадываетесь, ничего хорошего он защите не сулил. И Йавис Стоун не многое сумел показать в свою пользу. Он взглянул раз на Саймона Герти и заверещал, и его, чуть ли не в беспамятстве, отвели обратно в угол.
Однако суд это не остановило, на то он и суд, чтобы не останавливаться. Дэниел Уэбстер повидал на своем веку и суровых присяжных, и судей-вешателей, но таких ему видеть не доводилось, и он это понимал. Они сидели, поблескивая глазами, а плавная речь гостя лилась и лилась. Всякий раз, когда он заявлял протест, слышалось: «Протест принят», но когда протестовал Дэниел, ответом было: «Протест отклонен». Да и можно ли ожидать честной игры от такого, как говорится, лукавого господина?
В конце концов это рассердило Дэниела, и он начал накаляться, как железо в горне. Когда ему дали слово, он готов был наброситься на гостя со всеми приемами, известными юристам, — и на судью с присяжными тоже. Ему уже было все равно, сочтут это неуважением к суду или нет и что станет с ним самим. Ему уже было все равно, что станет с Йависом Стоуном. И, думая о том, что он скажет, он свирепел все больше и больше. Но как ни странно, чем больше он думал, тем хуже выстраивалась в голове речь.
И вот наконец пришла пора ему встать, и он встал, готовясь разразиться всяческими громами и обличениями. Но прежде чем начать, он обвел взглядом присяжных и судью — такой у него был обычай. И он заметил, что блеск в их глазах сделался вдвое ярче и все они наклонились вперед. Как гончие, окружившие лисицу, глядели они на него, и синяя муть зла в комнате становилась все гуще и гуще. И он понял, что он собирался натворить, и отер лоб, как человек, чудом не оступившийся ночью в пропасть.
Ибо явились они за ним, не только за Йависом Стоуном. Он угадал это по блеску в их глазах и по тому, как гость прикрывал рот ладонью. И если он станет драться с ними их оружием, он окажется в их власти; он знал это, но откуда — он сам не мог бы сказать. Это его ужас и его гнев светятся в их глазах, и он должен погасить их, иначе пиши пропало. Он постоял минуту, и его черные глаза горели, как антрацит. Потом он заговорил.
Он начал тихим голосом, но каждое слово было слышно. Рассказывают, когда он хотел, он мог заставить ангелов подпевать себе. А тут начал спокойно и просто, так, что проще и нельзя. Нет, он не стал браниться и обличать. Он говорил о том, что делает страну страной и человека человеком.
И начал он с простых вещей, известных и близких каждому, — с того, как свежо ясное утро, когда ты молод, как вкусна еда, когда ты голоден, как нов тебе каждый новый день в детстве. Он взялся за них и поворачивал и так и эдак. А они милы каждому человеку. Только без свободы — горчат. И когда он заговорил о порабощенных, о горестях рабства, голос его загудел как колокол. Он говорил о ранней поре Америки и о людях, которые строили ее в ту пору. Он не разглагольствовал, как записной патриот, но все становилось понятно. Он признал все несправедливости, творившиеся в стране. Но показал, как из неправедного и праведного, из бед и лишений возникало что-то новое. И каждый внес свою долю, даже предатели.
Потом он перешел на Йависа Стоуна и изобразил его таким, каким он был на самом деле, — обыкновенным человеком, невезучим, которому хотелось избавиться от невезения. И за то, что он хотел этого, он должен теперь нести вечную кару. А ведь в нем есть и доброе, и Дэниел показал это доброе. Кое в чем Йавис Стоун черств и низок, но он человек. Быть человеком — печальная участь, но и достойная. И Дэниел показал, в чем это достоинство, так что им проникся бы каждый. Да, даже в аду человек остается человеком, это очень понятно. Он уже защищал не одного какого-то человека, хотя его голос гудел как орган. То была повесть о неудачах и бесконечном странствии человеческого рода. Его надувают, сбивают с пути, заманивают в ловушки, но все равно это великое странствие. И ни одному демону на земле или под землей не понять его сути — для этого нужно быть человеком.
Огонь угасал в очаге, повеял предутренний ветер. В комнате уже серело, когда Дэниел Уэбстер закончил речь. Под конец он снова вернулся к Нью-Гэмпширу и к тому любимому и единственному клочку земли, который есть у каждого человека. Он рисовал его и каждому из присяжных говорил о вещах, давно забытых. Ибо слова его западали в душу — в этом была его сила и его дар. И для одного голос его звучал затаенно, как лес, а для другого — как море и морские бури; и один слышал в нем крик погибшего народа, а другой видел мирную сценку, которую не вспоминал годами. Но каждый увидел что-то свое. И когда Дэниел Уэбстер кончил, он не знал, спас он Йависа Стоуна или нет. Но он знал, что сделал чудо. Ибо блеск в глазах присяжных и судьи потух, и сейчас они снова были людьми и знали, что они — люди.
