Ладислав Фукс
Крематор[1]
«Величайшее коварство дьявола в том, что он внушает нам, будто его нет».
—
И когда они, переступив порог павильона, зашагали сквозь тяжелую духоту зверинца к леопарду, пан Копферкингель сказал:
— Мне кажется, Лакме, что здесь ничего не изменилось за эти семнадцать лет. Взгляни, вот и змея свернулась в углу точно так же, как тогда, — показал он на змею, уставившуюся на молоденькую розовощекую девушку в черном платье. — Я еще семнадцать лет назад удивлялся, зачем это они змею поместили в павильон хищников, ведь для змей существует специальное отделение. Смотри-ка, и загородка та же… — и он дотронулся до загородки перед леопардом, к которому они как раз подошли.
— Все как тогда, семнадцать лет назад, — сказал пан Копферкингель, — кроме разве что леопарда. Тот, наверное, уже умер. Милосердная природа освободила его от звериных оков. Видишь ли, дорогая, — сказал он, наблюдая за леопардом, жмурившимся за решеткой, — мы все время рассуждаем о милосердной природе, благосклонной судьбе, добром Боге… мы судим о других и в чем только их не виним… в подозрительности, злословии, зависти и Бог весть в чем еще… А мы сами? Разве мы милосердны, снисходительны, добры? Мне постоянно кажется, что я делаю для вас страшно мало. Эта статья в сегодняшней газете об отце семейства, который сбежал от жены и детей, это же просто ужас! Что теперь станут делать бедняжка жена и дети? Надеюсь, есть какой-то закон, который защитит их. Ведь законы и существуют как раз для того, чтобы защищать людей.
— Наверняка есть такой закон, Роман, — тихо сказала Лакме. — Наверняка этой женщине с детьми не дадут умереть с голоду. Ты же сам говоришь, что мы живем в человечном государстве, где царят справедливость и добро… Что же до нас, Роман… — улыбнулась она, — что до нас, так нам живется неплохо. У тебя хорошее жалованье, у нас большая красивая квартира, я забочусь о хозяйстве, о детях…
— Да, неплохо, — сказал пан Копферкингель, — и это целиком твоя заслуга. У тебя было приданое. Нам помогала твоя покойная мать. Нам помогает твоя тетушка, которая, будь она католичкой, была бы после смерти причислена к лику святых. А что я? Квартиру обставил — вот и все. Нет, дорогая моя, — пан Копферкингель покачал головой и вновь поглядел на леопарда. — Зинушке шестнадцать, Миливою четырнадцать, они сейчас как раз в том возрасте, когда детям нужно особенно много, и я должен заботиться о них, это моя святая обязанность. Я знаю, как поднять доход семьи. — И когда Лакме безмолвно поглядела на него, он повернулся к ней и сказал: — Найму агента за треть комиссионных. Пана Штрауса. Я помогу вам, небесная моя… и ему тоже. Это хороший, порядочный человек, жизнь сильно потрепала его, я еще расскажу тебе об этом; так как же не помочь хорошему человеку? Мы пригласим его в ресторан «У серебряного футляра».
Лакме прильнула к мужу, глаза ее улыбались и смотрели на леопарда, который все еще жмурился за решеткой, подобно большой добродушной собаке, пан Копферкингель тоже смотрел на леопарда, и глаза его улыбались, когда он сказал:
— Вот видишь, нежная моя, как тонко могут чувствовать животные. Какими милыми они могут быть, если правильно подойти к ним и понять их грустные, томящиеся в заключении души! Сколько плохих людей превратилось бы в хороших и добрых, если бы отыскался кто-нибудь, кто понял бы их и обогрел слегка их исстрадавшиеся души… ведь каждый человек нуждается в любви, даже полицейские, которые борются с проституцией, хотят любви, и плохими люди бывают только оттого, что никто и никогда не любил их… Этот леопард не тот, что был тут семнадцать лет назад, но и он, когда придет срок, будет освобожден и прозреет — тогда, когда обрушится окружающая его стена и его ослепит свет, которого он пока не видит. Пила ли наша ненаглядная сегодня молоко? — спросил он, подразумевая кошку, которая жила у них, и когда Лакме молча кивнула, пан Копферкингель в последний раз улыбнулся леопарду, и они неторопливо двинулись сквозь тяжелую духоту зверинца к выходу из этого дорогого им благословенного места.
