– Юрочка, к завтрашнему дню придумайте нам подругу. А чем руководит этот, как его?..
– Пыжов?
– Да, Пыжов… Надо что-нибудь очень современное.
– Может, электронно-вычислительный центр?
– Изумительно! Пусть кто-то ведет Лизу и рассказывает, как на экскурсии.
– Подруга! Она как раз работает там программистом! – импровизировал я.
– Великолепно!
– Муравьевой нечего играть!
Сочиняемая история поначалу напоминала типичный производственный эпос. Имелся резонер из старых большевиков, говоривший правильные вещи: «Что такое прием в партию? Ювелирное дело! Основа основ, первый вопрос! Из-за него ведь и расплевались большевики с меньшевиками в одна тысяча девятьсот третьем году… А теперь очередь в партию, как за водкой! Я бы посмотрел на эти очереди, когда кулачье с обрезами шастало или Деникин к Москве шел…» Сегодня эта тоска по бескомпромиссным большевицким временам кажется нелепостью. Но думаю, никто не будет спорить с тем, что у ВКП(б) – КПСС был свой героический период, а лишь потом настала пора удовлетворения растущих потребностей, отсюда мощное наследие советской власти, которое все никак не проедим. Проблема наших современных партий в том, что у них никогда не было никакого героического периода, если не считать поедания бесплатных бутербродов в «живом кольце» у Белого дома. Все нынешние партии начали с удовлетворения растущих потребностей.
Поначалу наша заявка на сценарий так и называлась – «Первый вопрос».
Мы честно отразили тогдашние конфликты, обиды, заблуждения, общую уверенность в том, что жизнь можно улучшить легко и быстро, надо просто захотеть и преодолеть сопротивление тех, кто не хочет, хотя за перемены были, кажется, все, включая цепных псов режима. Василий, литературовед в штатском, курировавший наш союз писателей от организации с всемогущим названием «КГБ», спросил меня как-то: «Ну что у тебя там со «Ста днями до приказа»? «Не разрешают…» – вздохнул я. – «Идиоты!» – процедил он. После 91-го Василий, кажется, работал у хитроныры Гусинского в службе безопасности банка «Мост», которую возглавил, кстати, бывший начальник Пятого, антидиссидентского, управления КГБ генерал Бобков, а его сын был поэтом и сочинял авангардистскую ерунду. Вам это не напоминает членов Дома Романовых с красными бантами на шинелях в феврале 1917-го? Мне напоминает. Советскую власть могло спасти только чудо Господне, но Вседержитель атеистам не помогает, хотя и не мешает.
Однако от набиравшего силу потока перестроечных произведений наш сценарий отличался принципиально, так как придуманная история Лизы Мельниковой как-то сама собой завершилась мрачным конфузом. Пусть продвинутый читатель не содрогается. Никто в конце по рецепту Владимира Сорокина не испражнялся на стол президиума, не мочился в декольте инструктору ЦК и не откусывал нос секретарю парткома. Однако все попытки героини обновить жизнь города привели к краху – и общественному и, так сказать личному. Калюжный, которого она продвинула, оказался мелким карьеристом, сев в кресло Пыжова, он продолжил то же очковтирательство, но овеянное перестроечной риторикой. А Луковников, которому наша героиня обломала вступление в партию, наоборот, взлетел, за отменные деловые качества его взяли на повышение в Москву, с ним уехала и Лизина подруга-оторва, утверждавшая, что в мужчине она ценит только размер… жалования. Ретроград Пыжов прекрасно чувствует себя на пенсии и успокаивает Лизу: «Все будет хорошо!» Кстати, так назывался второй вариант сценария. Они встречаются в пункте детского питания: он пришел за молочком для внука, а Лиза для дочери.
Уп-с… Совсем забыл: мятущийся режиссер Леха, попользовавшись телом и связями нашей героини, получив место в областном драмтеатре, бросил Лизу на сносях. Отставленный муж Коля готов принять беглую супругу в любом количестве без единого упрека, и другая бы обрадовалась, вернулась, но только не Мельникова! А что же первый секретарь Борисов, задуманный нами как обнадеживающая тень душки Горбачева? Он, пряча глаза, предлагает неуправляемой Лизе после декретного отпуска стать директором ПТУ. А это как сегодня из президентского пресс-центра перейти на работу в районную газету «Муромский вестник». И то ладно! Не посадили же. Не выбросили из окна, как партийного финансиста Кручину в 1991-м. Третий, окончательный, вариант сценария назывался «Неуправляемая». В последней сцене Лиза одна-одинешенька, точнее, с коляской, в которой спит ребенок, сидит в сквере и наблюдает суету вокруг готового к открытию монумента «Молодость мира», чем собственно и увенчались бурные реформы Борисова во вверенном ему городе. Чем закончил пиццеед Горби, мы знаем.
– Здесь будет улыбка Кабирии! – вдохновенно твердил Леня Эйдлин, уверенный, что теперь-то Муравьевой есть, что играть. – Мне нужна улыбка сквозь слезы!
Слезы ждать себя не заставили.
Теперь, спустя годы, поумнев, я понимаю, чем была для Габриловича работа над тем сценарием. Человек, почти всю жизнь не ссорившийся с начальством (антикосмополитическая реконкиста его лишь задела), автор, создавший немало «партийных» сценариев, на закате решил написать про то, о чем раньше не разрешали, о том, что случается с хорошим, честным человеком, угодившим во власть, которая портит даже королей. Меня он взял в союзники, так как я, сочинив «ЧП районного масштаба», влетел в эту «аппаратную» тему подобно юному кавалеристу, не справившемуся с кобылкой и угодившему ненароком в самую гущу превосходящих сил противника.
А страна тем временем закипала. Перестройка напоминала весенний косметический ремонт квартиры с неизбежной перестановкой мебели. «Ах, посмотрите, сколько грязи скопилось за старым буфетом!» – «Ерунда! Вы еще не видели, что делается в туалете!» Кто ж тогда знал, что дело закончится выбрасыванием из окон вполне приличной мебели и ломкой несущих стен, отчего обрушится кровля. Но это случилось позже, когда ремонтом в советской квартире занялся прораб Ельцин. Наступил 1987 год. Многое было разрешено, критика всячески поощрялась, в советской эпохе уже обнаружили столько темных пятен, что и сами начали удивляться, как прожили в таких нечеловеческих условиях семь десятилетий. Лет десять назад однокурсница, оставшаяся, вопреки всему, работать в школе, пригласила меня в свой класс – выступить перед школьниками. Поговорили, поспорили. Среди вопросов был и такой: «А правда, что при Советской власти досыта ели только первые секретари, а все остальные голодали?» Видимо, в детской головке в результате промывания мозгов «жидкостью Эрнста», сочетание «первые секретари» стало тем собирательным злом, каким для нас, внучат Ильича, были «буржуины». «Правда, – ответил я. – Вторые секретари питались кое-как, а третьи просто падали на улице от голода!» Дети моего юмора не догнали. Однокурсница все поняла, покраснела и отвела глаза.
