ГЛАВА 2
У города было два конца, или, как их еще называли, два края. Степной, где в основном жили казаки и крестьяне, занимавшиеся землепашеством, державшие коров, табуны лошадей, овец. Сразу за околицей тут начиналась раздольная степь, и где-то там, далеко-далеко за горизонтом, пролегла серебряная лента Дона.
В степном краю, возле станции железной дороги, находился центр города, его главные улицы: Донская, Московская, Широкая, Думская, застроенные особняками шахтовладельцев, богатых купцов — торговцев зерном и мясом, гонявших гурты в Москву, Петербург, Нижний Новгород. Зелень садов разделяла эти дома.
А другой край назывался шахтным. Здесь над землянками, бараками, мазанками возвышались конуса терриконов — гигантские кучи вынутого из глуби недр камня — да похожие на скворечни, величиной с дом, копры угольных шахт: Пашковской, Шурилинской, Цукановской, РОПИТА — Русского общества пароходства и торговли.
В этом краю круглый год пахло серой от тлеющих терриконов. Бараки и домишки стояли черные, словно обугленные. Узкие, кривые, размытые дождями и талыми водами улицы переходили в балки. Кроме терриконов да шахтных копров, все тут жалось к земле: и дома, и низенькие заборы из плитняка, и редкие кусты чилиги — желтой акации, и полузасохшие от серного дыма деревца шелковицы и вишни, и поэтому сюда нельзя было прийти незамеченным, любой человек еще издали оказывался виден за всеми этими заборами, землянками и сарайчиками.
Был конец дня. Мужчина лет сорока пяти, одетый в латаную-перелатанную брезентовую робу, бородатый, с шапкой черных волос, закрывающих лоб, с обушком на плече, с горняцкой лампой у пояса, опустив плечи, устало шел шахтерским краем.
У одной из калиток в Сквозном переулке он недолго постоял, хмуро и недовольно оглядываясь, как человек, возвращающийся с работы в плохом настроении, толкнул калитку, прошел двориком к низенькому домику в два окна, без стука, как хозяин, распахнул дверь. В передней остановился, прислушался. За второй, внутренней, дверью разговаривали женщина и парень.
— Смотри какой! — говорила женщина. — Еще и посмеивается. Чем мазал-то?
— Сало такое, — нехотя отвечал парень.
— Где ж ты его достал?
— У цыган сменял. Они его волчьим зовут.
— И зачем оно им?
— Собак уводят. Намажут сапоги, по поселку пройдут…
— В промен-то чего отдал?
— Да наган.
— Ой, Матюха, как же это ты?
— А у меня их еще десять. На поле за каменоломней сколько хочешь можно найти. И винтовки, и наганы, и патроны. Красновцам их, что ли, сдавать?
Мужчина расправил плечи, поставил обушок в угол и толкнул дверь.
— Здравствуй, Анна Андреевна, — проговорил он, перешагивая порог и протягивая руки к седой женщине, сидевшей у стола на табуретке.
Парень метнулся в соседнюю клетушку, за ситцевую занавеску.
— Стареть стал, — продолжал мужчина, — подхожу к дому, сердце колотится: вдруг да с тобою что?
— А я тебя, Харлампий, давно разглядела, — ответила женщина, вставая навстречу ему. — Ты еще к переулку подходил. Я слежу…
Была она когда-то высокая, а теперь сгорбившаяся, и когда она поднялась с табуретки, это стало особенно заметным.
— Тихо пока все, — сказала она. — Только посомневалась: идешь вроде ты, а с обушком? Уж не в забой ли подался? Машинисту зачем обушок? Сроду ж ты с ним никогда не ходил.
— Патрулей — на каждом углу, — Ответил Харлампий. — Объясняй: кто да что. А с обушком идешь — и не подъезжают. Новых чего-то казаков в городе много стало. — Обернувшись в сторону занавески, он сказал: — Да выходи ты, Матюха!
Из-за занавески вышел парень в черной косоворотке, в сапогах гармошкой.