Пан Копферкингель напоследок оглянулся на змею в углу, которая с ветки все еще внимательно наблюдала за розовощекой девушкой в черном платье, и сказал:
— Странно, что пресмыкающееся присоединили к млекопитающим, может, это только для декорации или как дополнение… — Потом он нежно перевел Лакме через порог павильона, и уже на дорожке, обрамленной кустами, Лакме улыбнулась и сказала:
— Хорошо, Роман, пригласи пана Штрауса на обед. Только не перепутай название ресторана, чтобы он не искал.
И Копферкингель остановился, овеваемый легким весенним ветерком, на дорожке, обрамленной кустами, и ласково кивнул — в душе его царил покой, который знаком людям, только что совершившим обряд перед алтарем. Он поднял глаза к ясному солнечному небу, простирающемуся над его головой, постоял так какое-то время, а потом повел рукой и чуть заметно указал куда-то ввысь, как бы на звезды, которые днем не видны, как бы на чудное видение или явление… В следующее воскресенье в полдень…
В следующее воскресенье в ресторанчике «У серебряного футляра» пан Копферкингель говорил невысокому, плотному, добродушного вида человеку:
— Пан Штраус, надеюсь, вам не пришлось долго искать этот ресторан? — И когда пан Штраус, невысокий, плотный человек, покачал головой, пан Копферкингель облегченно вздохнул, как и его Лакме. — Я рад, что вам не пришлось долго искать… Понимаете, когда скажешь «У удава»… — взгляд пана Копферкингеля скользнул по вывеске ресторана, — когда скажешь «У удава»… то все наперед ясно: одно название чего стоит, пусть это будет даже прирученный, дрессированный удав. Недавно я читал в газете о дрессированном удаве, умевшем считать и делить на три… Другое дело серебряный футляр, это загадка. Тут до последнего момента не знаешь, что таится в этом футляре, покуда его не откроешь и не заглянешь внутрь… Так вот, пан Штраус, у меня к вам одно предложеньице.
Пан Штраус, невысокий, плотный человек, застенчиво улыбнулся черноволосой красавице Лакме и Зине, тоже черноволосой и красивой: их красота явно привлекала его, обе сидели за столом изящно, даже нежно, если можно сидеть нежно; улыбнулся он и Мили-вою, который тоже был черноволос и красив, но пока еще мал и глуп, он сидел, словно напуганный чем-то; а пан Копферкингель, оживившись, подозвал официанта и заказал еще вина и десерт.
Солнце, проникшее сквозь листву, осветило их столик в ресторане «У удава», иначе — «У серебряного футляра», который располагался под открытым небом, там имелась даже площадка для оркестра и место для танцев, и в это воскресное весеннее сияние под кронами деревьев официант внес напитки и десерт. Пану Штраусу и Зине — по рюмке красного вина, Лакме — чай…
— Знаете, пан Штраус, — улыбнулся пан Копферкингель, косясь на ближайшее дерево, где висела табличка:
Пан Копферкингель пригубил кофе, посмотрел на подмостки, где на стульях сидели музыканты, задержался взглядом на какой-то пожилой женщине в очках, склонившейся над кружкой пенистого пива за столиком невдалеке от оркестра, а затем сказал:
— Итак, пан Штраус, вы — коммивояжер кондитерской фирмы. Вам приходится иметь дело с продавцами и владельцами кондитерских, и, безусловно, это чрезвычайно приятное занятие. Люди, служащие в кондитерских, должны быть обходительны, любезны, добры; знаете, пан Штраус, мне их даже немного жаль. Что, если вам предлагать этим милым людям, помимо продукции вашей сладкой фирмы, кое-что еще? Не для коммерции, а для них же самих, для этих обходительных, любезных, добрых людей… Да вы не бойтесь, — улыбнулся пан Копферкингель, — никаких страховок, никаких полисов, это нечто совсем иное. Предложив им сладости, вы еще раз опустите руку в портфель и извлечете контракт на обслуживание в нашем крематории. Пять крон комиссионных за каждого клиента.