Но вернемся в третий год Перестройки. Поставив точку, мы торжественно отвезли сценарий на Мосфильм и стали ждать ответа, предчувствуя триумф. Эйдлин обзванивал кинобогов, и, кажется, уговорил на роль Пыжова самого Стржельчика! И тут нас позвали на заседание худсовета 4-го творческого объединения, которое возглавлял в ту пору чутко-прогрессивный Владимир Наумов, известный своей тихой отвагой в рамках дозволенного. Габрилович по старости лет не поехал, напутствовав меня и Леонида, мол, в гуле восторгов не стоит заноситься, так как сценарий еще сыроват, его можно и нужно «доводить до ума». Удивительно требовательное к себе поколение! По сравнению с ним нынешние сценаристы не пишут тексты, а что-то бормочут на компьютере. Мы пошли на заседание. Вообразите, вы с тортом и букетом являетесь на званый ужин, но, переступив порог прежде гостеприимного дома, получаете ногой в пах, а вашим же тортом – в лицо. Худсовет отверг наш сценарий, расторг договор, списав аванс по статье «творческая неудача». Доброе было государство!
Заседание напоминало погром. Говорят, во времена Ивана Пырьева, некогда возглавлявшего Мосфильм, подобный разнос объясняли лютым антисемитизмом, а в нашей авторской группе два члена из трех были евреями. Но, во-первых, Пырьев давно умер, и в «советском Голливуде» давно царил добродушный семейный космополитизм. Во-вторых, среди погромщиков изобиловали вполне процветавшие жертвы «пятого пункта». Значит, национальная подоплека погрома отпадает. Карали, как всегда, за несовпадение с политической линией. Тяжкое родовое проклятье предков, одолевших черту оседлости, – это скорее мстительные фантазии эмигрантов, не приладившихся к новому месту. Ей-богу, этническая принадлежность в нашей стране довольно редко и лишь в отдельные периоды истории являлась причиной гонений или «непущаний». Хотя бывало всякое. Сейчас, например, труднее русским.
Самый мягкий упрек, брошенный нам во время разноса, звучал примерно так: «Вы враги перестройки!» Нас стыдили, корили, винили, ставили в пример сценарий журналиста Юрия Щекочихина, который, видя все трудности ускорения, не подвергал сомнению идеалы обновления. Так, муж застав жену с сантехником, не теряет веры в преимущества моногамного брака перед промискуитетом. Тон задавал неведомый режиссер Леонид Марягин – человек с внешностью Мефистофеля, злоупотребляющего пивом. Впоследствии он (Марягин, а не черт) снял первый советский фильм с радикально голыми девицами легкого поведения – «Дорогое удовольствие», потом еще игровую ленту о Льве Троцком. Обе канули в заэкранье. Сколько же их тогда надуло ветром перемен – «грандов гласности»! И где они все? Переночевали на груди утеса-великана и растаяли. В последний раз я видел Марягина в нулевые годы. Он рекламировал по телевизору пилюли то ли от переедания, то ли от давления. А в предпоследний раз… Но об этом чуть позже.
Мы были потрясены и оскорблены, прежде всего – за мэтра. Невероятно: отвергнуть самого Габра с примкнувшими к нему Поляковым и Эйдлиным! Это примерно то же самое, как сегодня не разрешить на правительственном концерте спеть Кобзону или Пугачевой. Кошмар! И произошло это в эпоху гласности, когда все советское искусство правдивеет прямо-таки на глазах. А нам заткнули рот! Позор! Сам мастер, кажется, больше прочего горевал из-за того, что среди противников «Неуправляемой» оказалась Нина Скуйбина, редактор студии и супруга Эльдара Рязанова, для которого и в самом деле у природы плохой погоды не бывает.
Мы, примкнувшие, возмутились, восприняли обструкцию как наступление на гласность, решили жаловаться, даже набросали челобитную члену Политбюро А.Н. Яковлеву, прося поддержки. Габрилович письмо прочитал, посмотрел на нас ветхозаветным взором и покачал головой: «Не надо, ребята!» В молодости посидев в камере ЧК как анархист, он сообразил, когда лучше кричать, а когда молчать. Евгений Иосифович понял: мы вторглись в сферу большой политики, где искусство само по себе не гуляет никогда и нигде, включая страны вечнозеленой демократии, а уж в нашем-то грешном Отечестве и подавно. Я догадался об этом со временем, и жить сразу стало веселее. Сегодня, видя в телеящике какого-нибудь лысого или кудрявого литератора, целенаправленно взрывающегося правдолюбием, я сразу прикидываю: из какого кремлевского кабинета тянется к нему, шипя, бикфордов шнур. Конечно, бывают исключения, но они редки, как упомянутые уссурийские тигры, которых, возможно, заботами президента станет побольше.
А тогда, в 1987 году, мы замахнулись на самое святое – на партию, готовившуюся, как вскоре выяснилось, сложить полномочия. Ведомые художественной логикой, мы невольно предугадали все, что случится вскоре со страной. Искусство может многое подсказать царям и простолюдинам, конечно, если к его мнению прислушаться. Сегодня, по-моему, наша власть относится к искусству, как буфетчик консерватории к симфонической музыке, он даже усвоил, что от Чайковского выручка круче, нежели от Губайдуллиной, но не более того.
Теперь я понимаю: попав меж двух жерновов, наш сценарий был обречен в любом случае. С одной стороны, интеллигенция сладко агонизировала в эйфории разрешенного свободомыслия, ей, наконец-то, позволили вольно выражать исконно-заветное неудовольствие страной обитания и неуспешным народом. Ради этого почти сексуального счастья она прощала власти все ошибки и несуразицы, обещавшие впереди серьезные потрясения. Даже самая осторожная критика хаотичных методов и туманных целей ускорения воспринималась как злостное покушение на главное завоевание – свободу слова. Спрашивать: «куда идем?» – считалось неприличным. Интеллигенцию волновал дугой вопрос: «Почему идем так медленно?» О хлебе насущном пока вообще никто не задумывался, полагая это прямой обязанностью постылого государства, которое, собственно, и собирались рушить с помощью заморских консультантов. Когда в 1990-е выяснилось, что генерал спецслужб, а позже депутат от демократов Калугин – американский агент, все отнеслись к этому спокойно, как к самому собой разумеющемуся. А кто же еще? Ведь умный человек не может быть не плутом!