— А я-то гадаю: кого принесло, — кривясь в усмешке, начал он. — Здравствуйте, дядя Харлампий!
— Здравствуй, герой! Чего ж это от людей прячешься? Или натворил что?
— Натворил, — ответил Матвей с вызовом. — Да тут любой натворит: вся семейка такая! Где уж мне от своих отставать? Батя в церкви в первом ряду стоит. «Дожил до почета, — говорит, — слава тебе, господи! Сын в люди вышел». А сынок любимый где-то капитал хапнул, может, убил кого, а теперь вон оно — и близко не подойди: мясоторговец Леонтий Шорохов! Семена да Фотия Варенцовых лучший дружок!.. Вчера меня с наганом накрыл, разорался: «Выпорю!..» Я б ему устроил! Для того и волчье сало от цыган нес. Жалко только, что все его на скутовские ворота вымазал.
— Но как ты к Скутову-то забрался? Там же охрана еще с ночи стояла.
— Влип потому что. От цыган иду — патруль: «Нет прохода! Заворачивай через балку!» А тут бочки везут. Я на одну из подвод вскочил, на бочки лег — пронесло! А подводы к скутовскому дому подъехали, во двор начали сворачивать. Я спрыгнул, стражник на меня: «Стой! Что за банка? Давай сюда!» Я говорю: «Я только что из двора вышел. Ворота послали мазать, чтобы петли не скрипели». Поверил! А уж потом не до меня было. Я на дерево влез, сижу, смотрю, как собаки ворота лижут, а в скутовском доме генералы у окна стоят…
— Да ну, уж и генералы. Один только и приехал, деповских будет увещевать.
— Пять их там было! И сам Краснов среди них стоял.
— Храбрец! — воскликнул Харлампий. — Все-то ты знаешь! Краснов в Усть-Лабинской на смотру!
— Да нет же! Стражники на всю улицу как заорут: «Мало того, что атаман приехал, так еще и кобеля привез! Вот наши собаки и бесятся!» Зато потом их под арест повели.
— А с тобой-то потом что было?
— Хо! Меня стали по саду ловить. А я еще выше забрался, в развилке трех суков стал, снизу нипочем невидно! Слышно только, как по траве приклады шугают. С тем и ушли.
— И куда ж ты теперь?
— Стемнеет, опять к цыганам. Оставаться нельзя: Леонтий тоже там был, гулял с тросточкой. Он-то меня и разглядел. Показывал Варенцову на дерево, тросточку свою наставлял, — он покосился в сторону занавески и добавил подчеркнуто беспечно: — А то в партизаны… Вы, дядя Харлампий, не знаете, как к партизанам попасть?.. Не верите? Из-за братца моего мне не верите?.. И чего только, тетя Анна, я с вашим Степаном не ушел, когда красные отступали?
— Ты не ошибся, что стражников под арест повели? — спросил Харлампий.
— Не. И еще Варенцов на них шипел: «Будете знать, как языками трепать!» Он из дома выскочил, лица на нем не было. Сам на себя был не похож.
— Еще арестовали кого-нибудь?
— Кого ж арестовывать? Горинько? Варенцова? Братца моего? А всех остальных и близко к дому не подпустили! Леонтий тросточкой стражников, как камыш, раздвигал: разойдитесь, мол! Он старому Варенцову собаку его помогал уводить: «Тю-тю-тю, моя кошечка…» А кошечка — волчина на четыре пуда!
Из-за ситцевой занавески послышался негромкий смех.
— Тащит и лыбится: «Делаю со всем моим удовольствием!..» И такой разодетый… Дуська Варенцова именины празднует, так он с утра нарядился. А брат Дуськи кто? А батя кто? Только и жалею, что сало на скутовские ворота вылил. Было б там на каждого гостя по десять собак.
— Мария дома? — спросил Харлампий у Анны.
— Дома, — Анна кивнула на занавеску. — Дуськино платье кончает. К этому балу.
— А ее Дуська на именины звала?
— Звала. Подруга ведь.