Оркестр заиграл польку, взвизгнули кларнеты и скрипки, вступил контрабас, и на площадку вышли три пары. Одну из них составляли пожилой толстяк в белом крахмальном воротничке с красной бабочкой и розовощекая девушка в черном платье. Толстяк ухватил ее за спину и завертелся с ней на одном месте как волчок. За столиком вблизи танцующих сидела с кружкой пенистого пива немолодая женщина в очках и сердито трясла головой. Потом она сдула пену на пол и сделала глоток.
— Видите ли, пан Штраус, — Карел Копферкингель улыбнулся, уставившись на залитый солнцем стол. — Господь Бог мудро распорядился людьми. Пусть некоторым выпадает страдать — что же, ведь животные тоже страдают. У меня дома есть бесценная книга в желтом коленкоре,
Помолчав немного, пан Копферкингель посмотрел на танцующих и продолжал:
— Мы живем в гуманном государстве, которое строит и оборудует крематории… но зачем? Просто так, чтобы люди заходили поглазеть, будто в музей? Да ведь чем быстрее человек обратится в прах, тем быстрее он освободится, переменится, перевоплотится — это, кстати, относится и к животным; есть страны, пан Штраус, где существует обычай сжигать также и мертвых животных, — к примеру, Тибет. Эта наша желтая книга о Тибете удивительно увлекательна, — пан Копферкингель посмотрел на дерево, на котором висела табличка «Починка гардин и портьер — Йозефа Броучкова. Прага, Глоубетин, Катержинская, 7», и заметил:
— Разве в Глоубетине есть Катержинская? Я знаю только Катержинскую в Праге-2.
Музыка смолкла, затихли кларнеты и скрипки, затих контрабас, и танцующие пары вернулись за свои столики. Ушел и пожилой толстяк в белом крахмальном воротничке с красной бабочкой вместе с розовощекой девушкой в черном платье, а пожилая женщина в очках вновь отпила из кружки. Пан Копферкингель подозвал официанта, расплатился, и все поднялись.
— Вы любите музыку, пан Штраус, — улыбнулся Копферкингель, когда они выходили из ресторана «У удава», иначе — «У серебряного футляра». — Все, кто имеет чувствительную душу, любят музыку. Как несчастны те бедняги, которые умирают, не познав красоты Шуберта или Листа. Вы, кстати, не родственник Иоганна или Рихарда Штрауса, бессмертного автора «Кавалера роз» и «Тиля Уленшпигеля»?
— Увы, нет, пан Копферкингель, — добродушно отозвался пан Штраус, рассматривая ресторанную вывеску, под которой розовощекая девушка в черном платье разговаривала с молодым человеком… а к ним медленно приближалась пожилая женщина в очках… — Я им не родственник, но музыку Штрауса люблю. И дело не в фамилии, — улыбнулся он, — я бы любил ее, даже если бы меня звали, к примеру, Вагнер. Куда теперь вы держите путь?
— Мы тут еще кое-куда заглянем, — улыбнулся в ответ пан Копферкингель, — сегодня воскресенье, начало весны, я бы хотел дать моей семье как следует отдохнуть.
— Ах, к мадам Тюссо, — протянул пан Штраус.
— Конечно, — сказал извиняющимся тоном пан Копферкингель, — это не она, а всего лишь ее жалкое балаганное подобие, но что же делать… Лучше такое скромное балаганное подражание, чем совсем ничего.