Со временем стало очевидно: в высшей номенклатуре есть серьезные люди, отлично понимающие губительность горбачевской «перестройки». Напомню, сам термин появился в эпоху реформ Александра II Освободителя, и «гласность», кстати, оттуда же. Они, эти люди, сознательно вели страну к потрясениям, к обрыву, чтобы в падении и хаосе одним махом сменить политический и экономический строй СССР. Скорее всего, и распад Советского Союза был заранее запланирован и оговорен. Еще Сахаров советовал поделить одну шестую часть суши на несколько десятков уютных кусочков, а Солженицын тяготился «южным подбрюшьем». Что и говорить: мелко нарезанная Россия – давняя золотая мечта Запада. Кому ж приятно возделывать свой лилипутский садик, если за забором начинаются угодья великана.
Судя по всему, Яковлев и был координатором сил, направленных на радикальное переустройство страны, на капитализацию под лозунгом «Больше социализма!» Думаю, неприятие нашего «антиперестроечного» сценария шло если не от него самого, то от его ближнего круга. Ведь зарубить фильм, освященный именем Габриловича, Героя Соцтруда и бесчисленных госпремий, можно только с высочайшего согласия. Таковы были тогдашние правила игры. Да и сегодняшние тоже. А чего собственно испугались-то? Неужели одна кинолента могло изменить ситуацию в стране, переломить настроения, повернуть вспять историю? Теперь в это трудно поверить. Нынче даже премьера, превращенная мощным пиар-прессингом в событие века, проходит по стране косым дождем. Но тогда все было иначе. Помните, какими морально-политическими бурями стали ленты: «Маленькая Вера», «Россия, которую мы потеряли», «Так жить нельзя», «Покаяние», «Легко ли быть молодым»? Да и снежкинское «ЧП районного масштаба», к которому приложил руку автор этих строк. Именно литература и искусство помогли свернуть на антисоветскую сторону многим доверчивым мозгам. Это были мощнейшие «антисоветики» (по аналогии с антибиотиками), убивавшие в сердцах все социалистическое.
Напомню: к 1987-му у людей стали появляться вопросы к новому курсу. Точнее других сформулировал недоумение писатель-фронтовик Юрий Бондарев, сказавший с высокой трибуны, что страна похожа на самолет, который взлететь-то взлетел, а куда садиться не знает. Как же набросилась на него передовая свора! А какие битвы велись вокруг письма скромной ленинградской преподавательницы Нины Андреевой! Его опубликовали в «Советской России» под заголовком «Не могу поступаться принципами!» Стольких проклятий не удостаивалась даже Фанни Каплан, стрелявшая в Ильича. Ведь сознание советского человека воспринимало критику, допущенную на газетную полосу, экран телевизора или кинотеатра, на театральную сцену или в радиоэфир, как отчетливый призыв бороться и одолеть негативные тенденции жизни. Именно так осуществлялась в нашем однопартийном обществе обратная связь. Появление в этой атмосфере сгущающегося недоумения и недовольства Горбачевым антиперестроечного фильма, в создании которого принял участие живой классик советского кино Габрилович, а главную роль сыграла всенародная любимица Ирина Муравьева – могло бы стать щелчком детонатора. Но могло и не стать… История капризна, как женщина.
Если бы фильм «запустили в производство» по утвержденному плану в 87-м, на экраны он вышел бы как раз к концу 88-го, в переломный момент, когда уже многие были готовы сказать Горбачеву: «До свиданья, наш ласковый Миша, возвращайся в свой сказочный лес!» Именно в этом году мы проскочил точку невозврата. А могли ведь остановиться, свернуть и пойти, скажем, «китайским путем» обновления без самопогрома. Лично я ради эволюционной модернизации еще лет десять посидел бы на скучнейших партсобраниях, повторяя детскую риторику, разработанную партией для простодушных рабфакофев 20-х годов. Но многим уже хотелось «делать историю», им нравилась стремительная «собчачизация» общественной жизни с трибунными истериками и призывами в не просчитанные дали. Да и рубль, сорвавшись с цепи «безнала», делал свое дело. «Корейки» уже вылезали из подполья, пилили свои золотые гири и вступали, пока закулисно, в большую политическую игру. Не сомневаюсь, отмашку на закрытие «Неуправляемой», как, впрочем, и других антиперестроечных поползновений, дали те, кто хотел, чтобы точку невозврата страна прошла, не заметив. Так и случилось. И хороши бы мы были, послав жалобное письмо Яковлеву. Марионетки жалуются кукловоду на то, что кто-то дергает их за нитки. А недовольных марионеток, как известно, складывают в сундук.
О мудрый, печальный, старый Габр! Кажется, то был его последний порыв. Во всяком случае, до его смерти, а прожил он еще шесть лет, похоронив сына, я ничего о его новых работах не слышал. Леонид Эйдлин страшно переживал крах нашего сценария, впал в депрессию, но, кажется, так и не догадался об истинных причинах неудачи, считая это результатом интриг Марягина и Скуйбиной при пассивной снисходительности Наумова. Года через четыре я написал кинокомедию «Мама в строю», специально под Эйдлина и Ирину Муравьеву, но снова как-то не сложилось. Бывают творческие союзы, над которыми, тяготеет злой рок. Потом мы общались, встречались накоротке. Незадолго до смерти Леонид позвонил мне и между прочим молвил: «А ведь если бы я все-таки тогда снял нашу «Неуправляемую» с Муравьевой в главной роли, вся моя жизнь сложилась бы совсем по-другому!» «Возможно, и не только твоя, Леня!» – подумал я, но промолчал.
В середине 1990-х я попал на какое-то сборище творческой интеллигенции чуть ли не в Колонном зале. Мы сидели вместе с журналистом Леонидом Павлючиком, служившим тогда в газете «Труд» и не заболевшим еще рецидивирующим либерализмом. Около нас было свободное место. Когда в проходе появился раздобревший Марягин, журналист замахал руками, мол, иди к нам! Тот кивнул и понес живот в нашу сторону.
– Богатым будешь – между двумя Леонидами сидишь, – сказал мне Павлючик. – А вы не знакомы?
– Нет, – ответил Марягин.
– Очень даже знакомы! – возразил я.
– Разве? – режиссер приподнял инфернальную бровь. – Откуда?
– А помните, как вы зарубили на Мосфильме сценарий, который мы написали с Габриловичем и Эйдлиным?
– Да, что-то такое случалось… Но ведь это же был крайне неинтеллигентный сценарий!