— Защита ничего не имеет добавить, — сказал Дэниел Уэбстер, возвышаясь как гора. Собственная речь еще гудела у него в ушах, и он ничего не слышал, пока судья Хаторн не произнес: «Присяжные приступают к обсуждению приговора».
Со своего места поднялся Уолтер Батлер, и на лице его была сумрачная веселая гордость.
— Присяжные обсудили приговор, — сказал он, глядя гостю прямо в глаза. — Мы выносим решение в пользу ответчика, Йависа Стоуна.
При этих словах улыбка сошла с лица гостя — но Уолтер Батлер не дрогнул.
— Быть может, оно и не находится в строгом согласии с доказательствами, — добавил он, — но даже навеки проклятые смеют отдать должное красноречию мистера Уэбстера.
Тут протяжный крик петуха расколол серое утреннее небо, и судья с присяжными исчезли бесследно, как дым, как будто их никогда и не было. Гость обернулся к Дэниелу с кривой усмешкой.
— Майор Батлер всегда был смелым человеком, но такой смелости я от него не ожидал. Тем не менее, как джентльмен джентльмена, — поздравляю.
— Прежде всего позвольте-ка забрать эту бумажку, — сказал Дэниел Уэбстер и, взяв ее, разорвал крест-накрест. На ощупь она оказалась удивительно теплой. — А теперь, — продолжал он, — я заберу вас! — И его рука, как медвежий капкан, защемила руку гостя. Ибо он знал, что, если одолеешь в честной борьбе такого, как господин Облом, он уже не имеет над тобой власти. И он видел, что господин Облом сам это знает.
Гость извивался и дергался, но вырваться не мог.
— Полно, полно, мистер Уэбстер, — проговорил он с бледной улыбкой. Это же, наконец, сме… ой!.. смешно. Разумеется, вас волнуют судебные издержки, и я с радостью заплачу…
— Еще бы не заплатишь! — сказал Дэниел Уэбстер и так встряхнул его, что у него застучали зубы. — Сейчас ты сядешь за стол и напишешь обязательство никогда больше — до самого Судного дня! — не докучать Йавису Стоуну, его наследникам, правопреемникам, а также всем остальным ньюгэмпширцам. Потому что если мы возымеем охоту побесноваться в этом штате, то как-нибудь обойдемся без посторонней помощи.
— Ой! — сказал незнакомец. — Ой! Ну, по части хмельного, положим, они никогда не отличались, но — ой! — я согласен.
Он сел за стол и стал писать обязательство. Но Дэниел Уэбстер все-таки придерживал его за шиворот.
А теперь мне можно идти? — робко спросил гость, когда Дэниел удостоверился, что документ составлен по всей форме.
— Идти? — переспросил Дэниел, встряхнув его еще разок. — Я пока не решил, как с тобой поступить. За судебные издержки ты рассчитался, но со мной еще нет. Пожалуй, заберу тебя на Топкий луг, — сказал он как бы задумчиво. — Есть у меня там баран Голиаф, который прошибает железную дверь. Охота мне пустить тебя к нему на поле и поглядеть, что он станет делать.
Тут гость начал умолять и клянчить. Он умолял и клянчил так униженно, что Дэниел, по природе человек добродушный, в конце концов решил его отпустить. Гость был ужасно благодарен за это и перед уходом предложил просто из дружеского расположения — погадать Дэниелу. И Дэниел согласился, хотя вообще не очень уважал гадалок. Но этот, понятно, был птица немного другого полета.
И вот стал он разглядывать линии на руках Дэниела. И рассказал ему кое-что из его жизни, весьма примечательное. Но все — из прошлого.
— Да, все правильно, так и было, — сказал Дэниел Уэбстер. — Но чего мне ждать в будущем?
Гость ухмыльнулся довольно-таки радостно и покачал головой.
— Будущее не такое, как вы думаете, — сказал он. — Мрачное. У вас большие планы, мистер Уэбстер.
— Да, большие, — твердо ответил Дэниел, потому что все знали, как ему хочется стать президентом.
— До цели, кажется, рукой подать, — говорит гость, — но вы ее не добьетесь. Люди помельче будут президентами, а вас обойдут.
— Пусть обойдут — я все равно буду Дэниелом Уэбстером, — сказал Дэниел. — Дальше.