— Милый и остроумный человек, — сказала Лакме, когда пан Штраус откланялся со словами благодарности, а они медленно двинулись по аллее к мадам Тюссо, — и если ты считаешь, что дело стоящее…
— Стоящее, драгоценная моя, — пан Копферкингель улыбнулся, — я получаю за каждого клиента пятнадцать крон, но я не в силах обходить людей, как бродячий торговец, я допоздна — нередко и по вечерам — задерживаюсь на службе, так откуда мне брать тогда время на детей, на тебя… У пана Штрауса значительно больше возможностей; обходя кондитерские, он может убить сразу двух зайцев. Жаль лишь, что я предложил треть своих комиссионных, а не половину. Как бы мне не стать похожим на ученого удава, который делил на три, а вот на два не мог. Чего только не натерпелся бедный пан Штраус! Вы, драгоценные мои, даже представить себе не можете… Вначале один злой человек лишил его места привратника: он уже получал пенсию, но у него больная печень, денег вечно не хватало, вот ему и пришлось пойти в привратники. — И он грустно улыбнулся Зине, которая шла подле них. — Это поистине печально. Потом пан Штраус потерял жену: умерла от
— Да, — кивнула Лакме, — он, конечно, хороший коммерсант. Ведь он еврей.
— Ты так полагаешь, драгоценная? — усмехнулся пан Копферкингель. — Как знать… По фамилии не скажешь. Штраусы — не евреи. Штраус означает страус.
— Фамилия тут ни при чем, — пожала плечами Лакме. — Ее можно поменять. Ты же сам говоришь «У серебряного футляра» вместо «У удава»; хорошо еще, что пан Штраус не заблудился… меня ты зовешь Лакме, а не Марией, и хочешь, чтобы я звала тебя Романом, а не Карелом.
— Я — романтик и люблю красоту, драгоценная моя, — улыбнулся пан Копферкингель своей темноволосой жене и нежно взял ее под руку, одновременно послав улыбку Зине.
— Я и не думала, — сказала Зина, — что в ресторане можно сидеть на улице, прямо под деревьями, ведь весна только началась. И еще я не знала, что там танцуют в обед. Я думала, танцы бывают только с пяти часов.
— «У серебряного футляра» танцуют и днем, и на улице сидят потому, что уже потеплело, — ответил пан Копферкингель, поглядев на деревья и кусты, оглянулся на Миливоя, все так же плетущегося позади, и сказал с нежной улыбкой: — Что ж, надо дать семье развлечься, встряхнуться, рассеяться… вот мы и у цели.
Они стояли перед шатром, где над деревянным окошечком кассы пестрела вывеска:
ПАНОПТИКУМ МАДАМ ТЮССО
Великий мор, или Черная смерть
в Праге в 1680 году
За деревянным окошечком кассы сидел пожилой толстяк в белом, крахмальном воротничке с красной бабочкой и продавал билеты. Вход был задернут пурпурной занавесью с бахромой, а перед ним стояла кучка людей, ожидая, когда их впустят. Пан Копферкингель купил в кассе билеты и присоединился вместе со своими драгоценными к этой кучке.
— Там будут показывать страшное? — неуверенно спросил Мили, поглядывая на шатер, размалеванный скелетами, и на вход, задернутый пурпурной занавесью с бахромой. Пан Копферкингель грустно кивнул.
— Страдания, — тихо сказал он, — однако такие, против которых у человека сегодня уже есть средство. Ты ведь не станешь бояться — это же всего только аттракцион!
Из-за занавеси с бахромой высунулась рука, сверкающая массивными перстнями. некоторое время она покоилась на пурпуре, растопыря пальцы и как бы выставляя их на обозрение, а потом отдернула полог — из-за него вышла смуглая пожилая женщина в ярком красно-зелено-синем одеянии с крупными серьгами и бусами, похожая на старую индианку или гречанку.
— Дамы и господа, пожалуйте сюда, — заговорила она, низко кланяясь. — Вы же — ближе, детвора: наш сеанс начать пора, — продолжала она, картавя.
— Это, очевидно, владелица, — сказал пан Копферкингель Лакме, нежно беря ее под локоть.