Жаль, что теперь в анкетах нет графы «социальное происхождение». С каким бы удовольствием я написал «из рабочих!» и свернул набок мефистофельский нос Марягина. Но годы, проведенные в творческой среде, смягчили мой нрав, облагородив манеры мальчика из заводского общежития, и я лишь горько усмехнулся в ответ…
Не раз и не два я пытался разыскать тот сценарий в своих бумагах. Безрезультатно. Спрашивал у Эйдлина, но и он тоже не смог найти. Когда к 60-летию я предпринял генеральную ревизию моего архива, то обнаружил лишь десятка два страничек, оставшихся от разных вариантов. Однако жизнь полна судьбоносных случайностей. Как-то меня пригласили на передачу «Воскресный вечер с Владимиром Соловьевым», посвященную 30-летию перестройки. За чаем в ожидании эфира я поведал Карену Шахназарову о том, как в 1987-м мы написали пророческий, можно сказать, сценарий, зарубленный и бесследно исчезнувший.
– Для какой студии писали? – хмуро уточнил неулыбчивый директор «Мосфильма».
– Для вашей! Но прошло столько лет…
– У нас ничего не пропадает.
Через неделю продюсер Александр Литвинов вручил мне ксерокопию нашей киноповести «Неуправляемая» – сразу два варианта. Странное чувство испытал я, листая страницы, напечатанные когда-то на моей разбитой машинке «Москва» с прыгающим нечищеным шрифтом. Наверное, что-то подобное ощутил бы ветеран-снайпер, обнаружив в старых камуфляжных штанах патрон, которого тридцать лет назад ему не хватило, чтобы изменить исход боя или промахнуться…
Казус Невзорова
– По-моему, существует такое нравственно-интеллектуальное «заболевание», я бы назвал его «патриофобия» или, если хотите, «отчизноедство». Болеют обычно люди неглупые и достаточно образованные. Симптомы: человек воспринимает в негативном ключе все, связанное с родиной. Все не такое: и климат, и язык, и народ… А Кремль – так и просто гад!
В последнее время стало модно говорить, что русские хотят войны, что наматывание чьих-то кишок на гусеницы танка делает их счастливыми. Но ведь это какая-то болезненная напраслина. Оглянитесь на нашу новейшую историю: мы 25 лет были до оторопи миролюбивы, в ущерб себе уступали где можно и нельзя. В итоге нам стали наступать на ноги, размещать под боком базы и устраивать перевороты в странах, которые по сути есть части разорванной исторической России. А что хотели сделать американцы, когда мы заступились за Кубу? Забыли? Правильно. Атомную войну начать. Или та же спецоперация в Сирии. Наши геополитические оппоненты утратили чувство реальности, и Россия вынуждена напомнить, что не надо творить намеренный хаос в регионе, серьезно затрагивающем наши экономические и политические интересы. Когда в соседней квартире варят динамит, лучше вмешаться заранее. Да, мы снова сильная держава и не однажды, втянутые в войну, меняли карту мира и ход истории. К тому же, наш нынешний президент не пьет. Если не поставить на место оппонентов сейчас, война с Украины перекинется на Белгород, а из Сирии – в Среднюю Азию… Мы надеялись на разум консолидированного Запада, а столкнулись с тупой колониальной спесью. Я считаю наш ответ адекватным, хоть и запоздалым.
Не понимаю, в чем заключается зоологическая злобность и агрессия русских, о которой много говорят «отчизноеды», та же лауреатная Светлана Алексиевич. Кстати, глядя на эту журналистку, так и хочется обратиться к Шведской Академии: «Господа, ну сколько можно мстить России за Полтаву с помощью нобелевской премии в области литературы!» Я не знаю ни одного русского человека, который бы радовался бомбежкам в Сирии. Все воспринимают их как тяжкую необходимость – не более, и не менее. Ну, да: люди с удовлетворением замечают, что мы, в отличии от американцев, бьем точно по целям, а не мимо. Что в этом плохого? Почему я должен стесняться отличного оружия, которое произведено на наших заводах нашими специалистами? Предлагаете гордиться американскими ракетами, что ли?!
Рассуждения об отсутствии у нас оригинальной национальной культуры в категориях «матрешки пришли в Россию из Японии» нелепы. А спутники пришли в Японию из СССР. И что? Если мы копнем, то, наверняка, выяснится, что в Японию эти матрешки пришли еще откуда-то. Все культуры взаимосвязаны. Да, мы не самый молодой народ на планете. Есть народы старше, а есть моложе, например, украинцы или американцы. Кстати, Америка вообще целиком сформировалась на основе чужих культур, даже язык полностью позаимствовала. Хотел бы я посмотреть на американского интеллектуала, который упрекает США за то, что там говорят на английском. Да, в России в XIX веке дворяне говорили по-французски. Но и английский двор в свое время говорил по-французски. А европейская интеллектуальная элита говорила на латыни. И что?! А во многих ныне тюркоязычных странах прежде говорили и писали на персидском или греческом. Разве плохо, что русский язык обогатился за счет творческого использования лексики других языков? Это хорошо! И не правда, что по-французски изъяснялись потому, что в русском языке не было нужных слов. До XVII века на русский переводили Гомера, Библию, весьма сложные теологические исследования. Да, у нас не было слов «фрак» и «жилет», а во Франции не знали, что такое «пончо» или «кокошник». Конечно, после Петра наш верхний класс стал весьма космополитичен и полиэтничен, чем отчасти и объясняется «отчизнофобия» части нашей интеллигенции. Но с другой стороны Александр Невзоров убежден: этничность, национальный характер определяют только язык, воспитание, культура. Почему же тогда наши дворяне, воспитанные в французской традиции, насмерть бились на Бородинском поле с супостатами? Выпили бы вина, поболтали на языке Корнеля и разошлись…
Смешно читать, будто в «Евгении Онегине» практически нет ничего русского! Пушкинская реформа заключалась как раз в том, что он шел от архаичного литературного языка в сторону живой разговорной речи. Его письма к жене и друзьям показывают, насколько богат, даже изощрен был тогдашний бытовой язык. А возьмите чистый, прозрачный язык русских народных сказок. Кто их рассказывал? Французы? Впрочем, с отчизноедом, убежденным в обратном, спорить бесполезно, он как страдающий манией преследования: сосед в лифте поздоровался, а он потом думает, что тот хочет усыпить бдительность и нож в спину всадить.
Что же касается измышлений о губительном влиянии на нашу историю христианства, то это очень напоминает лихой большевизм начала прошлого века. Оценка религии через политику как раз характерна была для таких агитаторов, как Емельян Ярославский, он возглавлял журнал «Безбожник». И если уж речь зашла о начале XX века, то надо понимать, что политический ярлык «черносотенцы», который лихо клеит Александр Невзоров, применяли тогда в отношении ко всем политическим движениям и деятелям, которые ставили русские национальные ценности выше классовых и интернациональных. Тысячи людей были записаны в черносотенцы и убиты только за то, что любили Россию и русский народ больше, чем, например, пролетариат Германии. Взять хотя бы выдающегося русского публициста Михаила Меньшикова, расстрелянного на глазах собственных детей. Да, у него были претензии к чрезмерному участию инородцев в революции, о чем хорошо написал Солженицын. За это надо расстреливать? Тогда, что делать с латышами, которые вообще объявили русских, искони живущих на балтийских берегах, людьми второго сорта? Но, увы, так далеко мысли «патриофобов» не залетают, предпочитая кружиться над отечественными помойками.