— У вас два могучих сына, — говорит гость, качая головой. — Вы желаете основать род. Но оба погибнут на войне, не успев прославиться.
— Живые или мертвые — они все равно мои сыновья, — молвил Дэниел. Дальше.
— Вы произносили великие речи, — говорит гость. — И будете произносить еще.
— Ага, — сказал Дэниел.
— Но ваша последняя великая речь восстановит против вас многих соратников. Вас будут звать Ихаводом; и еще по-всякому. Далее в Новой Англии будут говорить, что вы перевертень и продали родину, — и голоса эти будут громко слышны до самой вашей смерти.
— Была бы речь честная, а что люди скажут — не важно, — отвечал Дэниел Уэбстер. Потом он посмотрел на незнакомца, и их взгляды встретились. — Один вопрос, — сказал он. — Я бился за Союз всю жизнь. Увижу я победу над теми, кто хочет растащить его на части?
— При жизни — нет, — угрюмо сказал гость, — но победа будет за вами. И после вашей смерти тысячи будут сражаться за ваше дело — благодаря вашим речам.
— Ну, коли так, долговязый, плоскобрюхий, узкорылый ворожей-залогоимец, — закричал Дэниел Уэбстер с громовым смехом, — убирайся восвояси, пока я тебя не отметил! Потому что, клянусь тринадцатью первоколониями, я в саму преисподнюю сойду, чтобы спасти Союз!
И с этими словами он нацелился дать гостю такого пинка, что лошадь бы на ногах не устояла. Он только носком башмака достал гостя, но тот так и вылетел в дверь со шкатулкой под мышкой.
— А теперь, — сказал Дэниел Уэбстер, видя, что Йавис Стоун понемногу приходит в себя, — посмотрим, что осталось в кувшине; всю ночь толковать — у любого глотка пересохнет. Надеюсь, сосед Стоун, у вас найдется кусок пирога на завтрак?
Но и сегодня, говорят, когда дьяволу случается проезжать мимо Топкого луга, он дает большого крюку. А в штате Нью-Гэмпшир его не видели с той поры и поныне. Про Вермонт и Массачусетс не скажу.
Счастье О'Халлоранов
Крепкие ребята строили Великую Магистраль в начале американской истории. А работали на той стройке ирландцы.
Дед мой, Тим О'Халлоран, был в те поры молодым. Весь день вкалывает, всю ночь пляшет, была бы музыка. Женщины по нем сохли — у него на них был глаз и язык без костей. А надо кому по шее накостылять, он опять же пожалуйста — уложит с первого удара.
Я-то его знал много позже, он был тощий и седой как лунь. А когда вели на запад Великую Магистраль, тощих и седых там не требовалось. Расчищали кустарник на равнинах и рыли туннели в горах молодцы с железными кулаками. Тысячами прибывали они на стройку из всех уголков Ирландии — кто теперь знает их имена? Но, удобно расположившись в пульмановских вагонах, вы проезжаете по их могилам. Тим О'Халлоран был одним из тех молодцов: шести футов росту и скинет рубаху — грудь что Кошелская скала в графстве Типперэри.
А иначе как же? Ведь работка была не из легких. В то время начинался большой бум в железнодорожном строительстве, и по всей Америке, с востока на запад и с юга на север, спешили тянуть рельсы, словно черт за ними гнался. Для этого нужны были работяги с кайлом и лопатой, и эмигрантские суда из Ирландии приплывали битком набитые храбрыми парнями. Дома они оставляли голод и английское владычество, и многие считали, что: уж в свободных-то Американских Штатах их ждет золото — бери не хочу, хоть мало кто и в глаза его видывал, это золото. Не чаяли они и не гадали, что здесь им достанется рыть канавы по шейку в воде и загорать дочерна под палящим солнцем прерий. И что матери их и сестры пойдут в прислуги, хоть на родине ни у кого в услужении сроду не бывали. Пришлось привыкать. Да, сколько смертей и обманутых надежд идет на возведение новой страны! Но которые помужественнее и побойчее, те выдюжили и не пали духом и за словом в карман лезть не обучились.
Тим О'Халлоран приехал из Клонмелла. В семье он считался за дурачка и простофилю, потому как вечно развешивал уши. Брат его Игнейшес пошел в священники, другой брат, Джеймс, подался в моряки, но такие дела, все понимали, были не про него. А так-то он был парень славный и покладистый, и притом любитель приврать: нагородит с три короба и не поперхнется! У О'Халлоранов в роду всегда такие были. Но настали голодные времена, малые дети плакали и просили хлеба, и в родимом гнезде стало тесно. Не то чтобы Тима так уж тянуло в эмиграцию, хотя вообще-то пожалуй что и тянуло. С младшими сыновьями это бывает. А тут еще Китти Мэлоун.