Вместе с остальными посетителями они очутились в отгороженном помещении, обставленном наподобие аптеки. В слабом желтом свете виднелся цеховой знак с извивающейся змеей, вокруг были нарисованы полки и шкафы с глиняными, оловянными и жестяными сосудами, позолоченными коробочками и пакетиками с порошками; на прилавке лежала огромная книга, стояли весы, кюветы, жаровни, воронки и ситечки. За прилавком застыл бородатый старик с длинными космами в черном плаще с облезлым меховым воротом и в берете: красные, как розы, щеки и васильково-синие глаза, а в полуоткрытом рту — жемчужные зубы; в руках он держал весы с каким-то товаром. У окошка склонилась над ступкой женщина в блузе и фартуке, она как бы искоса следила за посетителями. Перед прилавком стояли двое мужчин средних лет; один из них, богато одетый, в перчатках и шляпе с длинным пером, наблюдал за аптекарем, другой же, в обтрепанном черном капюшоне на голове и в балахоне, зажав в руке монету, уставился на женщину у окна. Сзади между шкафов виднелось что-то вроде ниши, прикрытой полупрозрачной занавеской, за ней маячила какая-то неподвижная тень.
— Дамы и господа, перед вами великая беда, — затараторила хозяйка, картавя, — на дворе 1680 год, и в Праге прознал народ, что близится, словно смерч, свирепый мор — черная смерть, от которой спасения нет: таково расположение планет. Так коварна была природа, и враг наш извечный лжив; но человек покамест жив! Над Прагой нависла грозная туча чумы — и вот в старинной аптеке мы.
И она так же картаво продолжала:
— В шкафах и на полках друг за другом — лекарства и коренья для борьбы со всяким недугом. Тут корица, мускат, шафран и перец черный, — сверкая перстнями, хозяйка показала на плошки, жбаны, горшки, — а тут аир, имбирь, сера и зуб кабана толченый. Вот белый и черный сахар, венецианское мыло и тмин, вон там — каучук, керосин, итальянская корпия и бутыли вин. Здесь сушеные жабы, куриные потроха, волчья печень, кости слона, рачьи глазки, а здесь в ларце — жемчуг, рубины, кораллы, квасцы и чешуя морских чудищ из сказки. Вон в том шкафу, — указала она, — масла, сухие травы, древесная кора, раковины улиток и хлеб святого Яна, а тут амулеты, уксус, камфара и формы для марципана. Там — примочки на волдыри и раны, рядом — мышиные капканы. Там — сердце оленя и когти спрута, тут зеленеют розмарин и рута, а тут… — она указала на женщину возле окна, — аптекарша в фартуке поверх юбки толчет можжевельник в ступке. Здесь собачье, кошачье, заячье, аистиное сало, которое людей от многих хворей спасало, здесь сало медвежье, на что оно годится — не знают только невежи, здесь сало змеиное, детьми любимое, а тут с человечьим жиром три горшка и четвертованного вора сухая рука.
Хозяйка помолчала, очевидно, с намерением передохнуть после этой своей скороговорки, и наконец показала на бородатого старика с длинными космами, румяными щеками, голубыми глазами и белыми зубами:
— Фигура перед вами — провизор с весами, он отвешивает розмарин, руту, алоэ и всякое зелье злое с примесью ароматических смол — чтоб не разил человека мор. А это покупатели, — хозяйка обвела рукой пару перед прилавком, — пришли за лекарством от мора, который косит людей без разбора. Вот этот, в черно-красном бархате, в перчатках, в ботфортах и
Луч, упавший на занавеску, высветил человечка с длинными соломенными волосами в островерхой зеленой шапочке и красно-желтых штанах. Он держал в одной руке весы, а другую поднимал с воздетым пальцем, очень напоминая собой рекламу кофе. С глубоким поклоном хозяйка сообщила:
— Это наш добрый, славный карлик Карлуша, наши глаза и уши…
Итак, над Прагой нависла грозная туча чумы, и из старинной аптеки отправимся дальше мы.
Погас свет, аптека погрузилась во мрак, где-то за декорациями послышался дробный топот. и хозяйка показала на следующий занавес со словами:
— Дамы и господа, пожалуйте сюда!
— Тут и впрямь все как живое, — шепнула одна посетительница с
— Фигуры сделаны из воска, — буркнул в ответ ее спутник, полный человек с палкой и в котелке, — фигуры сделаны из воска, это же видно.