Впрочем, «отчизнофобия» не всегда болезнь, иногда это лишь кокетство – что-то вроде пожилой дамы с макияжем а ля Климт и мини-юбкой, переходящей в бикини…. Думаю, казус Невзорова как раз из этого цикла.
Куда девалась литература?
Уходящий 2015 год был Годом литературы. Однако перелома в отношении к чтению и книге как такой так и не произошло. Почему?
Литература в общественной жизни современной России играет минимальную роль. Хотя и в дореволюционной России, и в Советском Союзе, литература традиционно была главным, базовым видом искусства, определявшим мировидение всего общества. И во многом именно она способствовала тем переменам, которые наступили в нашей стране в начале и в конце прошлого века. Вспомните, какой тогда был спрос на книги и толстые журналы! Вырывали из рук друг у друга, а прочитанное и услышанное передавали из уст в уста: «Так жить нельзя!».
В чем причина падения спроса? На мой взгляд, она рукотворна. Те, кто взял кремлевские рычаги в начале 90-х, помнили о ключевой роли слова в смене политической власти, и постарались минимизировать влияние литературы, оттеснив «властителей дум» на периферию общественного сознания. На первый план выдвинули «ПИПов» – персонифицированные издательские проекты, серийных изготовителей книжной продукции. На общественное сознание они имели примерно такое же влияние, как щебет парикмахерши на подстригаемого клиента.
Операция по маргинализации русской словесности была проведена виртуозно. В дело пошли премии, вроде «Букера», издательства вроде «Вагриуса», телевидение, откуда были удалены практически все думающие литераторы: сначала – патриоты, а затем и те либералы, кому общечеловеческие ценности не смогли заменить совесть и гражданскую ответственность. Штабом операции стала, как ни странно, государственная организация – «Роспечать». Серьезную литературу, которая предлагала обществу свой взгляд на происходящее, трактовавшую о ценностях и смыслах, загнали в резервацию, откуда можно было выйти в широкое информационное пространство, лишь предъявив в виде пропуска русофобию, антисоветизм или нетрадиционную наклонность. Повторяю: все это за счет казны. А при обнаружении у обитателей литературной резервации государственнических, патриотических взглядов сразу сажали в карцер тотального замалчивания. Отчасти это ситуация продолжается и сейчас, хотя общее направление политической жизни кардинально переменились.
Между тем, серьезная русская литература всегда мыслила государственно. И Пушкин, и Гоголь, и Достоевский, и Толстой, и Тургенев, и Блок, и Булгаков, и Шолохов, и Твардовский были державниками… Но эта давняя «охранительная» традиция оказалась отодвинута в сторону, власть осталась без настоящей интеллектуальной подпитки, ибо либеральный клекот о свободе, как главной и единственной ценности, имеет к государственному строительству такое же отношение, как порыв ветра, вздувший девичий подол, к деторождению.
На передний же план выдвинули развлекательную литературу, совсем беспомощную с художественной точки зрения, написанную убогим русским языком, да еще напитанную простодушным гедонизмом. Зайдя как-то в книжный магазин, я наткнулся на встречу читателей с писательницей Д., которая рассказывала о своих комнатных собачках. О чем же еще? Все эти женские романы, детективы, мистические триллеры к литературе отношения вообще не имеют. Справедливости ради надо отметить, что продвигалась и собственно литература, но при одном условии: в ней пороки, свойственные всему человечеству настойчиво приписывались исключительно России и русским. Литературная молодежь быстро поняла это условие успеха и поставила «отчизноедство» на поток.
Одна беда: книги лауреатов «Букера», «Нацбеста», «Большой книги» (а с помощью этих премий пытались и пытаются перекодировать как отечественного читателя, так и писателя) читать – за редким исключение – невозможно. Как навязчивый соцреализм портил многие сочинения советских писателей, так и заемные русофобия и антисоветизм явно не улучшают книжки «узников Букервальда». «Литературная газета» просто завалена письмами читателей на эту тему. «Пошла в магазин, увидела стенд лауреатов – авторов «национальных бестселлеров», купила, прочитала, и теперь не понимаю: кто сошел с ума? Я, авторы этих, с позволения сказать, «произведений» или члены жюри, присудившие им премии? Сделайте что-нибудь!» А что мы можем сделать? Лишний раз напомнить, что судьба отечественной словесности не должна зависеть от неадекватных чиновников «Роспечати».
Кстати, беда с премиями – не только российское явление. Взять хотя бы присуждение Нобелевской премии по литературе за 2015 год: казалось бы, можно было радоваться, что премию получила русскоязычный автор. Но радости по этому поводу нет. Потому что, во-первых, лауреаты Нобелевки – это давно уже не писатели первого ряда. Потому что сама премия превратилась в премию для авторов-диссидентов, бунтующих именно в тех странах, к которым консолидированный Запад с географическим центром на Уолл-стрит, имеет какие-то претензии. Причем, если еще лет 20–30 назад из диссидентов все же выбирались довольно крупные фигуры – киты (Солженицын или Бродский) то теперь пошла литературная макрель, вроде Светланы Алексиевич. Давайте называть вещи своими именами: ее книги – это весьма средняя публицистика, точнее, литературная запись, работа скорее техническая, нежели творческая. Раньше этим просто подрабатывали, записывая речевые потоки военачальников, директоров, знатных доярок… А теперь за это Нобелевку дают. Впрочем, премию Алексиевич получила не за тексты, а за то, что она, лауреат премии Ленинского комсомола и кавалера ордена Знак почета (1984) пламенно не любит советскую власть и Россию, о чем в любом интервью сообщает с той обстоятельностью, с какой впавший в детство пенсионер повествует о своей подагре. Такое впечатление, что следующему русскоязычному лауреату Нобелевской премии и писать-то не понадобится, а только ругнуть как следует в эфире эту «немытую Россию». А пожалуйте – в Стокгольм!
Грустно. Ведь навык нации к серьезному чтению – это важный национальный ресурс, такое же достояние государства как нефть или газ, уголь или железо. «Лихие 90-е» остались далеко позади. За последние годы политический вектор развития страны повернулся на 180 градусов, изменились экономические задачи, внешнеполитические приоритеты. Но, увы, культура и образование продолжают развиваться у нас по самопогромным законам смутного времени, воспитывая у людей комплекс исторической и нравственной неполноценности, готовя из них невольников. Хорошая книга делает человека лучше, а плохая хуже. Кремль держит под пристальным внимание ВПК и очень огорчается, если новая ракета промахивается мимо цели. Но ведь самую совершенную ракету можно просто порезать на «иголки», если начитаться дурных книг или насмотреться дурацких телепередач и вообразить собственную Родину «империей зла». И такое уже у нас было. Эй, там за стеной, очнитесь!