Клонмелл — тихое местечко, и для Тима только и было свету в окошке что Китти. Но вот Мэлоуны взяли да и уехали в Американские Штаты, и стало известно, что Китти получила там место, какого не найдешь и в Дублинском замке. Правда, она работает горничной, но разве она зато не ест на золоте, как все американцы? И чай помешивает разве не золотой ложечкой? Тим О'Халлоран думал об этом, думал, прикидывал, какие там возможности открываются перед храбрыми парнями, да в один прекрасный день и сел на корабль. На корабле было много клонмеллского народу, но Тим держался особняком и строил собственные воздушные замки.
Каково же было его разочарование, когда он высадился в Бостоне и нашел Китти, а она, оказывается, с ведром и тряпкой в руках моет лестницы в большом американском доме. Но все это на поверку оказались пустяки, потому что щечки у Китти рдели по-прежнему и глядела она на него так же, как раньше. Правда, здесь у нее имелся ухажер, оранжист[2] верноподданный, кондуктором на конке работал. Это Тиму не понравилось. Но, повидавшись с Китти, он почувствовал, что одолеет любого великана, и когда объявили, что нужны крепкие мужчины для работы на далеком Западе, он записался из первых. Перед разлукой они разломали надвое шестипенсовик — английский шестипенсовик, но они на это не посмотрели, — и Тим О'Халлоран уехал за богатством, а Китти Мэлоун обещалась его ждать, хотя ее родители и стояли горой за оранжиста.
Что там говорить, работа на строительстве, само собой, оказалась отчаянно тяжелая. Но Тим О'Халлоран был молод, и ему в радость были сила и буйство — он пил с пьяницами и дрался с буянами, благо силы не занимать. Все это была его жизнь — и голые стальные рельсы, уходящие все дальше по пустынной прерии, и частое покашливание дровяных паровозов, и холодный слепой взгляд убитого, устремленный к звездам пустыни. И еще там была холера и малярия — крепкий парень рядом с тобой на насыпи вдруг выпускал лопату и хватался за живот, и лицо его искажалось страхом смерти.
Назавтра он уже не выходил на работу, и его имя вычеркивалось из ведомости. Всего навидался Тим О'Халлоран.
Навидался, и на этом возмужал и закалился духом. Но все равно по временам на него накатывало черное уныние, так уж бывает у ирландцев. И тогда он вдруг начинал чувствовать, что живет один-одинешенек в чужом краю. В такую минуту человеку приходится ох как нелегко, а он был молод. И кажется, отдал бы все золото обеих Америк, только бы раз дохнуть клонмеллским воздухом и бросить взгляд на клонмеллские небеса. Тогда он шел и напивался, или плясал, или затевал драку, или крыл черным словом десятника, чтобы только как-то унять боль в душе. Работалось потом из-за этого не легче, и из жалованья производились вычеты, но было это сильнее Тима, и даже мысли о Китти Мэлоун не могли его обуздать.
И вот раз ночью возвращался он оттуда, где продавали у них самогонку, и может, он принял ее малость сверх меры, хотя пил он не ради пьянства, а чтобы отогнать чудные мысли. Но чем больше пил, тем его мысли становились чуднее. Думал он про счастье О'Халлоранов и вспоминал разные байки, что слышал когда-то на старой родине от деда, — про эльфов, фей и гномов с длинной белоснежной бородой.
— Надо же, человек посреди американских прерий землю лопатит, а ему вон какая дичь лезет в голову, — сказал сам себе Тим. — На старой родине эти существа, может, и водятся, и живут, в ус не дуют, разве кто спорит, но здесь они бы никогда не прижились. От одного взгляда на эти западные края у них бы со страху родимчик сделался. А что до счастья О'Халлоранов, то много ли я его видал? Вот не могу даже до десятника дослужиться и обвенчаться с Китти Мэлоун. В Клонмелле я слыл из нашей семьи самым глупым, и, ей-же-ей, по заслугам. Тим О'Халлоран, ты ничтожный человек, даром что у тебя крепкая спина да сильные руки. — Вот с какими черными, горькими мыслями шагал Тим О'Халлоран по прерии. И вдруг слышит, кто-то кричит на луговине. Странным таким голоском кричит, тоненьким и не вполне человеческим. Но Тим бросился бегом на этот крик, потому что, правду сказать, у него руки чесались подраться.