Пан Копферкингель взял Лакме под локоть и повел в следующее помещение.
Они оказались в комнате, набитой книгами и всякими мисками, ванночками, котелками, тиглями, воронками, каганцами и ретортами; на столе подле глобуса лежали перстень и череп; но это была уже не аптека. За столом сидел старый бородатый человек в шелковой блузе и берете с золотым галуном; он выглядел более бледным, чем провизор, изнуренным жизнью и заботами: глаза выцвели, зубы пожелтели… Он держал в руках стеклянную колбу и нож. На стене висела потускневшая от времени картина с двумя треугольниками, звездами, кометами и множеством каких-то знаков. Поодаль стояли вельможа и живодер, раздетые по пояс, тела их были странно скрючены, кожа желтая, глаза выпучены — страх да и только! За затянутым прозрачной тканью окном была видна неясная тень.
— Да-да, дамы и господа, — выкрикнула хозяйка, — это наш сановный вельможа с живодером, настигнутые безжалостным мором. Впрок ни один не пошел им редкостный эликсир — что же теперь придаст им жизненных сил? Они окуривали жилище ладаном, дымом сосны, розмарина, ели толченую слоновую кость, жемчуг, рубины — все зря: торжествует страшная порча, тела их ломая и корча. Они молились, постились так строго, но смерть с косою стоит у порога, и к лекарю пролегла их дорога. Дамы и господа, мы у врача в Старом Городе Пражском, на рынке Влашском…
— Как в театре, — шепнула посетительница с пером на шляпе, трепетно взирая на композицию, но толстяк с палкой и в котелке толкнул ее в бок.
— Это не театр, — произнес он брюзгливо и самоуверенно. — Это паноптикум. Все из воска.
Пан Копферкингель улыбнулся Лакме, Зине и Мили, который оторопело смотрел по сторонам, и спросил:
— Интересно, что бы сказал обо всем этом наш милейший доктор Беттельхайм? Уж он бы тут не спасовал! Кто-кто, но только не он!
— Дамы и господа, — продолжала своей картавой скороговоркой хозяйка, — откуда же была эта беда? Ученые книги тогда писали, что так светила небесные встали, коварные же инородцы отравили колодцы… Но вот медик обоих больных осмотрел и руту с майораном им нюхать велел. Еще совершать омовения тела в бане, разведя розовой воды, камфары и уксусу в лохани. А также и впредь свой окуривать дом и с молитвой поститься — это, мол, всегда сгодится… Вот этим ножом, — сверкая кольцами, хозяйка показала на ланцет, который лекарь держал в руке, — врач, надавив вполсилы, отворяет всем недужным жилы. Ну, а там, как живой… Свет! — крикнула она, и луч осветил голубое окно с полупрозрачной занавеской, а за ней — человечка в шапочке, жилетке и штанах, — наш карлик Карлуша кивает вам головой. Тут как тут он: глядит, следит, проверяя подсчетом точным по часам песочным, — хозяйка, кланяясь, показала на руку карлика, в которой теперь были песочные часы, так что он напоминал рекламу чая, — как долго еще будет чума стучаться к людям в дома. Но куда пойдут двое бедных больных, чтоб обрести облегченье страданий? В бани! Дамы и господа, отправимся же и мы туда, — она хлопнула в ладоши, и в кабинете медика погас свет. Из темноты послышался топоток — кто-то скакал по доскам; посетители остановились у следующего занавеса.
— В бани! — воскликнула дама с пером на шляпе, оглядываясь на остальных. — Интересно, а вода с паром там есть?
— Не будь дурой! — напустился на нее ее спутник-толстяк и толкнул ее локтем. — Знай себе гляди да помалкивай. Это тебе не прачечная, это паноптикум, тут все из воска.