Кустарь с монитором
Путешествуя по Волге, я всякий раз отмечаю, что большинство теплоходов носят имена писателей: Пушкин, Лермонтов, Блок, Толстой, Достоевский, Лесков, Шолохов, Есенин, Фадеев, Некрасов, Островский, Мамин-Сибиряк, Симонов, Твардовский, Пришвин… Конечно, встречаются по курсу также и ученые, музыканты, художники, полководцы, даже государственные и церковные деятели. Но все они в совокупности едва ли могут соперничать с писателями, которые, по выражению четырехпалубного круизного красавца «Владимира Маяковского», «умирая, воплотились в пароходы, стройки и другие добрые дела». В таком преобладании на водах вольно или невольно запечатлена особая роль Слова в судьбе России.
Так уж сложилось, но именно литература была у нас не только тиглем, где выплавлялась золотая норма родного языка. Словесность при всей своей изящности являлась у нас кузницей политической, государственной, даже экономической мысли. Вспомните Энгельгардта или Чаянова. Литература была убежищем для «тайной свободы» при царях-батюшках, а в советские времена стала заповедником, где в суровые интернационально-атеистические годы удалось сберечь, зашифровав в художественных иносказаниях, национальные и религиозные коды народа, кстати, не только русского, которому досталось больше других – за великодержавность. Вместе с тем, именно литература у нас традиционно аккумулировала и словесно оформляла недовольство людей жизнью, а значит, и властью. Не зря же Ленин так любил цитировать русскую классику, и «зеркалом революции», часто кривым, вольно или невольно становился любой честный художник. Оказавшись на германской войне, Куприн не узнал среди офицеров героев своего «Поединка». Впрочем, это была уже действующая, а не гарнизонная армия.
Наша история, как справедливо замечено, сначала словно «репетируется» на страницах книг, а потом уже случается в реальности. Пушкин провидел, Некрасов предвидел, а Блок уже трудился в комиссии по расследованию преступлений Романовых. Правда, недолго… Даже Бродский предсказал возврат Крыма, обмолвившись, что «лучше жить в провинции у моря». А советская власть, по сути, на страницах советской литературы закончилась задолго до того, как госдеп подсадил Ельцина на танк. Фига отросла и в кармане уже не помещалась. Творческая, прежде всего литературная среда стала лабораторией, где вывелся вирус социалистического иммунодефицита. При явном товарном и идейном дефиците размножался он стремительно. Однако «Апрель» и «Товарищество русских художников» не любили советскую власть каждый по-своему. Не случайно среди делателей социалистической революции 1917-го и капиталистической 1991-го мы обнаружим немало литераторов.
Заболевание писателей «державофобией» и даже «родиноедством» в нашей стране особенно опасно, ибо – нравится это кому-то или не нравится – литература искони была у нас частью общегосударственного дела. Многие классики XVIII и XIX веков дослужились до высоких чинов и звезд, являлись опорой трона. Достоевский давал уроки в тишине членам царской семьи. Но и те, кто был в оппозиции, сидя в Лондоне, Сибири или Ясной Поляне, заботились не столько о плетении словес, сколько о разумном и справедливом устройстве общества. Даже изгнанник всесоюзного значения Солженицын, грустя в Вермонте, кумекал, «Как нам обустроить Россию». Русские, советские и антисоветские писатели были в своем большинстве заботниками и заступниками. Так их воспринимало и общество.
Вот с этой-то традицией отечественной словесности и повели жесткую последовательную борьбу в 1990-е годы. Началась решительная кампания по отделению и отдалению литературы от государства. Почему? Видимо, новая власть решила раз и навсегда удалить с политического поля слишком непредсказуемого партнера – русскую литературу. Я хорошо помню все эти разговоры-заклинания: мол, творчество – дело интимное, и не надо в тоталитарных калошах вламываться в мастерскую художника. Кто ж с этим спорит? Но и писателям объяснили: давая свободу творчества без берегов, власть просит в дальнейшем по вопросам смысла жизни, духовных устоев, политической морали и социальной справедливости ее не беспокоить. Как-то незаметно места писателей в парламенте заняли спортсмены, потом сочинители начали исчезать из эфира: патриоты почти сразу, за ними последовали совестливые либералы, усомнившиеся в правильности реформ, похожих на самопогром. Наконец, попросили очистить экран литераторов, готовых говорить все, за что платят и награждают: уж очень глупо выглядели. Вспомните Приставкина! Им на смену пришло новое поколение телевещателей, молодых, разноголосых, но при этом дисциплинированных, как синхронные пловчихи. Да что я вам тут объясняю: посмотрите любое телешоу.
Именно в этот период «писатель» был ликвидирован как класс – исчез из реестра профессий Российской Федерации. Власть понять можно: она же договорилась с литераторами, что творчество – дело сугубо личное. Чего же вы хотите? Одни на досуге любят писать книжки, другие разводить декоративные кактусы. Что ж, теперь и кактусоводов в реестр вставлять? Некоторые по привычке начинали вдруг заботиться о судьбах Отечества или защищать обездоленных, но на них смотрели с усмешкой. В 1990-е во власти вообще было много иронистов, чуть страну не прохихикали.
Итак, труженики пера добились своего, освободились от державного призора и в дурном, и в хорошем смысле. Для власти они стали кустарями – сначала с пишущими машинками, потом с мониторами. Правда, сочинителям из либерального пула на некоторое время государство в хорошем смысле заменил Фонд Сороса, российское отделение которого возглавлял Григорий Бакланов. Для патриотической литературной дружины таким коллективным спонсором стали красные директора и губернаторы. Но и те, и другие долго не выдержали: писатели народ прожорливый и неблагодарный. Труженики пера стали как все, нет, еще хуже, ведь у них даже своего профсоюза не оказалось. Громя СП СССР об этой его ипостаси как-то подзабыли. Эту заброшенность и беззащитность особо остро, думаю, чувствуют сегодня те литераторы, что оформляют пенсии. До 1991 их членство в СП СССР еще засчитывают как трудовой стаж, а потом свою принадлежность к цеху даже узнаваемым классикам приходится доказывать справками и гонорарными ведомостями. Почему? Нет ответа. И только кремлевские звезды задумчиво переглядываются с кремлевскими же орлами.