— Не иначе как это юная красавица, которую я спасу от злых разбойников, — думал он на бегу. — И тогда ее богач отец сам предложит мне ее в жены… э-э, постой-ка, я ведь не на ней хочу жениться, а на Китти Мэлоун! Ну пусть, тогда он из дружбы и признательности откроет для меня торговое дело, а я пошлю за Китти и…
Но он запыхался и, добежав до места, где кричали, увидел, что все совсем не так. Два волчонка резвились и играли с чем-то махоньким, как кошка с мышью. Где волчата, там и взрослые волки поблизости. Но Тим О'Халлоран расхрабрился что твой лев.
— А ну кыш отсюда! — крикнул он на волчат и швырнул в них палкой и камнем. Волчата бросились наутек и завыли во мраке, тоскливо так, заунывно. Но Тим знал, что до лагеря уже рукой подать, и не испугался. Он стал искать в траве, что они такое гоняли. Но оно порскнуло из-под ног, он даже не успел разглядеть, что это было. Потом заметил что-то в траве, поднял… и глазам своим не поверил: на ладони у него лежал башмачок, маленький, совсем как детский. И что интересно, таких башмачков в Америке не шили. Тим О'Халлоран вертел его и так и эдак, разглядывал блестящую серебряную пряжку и только диву давался.
— Попадись мне такой на старой родине, — вполголоса рассуждал он сам с собой, — я бы не сомневался, что это обувка гнома и, значит, надо искать горшок с золотом. Но здесь ничего такого быть не может…
— Позволь-ка мой башмак, — произнес тоненький голосок у его ноги.
Тим О'Халлоран выпучил глаза и огляделся вокруг.
— Клянусь трубачами пророка Моисея! Неужто я совсем одурел спьяну? Или умом помешался? Ей-богу, мне почудилось, будто со мной кто-то заговорил.
— Не почудилось, а так оно и было, — проговорил тот же голос, но уже с раздражением. — И попрошу у тебя мой башмак, потому что росная трава холодна…
— Душа моя, — сказал Тим О'Халлоран, начиная верить своим ушам, покажись мне, сделай милость.
— Пожалуйста, я не против, — отозвался голос, травы раздвинулись, и вперед выступил маленький старичок с длинной белой бородой. Был он росточком с мальчика лет десяти, так определил О'Халлоран при ясном свете луны над прерией, и к тому же одет по-старинному, а за поясом на боку у него был заткнут сапожный инструмент.
— И вправду гном, клянусь моей верой! — воскликнул О'Халлоран и хотел было его схватить. Ведь надобно вам сказать, если вы не получили правильного воспитания, что гном — это маленький сказочный сапожник и каждому гному известно место, где зарыт горшок с золотом. Так, по крайней мере, считается на старой родине. Гнома сразу можно узнать по длинной белой бороде и по сапожному инструменту, и кто его схватит, тому он обязан открыть, где спрятано золото.
Но старичок, точно кузнечик, ловко увернулся из-под его руки.
— Так-то в Клонмелле понимают вежливое обхождение? — возмутился он, и Тиму О'Халлорану стало стыдно.
— Право, я вовсе не хотел причинить обиду вашей милости, — пробормотал он. — Но ежели вы и вправду тот, кем кажетесь, у меня к вам небольшое дельце насчет горшка с золотом…
— Горшок золота! — проговорил гном надменно и уныло. — Да будь оно у меня, разве я находился бы сейчас здесь? Все ушло на плату за проезд через море, сам понимаешь.
— М-да. — Тим О'Халлоран поскреб в затылке, не зная, верить гному или не верить. — Оно, может, и так, но…
— Ну вот! — жалобно, с обидой в голосе проговорил гном. — Исключительно из любви к клонмеллскому люду забираешься в эту голую пустыню, и первый же встречный клонмеллец относится к тебе с недоверием. Добро бы ольстерский, от них всего можно ждать. Но О'Халлораны всегда были настоящими патриотами.
— Были и есть, — отвечал Тим О'Халлоран. — И никто не скажет, что О'Халлоран отказал в помощи бедствующему. Я тебя не трону.
— Клянешься?
— Клянусь, — сказал Тим О'Халлоран.
— Тогда я залезу к тебе под куртку, — попросился гном, — а то холод и росы прерий меня погубят. Ох, горькое это дело — эмиграция, — он испустил тяжкий вздох. — Чего только про нее не врут.
Тим О'Халлоран скинул куртку и завернул в нее гнома. Теперь он смог поближе его рассмотреть: вид у гнома был, бесспорно, самый что ни на есть жалкий. Мордочка такая чудная, детская, и длинная белая борода, а одежка вся рваная, выношенная, и щеки ввалились от голода.