Они нырнули под занавес и очутились в каморке с деревянными лоханями, бадьями, ведерками и корытами. В корытах сидели двое, вельможа и живодер; они таращились на зрителей, нагоняя страх. Из бадьи торчала голова моющейся женщины; она вперилась в потолок, как если бы молилась. Сзади стоял, наклонившись, румяный банщик и щеткой тер женщине голову. У окна стояла толстая баба в блузе, фартуке и чепце с ведром в руке, а за полупрозрачной занавеской была видна тень — должно быть, карлик Карлуша. Расставив ноги и руки, он потешался над сидящими в корытах, напоминая рекламу мыла.
— Баня, — улыбнулся пан Копферкингель Лакме, Зине и Мили, — старинная баня. Но насколько же лучше ванная у нас дома! Наша роскошная, уютная ванная комната, в которой есть зеркало, ванна, вентилятор и бабочка на стене!
— Продолжение нашего обзора — в банях близ дома пражского живодера, — торопливо картавила хозяйка, — сюда ходили люди мыть свое тело, чтоб оно было чистым и блестело. Вот это, — она показала на малого над бадьей, — банщик, он же мойщик, мыльщик, терщик и парильщик. Его дед лил из воска свечи, потом попал в солдаты и отведал картечи, а отец ножи точил, горшки лепил, и помнят в народе, что был бородат и дороден. А вот эта в фартуке и юбке — прислуга, для присмотра за платьем, для подтиранья пола, а в лучшие годы клиентам мужского пола по очереди подруга. Там поверх края бадьи видна брадобрея беглая жена, что у позорного столба стояла на виду у всех и в бане теперь отмывает грех. В корытах же все вы живодера и вельможу узнали, которые про свою болезнь у лекаря прознали. А кто там стоит за окном? Свет! — крикнула хозяйка.
Луч высветил человечка за полупрозрачной занавеской, который, расставив ноги, потешался над сидящими в корытах, а хозяйка с глубоким поклоном сказала:
— Это Карлуша, наш милый гном, кивает головой, словно живой. Он бы охотно болезным помог — если бы не был так мал и убог… Вперед, дамы и господа, пожалуйте за мной туда, где вы наяву увидите, как может окончиться жизни бег, ибо былинки слабее на земле человек. — Она хлопнула в ладоши, и декорации, изображающие баню, погрузились во мрак, позади по доскам запрыгало, затопотало… и все потянулись за следующий занавес.
Они очутились в полной темноте, однако ненадолго.
Откуда-то из-под потолка ударил сноп света, одна из женщин вскрикнула, посетительница с пером на шляпе шепнула «ужас!», а пан Копферкингель с грустной улыбкой обнял Лакме, краешком глаза приглядывая за Зиной и Миливоем. Прямо перед зрителями
— Да, — возопила хозяйка, сверкая кольцами, — повесился наш несчастный живодер, силы воли не лишил его мор: чем терпеть, страдать и сеять вокруг заразу, решился живодер покончить с жизнью сразу. Вот тело его мертвое висит, и никто на свете его не воскресит.
— Как живой, — затрясла головой возбужденная посетительница с пером на шляпе, и перо затрепетало, а толстяк засопел и сердито буркнул:
— Да мертвый он, слышишь, ты?! Удавленник, тебе говорят! Мы в паноптикуме, здесь все из воска.
— Вынули его из петли, — торопливо картавила хозяйка, — и за чертою города погребли в общей чумной могиле, которую еще и известью залили… Свет! — крикнула она, и луч выхватил из темноты карлика на заднем плане; он стоял в шапочке, блузе и штанах, вполоборота к посетителям, одна нога занесена, как для марша, в руке — крест на древке; его фигура напоминала рекламу обуви или панталон. — Наш карлик хоронит, — с глубоким поклоном сказала хозяйка, — душа его болит и стонет; он хочет беде помочь, да не знает как, ведь он сам такой же бедняк! Дамы и господа, пожалуйте за мной, туда, где смерть вступает с жизнью в бой… — Хозяйка встала перед следующим занавесом, повешенный и карлик исчезли в темноте, сзади запрыгало, затопотало… — и группа гуськом потянулась за хозяйкой, а женщина с пером воскликнула, оглядываясь на остальных:
— Смерть вступает с жизнью в бой! Это, наверное, будет самая жуткая сцена, я вся так и дрожу. А что это за шум слышен всегда, когда гаснет свет, вроде как прыжки? Эй, — сказала она своему толстяку, — у тебя вот-вот свалится шляпа!