«А что же сами писатели? – спросите вы. – Они-то как относятся ко всему этому?» «Какие писатели?» – в лучших одесских традициях отвечу я. Дело в том, что у нас в Отечестве двухобщинная литература. Воображаю, как напряглись любители высчитывать процент инородческой крови в белом теле отечественной словесности. Погодите возмущаться или, наоборот, потирать руки, я – про другое. О том, что наша литература расколота, известно всем. Разделение на архаистов и новаторов, либералов и охранителей было всегда. Все знали, что, скажем, публицист Сергей Сергеевич Смирнов – либерал, а поэт Сергей Васильевич Смирнов – охранитель. Причем, по произведениям понять, кто есть кто, порой было невозможно. Например, Осип Брик (тот самый!) в сталинские годы писал пьесы о пользе опричного террора. Но все, конечно, понимали: это он так маскирует свое свободомыслие. Когда же Анатолий Софронов сочинял комедию, откликаясь на зов партии, то все знали: на самом деле он откликается на зов своего верноподданнического сердца. Хитроумная советская власть умудрилась и трепетную либеральную лань, и упертого патриотического быка впрячь в телегу государства. И ничего – тащили, время от времени взбрыкивая… Но в 91-м разошлись по своим стойлам – и образовались две общины, вроде «ватников» и «укропов» на Украине. Была и своя литературная гражданская война, но она ограничилась тем, что русский патриот Осташвили разбил очки либералу Курчаткину, а потом как-то странно повесился в тюрьме. Помните?
Итак, в нашей словесности две общины. Переходные и гибридные формы, а также профессиональных перебежчиков туда, где сейчас лучше, я опускаю. Первая община, назовем ее по старинке «почвеннической», многочисленная, но малозаметная в информационном пространстве. Она продолжает считать литературное дело частью общенародной жизни, готова служить разумному государству и нести ответственность за сказанное и написанное слово. В этой общине есть свои «фракции». Одни пренебрегают советским опытом, как чуждым, делая исключение для гигантов, вроде Шолохова, Леонова, Твардовского… Другие, напротив, считают, что именно под «серпом и молотом» родная словесность достигла горних высот. Есть и центристы, к коим принадлежит автор этих строк.
Кроме того, я убежден, что писатель, не испытывающий зависимости от самочувствия своего народа, страны, не связывающий с ними свою человеческую, а также творческую судьбу, это не писатель в нашем, русском понимании слова. Это какой-то иной вид филологической деятельности. Тот, кто не знает этой болезненной связи, даже «присухи», и тем не менее посвятил себя словесному творчеству, отличается от настоящего писатели, примерно так же, как кик-боксер от купца Калашникова. Но должен оговориться: наличие такой внутренней связи с почвой – важное, однако не исчерпывающее условие успешного творчества. Человек, который, пошел в литературу лишь на том основании, что любит Родину, обречен. Обилие таких авторов в почвеннической общине – ее главная проблема. Союзу писателей России смело можно вернуть довоенную аббревиатуру ССП. Вот только расшифровывается она теперь иначе: Союз самопровозглашенных писателей. Ведь писатель не тот, кто пишет, а тот, кого читают. Увы, патриотической макулатурой можно нынче Ангару перекрывать.
Вторая община, назовем ее по-постмодернистски «интертекстуальной», не такая уж и многочисленная – особенно в провинции. Сложив «длинные списки» «Букера», «Большой книги», «Национального бестселлера» и «Носа», добавив сотню сетевых самописцев, вы получите почти полный состав общины отечественных «интертекстуалов». Зато они почти монопольно владеют информационным пространством и премиальным тотализатором. Авторы, принадлежащие к этой общине, а среди них есть и талантливые, воспринимают творчество как сугубо личное дело: что-то среднее между мелким семейным бизнесом и альковными изысками, о чем охотно болтают в Сети. Им тоже дорого наше Отечество, но не земное, реальное, а вербальное, так сказать, русская «словосфера». Они Пушкину за талант прощают даже «Клеветников России». В них есть что-то от пассажиров круизного лайнера, даже не подозревающих, что есть еще и кочегарка с чумазыми матросами. Да и куда идет судно, им тоже, в сущности, безразлично, главное – при крушении не утонуть вместе с этим гигантским корытом.
Не случайно иные лидеры «интертекстуальной» общины уже перебрались на постоянное жительство за рубеж, продолжая оттуда активно участвовать в литературной и политической жизни России. Напомню, что первые две волны русской литературной эмиграции были связаны с мировыми катаклизмами. Третья – состояла из тех, кому не только было скучно строить социализм, но и обидно, что не позволяют говорить об этом вслух и писать в книгах. Аксенов и Войнович, например. А вот свежие писатели-эмигранты четвертой волны – это особая статья: они не перенесли того, что их точка зрения перестала быть господствующей, как в 1990-е. Утрату монополии в сфере борьбы идей они сочли оскорблением, катастрофой и уехали. Быков и Акунин, в частности…
Если же говорить об идеологии «интертекстуалов», то они чаще всего «подзападники». В отличие от «западников», искренне чающих объевропить российскую цивилизацию, и в отличие от «прозападников», желающих видеть РФ почетным членом НАТО, «подзападники» попросту хотят, чтобы Россия легла под Запад. Я немного огрубляю и спрямляю, но важна суть. Любя русскую «словосферу», «интертекстуалы» относятся к земной жизни Отечества свысока. Так, возвращение Крыма стало для них досадным пятном на репутации русской словесности. Теперь приходится отвечать перед мировым сообществом не только за травлю Пастернака, но и за «вежливых людей». При этом, повторю, они искренне любят русское Слово. Впрочем, человек, который лишь из любви к литературе решил стать писателем, тоже обречен. Филологическая подготовка не заменит талант, как «виагра» не заменит страсть. Поэтому графоманией «интертекстуалов» можно запрудить Темзу. Да, пожалуй, заодно и Сену…
Остается добавить, эти две общины между собой почти не общаются, друг друга не читают и знать не желают. Недавно в поликлинике я встретил знакомца моей литературной молодости – критика, статьи которого я все эти годы почитывал. Он из видных «интертекстуалов». Разговорились. Критик очень удивился, узнав, что после «Ста дней до приказа» я за 30 лет написал, оказывается, еще с десяток повестей и романов. В ответ не без ехидства он поинтересовался, видел ли я очень смешную комедию моего однофамильца и тезки, идущую в театре Сатиры? Обнаружив, что автор пьесы сидит перед ним, друг моей молодости впал в онтологическое огорчение.
Если я скажу, что писатели почвенной общины пытливы и зорко следят за творчеством «интертекстуалов», то, конечно, слукавлю. Но, тем не менее, это так. Слаб человек – хочется узнать, за какие такие тексты его собрат, а точнее, «совраг» по перу, получил очередную премию и два-три миллиона рубликов под чернильницу. Поэтому все-таки почвенники лучше знают то, что пишут «интертекстуалы», а те о своих художественно-эстетических оппонентах, по-моему, даже понятия не имеют. Периодически возникает риторический вопрос: как это так получилось, что раскрученная премиальная сеть вкупе с горячей поддержкой СМИ досталась исключительно «интертекстуальной» общине, будто нефтяная вышка хорошему человеку? Ведь даже о президентских и правительственных премиях в области литературы, присуждаемых с гораздо большей объективностью, по телевизору если и говорят, то с поспешным смущением, как про таблетки от запора. Да, мы помним, что именно «интертекстуалы» в 1990-е осуществили грезу власти о ненадоедливой, замкнутой на себе, а потому изящной во всех отношениях словесности. Никаких тебе напоминаний о крахе реформ, геополитических провалах, обнищании населения… Живи, радуйся и дирижируй немецким оркестром. В ту пору ценилась литература, которая лично мне напоминает «сэлфи» на пожаре. Пепелище, погорельцы – все это – за кадром…
Но с тех пор многое изменилось. Упала в стране грамотность, угас интерес к книге, а с невежественной молодежью какой технологический прорыв? К тому же, вдоволь поглумившись над патриотическими чувствами в 1990-е, с удивлением в нулевые выяснили, что количество молодых российских граждан, которые не прочь уехать из России куда-нибудь на ПМЖ, достигло угрожающего уровня. Сообразили, что патриотизм хоть и относится к дикорастущим видам эмоций, но если его регулярно вытаптывать, может погибнуть. А кто у нас всегда был главным ревнителем любви к Отечеству? Ясно: писатель. Тут бы и вспомнить власти о почвеннической общине, позвать ее в союзники. Но не срослось.
Почему? Выскажу свои, возможно, спорные соображения. Российской власти по большому счету всегда были ближе либералы, ведь именно государство у нас издавна «главный европеец» в стране. Но это лишь часть ответа. При власти во все времена немало людей без определенного образа мыслей, но с вполне конкретной целью – преуспеть. Если бы министров пороли по субботам и выдавали зарплату талонами на питания, мы бы имели у рычагов сплошь бескорыстных патриотов. А так… Ну какая моногамия в борделе?
Кроме того, у отцов державы всегда теплится иллюзия, что прикормив и приручив диссидентов, они получит дополнительную опору. А патриотов, что их ласкать, они и так рядом, как верный пес у ноги – только свистни. Наконец, самое главное: патриоты гораздо требовательнее к власти, ибо их интересует судьба отечества и народа, а не режима. Им дай волю, они тебе еще и «залоговые аукционы» припомнят. А либерал, и его литературный клон «интертекстуал» к слабостям верхов относится с пониманием. Если развеять болотный туман и гуманитарное сопение, останется лишь личный интерес, как правило, слабо увязанный с интересами Отчества.
Так когда-то спародировал Юрий Левитанский строчки Вознесенского:
Но вернемся к двухобщинности нашей литературы. Она возникла в результате распада Союза писателей СССР на множество организаций, которые быстро утратили всякий авторитет и у власти, и у общества. Вы будете смеяться, но Год литературы прошел в нашей стране без видимого присутствия союзов писателей. На заседании оргкомитета, просмотрев многостраничный план мероприятий, я, не найдя там ни одного писательского объединения, обратил на это странное обстоятельство внимание президиума, В ответ на меня глянули так, словно я озаботился судьбой увечных ветеранов Севастопольской кампании позапрошлого века. Собственно, литературное сообщество в Годе литературы не участвовало, в центральных акциях фигурировали отдельные авторы, милые крупным издательским концернам или Агентству по печати. В регионах дело обстояло иначе: там участь писателей зависит от начитанности губернатора. Это плохо? Да как сказать. При организационно-творческом маразме существующих писательских союзов, может, и к лучшему. Ситуацию они явно не поправили бы, а снижать уровень Года литературы было уже некуда…
А может, наплевать и забыть, как говаривал Чапаев? Ну, нет единого писательского сообщества и не надо. Кому-то, видимо, и так хорошо. Но, по-моему, отсутствие структуры, увязывающей жизнь профессионального литературного цеха с государственной культурной политикой, дает о себе знать. Задумайтесь, почему советская власть озаботилась созданием единого союза писателей именно тогда, когда стало понятно, что Мировая революция накрылась, Земшарная республика отменяется, поэтому выживать и отбиваться придется самим без помощи пролетариата передовых стран. Ситуация чем-то похожая на нашу нынешнюю. Нам тоже дали понять, что мы все равно останемся для Запада чужими, даже если вынесем Ленина из мавзолея и подарим Британскому музею. А в ситуации, когда страна на полуосадном положении, писатель уже не кустарь с монитором, а важный соучастник серьезной сшибки цивилизаций. Соратник. Вот только вопрос: на чьей он будет стороне?
Вроде бы власть это заранее почуяла, и без малого два с половиной года назад созвала Литературное собрание, как говорится, поверх барьеров. Затея замечательная: свести вместе всех, кто связан с русским словом. Разговор с президентом получился широкий и острый, а главное – всем понравилась идея создать постоянно действующее Российское литературное общества, которое объединило бы профессионалов, работающих на ниве отечественной словесности. Однако за два с половиной года восторг предвкушения сменился тоской ожидания, но обещанного, как говорится, три года ждут. Объясняют: нет денег. Но пока суд да дело, может, власть вернет хотя бы писателей в реестр профессий Российской Федерации? Во-первых, дешево и сердито. А во-вторых, своим многовековым служением Российской Державе и Русскому слову, мы, наверное, заслужили право стоять где-нибудь между «пескоструйщиками» и «почвоведами»…
Человек слова
Впервые о Геннадии Николаевиче Селезневе я услышал в 1980 году в «Комсомольской правде», куда он только что пришел главным редактором. Мы сидели и выпивали чай в комнате «Алого паруса», где я печатал свои стихи со студенческих времен, и был там почти своим человеком.
– Ну, и как ваш новый главный? – спросил кто-то, закусывая редакционной сушкой.
– Селезнев? Ну, это совсем другое дело! – воскликнул, кажется, Юрий Щекочихин. – Светлый человек!
Прежнего главного редактора, Валерия Ганичева, «темного человека», они терпеть не могли за откровенное русопятство и тщетные попытки «коренизации» журналистского коллектива.
– Посмотрим, посмотрим, – с недоверием проворчал Павел Гутионтов. – Знаем мы этих комсомольцев…
Возникла неловкая пауза, и все посмотрели на меня, ведь я тоже, хоть и недолго, работал в комсомоле и как раз перед этим рассказывал им, что начал писать повесть о райкоме.
– Только без липатовских соплей! – попросил Щекочихин, имея в виду повесть сотрудника «Комсомольской правды» Виктора Липатова (не путать с романом талантливого Виля Липатова «И это все о нем…»).