— Молчи, ты, балда! — напустился на нее тот. — Тут тебе не камера пыток, какие прыжки?! Это паноптикум, тут все из воска. Марш вперед! — И он послал ее тычком в следующее помещение.
Это оказался то ли коридор, то ли подвал с дверью, задернутой полупрозрачной тканью, и мощенным плитами полом, на котором стояли тяжелые черные столы и сундуки… А между ними. между ними высился мертвенно бледный, скрюченный болезнью вельможа в шляпе с длинным пером и в высоких ботфортах,
— Я так и знала, мертвецкая! — взвизгнула посетительница, и перо на ее шляпе задрожало, а толстяк бешено замотал головой и ткнул ее в бок.
— Черта лысого ты знала! — яростно просипел он. — Ты дура! Это не мертвецкая, это паноптикум, здесь все из воска, говорю тебе в сотый и в последний раз. Гляди себе и не мели языком, не то. — И он погрозил ей палкой.
— Вы узнали вельможу, — торопливо картавила хозяйка, сверкая перстнями, серьгами и ожерельем, — но хоть глазам не верь: стал из него просто зверь! Решил девицу он убить, чтоб ей не дать чуму плодить и козням сатаны служить… Ах, суждено ей погибнуть или остаться жить? Вы, добрые господа, конечно, за то, чтобы безумец не причинил ей вреда… — так приди же, наш карлик, скорее сюда! Свет! — хлопнула она в ладоши, но послышался щелчок выключателя, а свет не зажегся; когда же наконец лампочка вспыхнула, хозяйка отвесила низкий поклон, и за полупрозрачной занавеской показался карлик. Голова наклонена, нога согнута для удара по лежащему внизу детскому мячу, рот до ушей, одна рука грозит вельможе, а другая держит ярко размалеванную миску… Все это напоминало рекламу магазина игрушек.
— Вы увидели, уважаемая публика, великую беду: черную смерть в Праге в 1680 году, — продолжала картавить хозяйка. — А в довершение добрая дива явит вам еще одно диво: в карлика нашего, милого Карлушу, вдохнет жизнь и душу. Наш карлик — бедняжка, у него одна рубашка… он не резвится, не шалит, как ваши детки, а просит у зрителей на бедность монетки. Увидев так близко чуму, пожертвуйте болезным — и вы поможете снять заклятье ему!
Она подошла к Карлуше, простерла над ним руку, унизанную кольцами, и выкрикнула:
— Чары-мары-тарабары, человечек восковой, повернись и стань живой!
Хозяйка паноптикума с глубоким поклоном коснулась пальцем шапочки карлика — и среди посетительниц послышались сдавленные крики. Восковая фигурка заморгала глазами, задвигала губами, дернулась — и ожила. Улыбаясь и кланяясь, Карлуша протянул вперед раскрашенную миску.
— Да это не паноптикум! — заверещала посетительница с пером, обернувшись к своему толстяку. — Что ты нес чушь, будто тут один воск? У самого у тебя из воска мозг! Глянь, у него нога шевельнулась… Господи, я, кажется, свихнулась!
Толстяк захрипел и вскинул палку; его спутница вскрикнула, схватилась одной рукой за бусы, а другой — за шляпу с пером и пустилась наутек.
— Она, верно, и впрямь свихнулась, — извиняясь, сказал толстяк. — Дурная баба. Это она не впервой вытворяет. Хватит, больше никуда ее водить не буду!
Владелица балагана торопливо поблагодарила зрителей за пожертвования, пожелала им счастливого пути и отодвинула занавес, пропуская их в последнее помещение, где на фоне черной бумаги белело несколько жалких человеческих скелетов, а под ногами раскатились рассыпанные бусы и валялось перо.
— А что стало с тетей? — заинтересовался Мили. — Она убежала?