Харлампий обернулся к Матвею:
— Выйди-ка из дому. Оглядись. Нет ли кого. Из двора-то не выходи. Важно мне это, понял?
Матвей ушел. Анна быстро встала с табуретки, перевернула ее, держа на весу, вынула из отверстия в торце табуретной ножки круглый и длинный, как колбаса, сверток… Шепотом сказала:
— Пятьдесят.
— Хватит, — так же тихо ответил Харлампий, беря сверток и пряча его за пазухой.
Анна перевернула табуретку, неслышно поставила на пол, села.
— Ну а коли звала, так чего б ей и не пойти к Дуське? — полным голосом сказал Харлампий. — Девица на выданье. Дома чего сидеть? Отнесет платье, да пусть и останется.
— Что вы, дядя Харлампий, — ответил из-за занавески девичий голос. — Нет уж. Зачем мне там оставаться?
— Берегу я ее, Харлампий, — сказала Анна. — Молода еще очень.
Занавеска заколыхалась. Черноглазая девушка, гибкая и высокая, вышла из-за нее.
— Здравствуйте, дядя Харлампий, — сказала она. — Дуся звала меня очень, но только чего же идти? Да и не в чем. Сколько в одном этом платье хожу!.. А правда, что Леонтий Шорохов раньше в депо токарем был? Я его на базаре каждый день вижу. Стоит в дверях своей лавки и головы ни к кому не повернет. Словно и нет вокруг никого.
— Так тебе тем более надо туда идти, — рассмеялся Харлампий. — Потанцуешь там с парубками и на этого Леонтия вдоволь насмотришься: может, он суженый твой! Матвейка говорит, он с утра уже разодетый гулял!
— Он и всегда такой ходит! — ответила Мария и скрылась за занавеской.
Харлампий подошел к Анне, наклонился к плечу ее, сказал:
— Подумай: кто еще туда попадет? Краснов-то приезжал или нет? Пять генералов! Одного Богаевского ждали!.. А чего съезжались?.. Среди купцов разговоры всякие будут. Что услышит, за то и спасибо. Не записывать. Избави бог! А утром завтра на Цукановку. Я в машине буду. Харчи, мол, несет.
Анна помедлила. Покивала сама себе головой. Сказала:
— Мария! Иди сюда…
ГЛАВА 3
И вот Мария стоит у окна. Наверху, на втором этаже варенцовского дома, в той половине его, которую особо держали для приема гостей, Мария впервые. Комнаты здесь большие-большие, уставлены мягкими диванами, креслами, столиками. На стенах зеркала почти до самого пола, картины в рамах, на дверях и окнах гардины.
В той гостиной, где она стоит у окна, собрались старики. На столиках вино и закуски. Сидят чинно, говорят негромко.
В других комнатах молодежь. Там поет граммофон, играют в фанты, меняются карточками «флирта цветов». Дуся все время там. Вокруг — толпой ухажеры. Правда, ее то и дело зовут к старикам: выслушать поздравление, принять подарок. На правах подруги Мария ходила-ходила с ней из гостиной в гостиную, носила букеты, коробки конфет, потом остановилась у этого окна, будто в задумчивости залюбовалась осенним садом.
И тут рядом с ней оказался Леонтий.
Как она теперь вспоминает, еще лет восемь-девять назад, девчонкой, она несколько раз встречала его. Тогда они с матерью часто бывали в степном краю в гостях у тетки Полины, женщины немолодой уже, одинокой и очень веселой. У нее раза два в месяц обязательно собиралась молодежь. Леонтий играл на гармошке, парни и девушки танцевали. Ему тогда было лет семнадцать, ей около десяти. Ее он, конечно, просто не замечал. Потом тетка Полина продала дом и уехала в Харьков. С тех пор Леонтия Мария не видела. Теперь встретились снова. И хотя она никому ни за что не признается в том, ей все время кажется, что встретились они не случайно. Это как-то издавна предопределено было. Но разве такое может быть предопределено? Он же совсем чужой ей! Матвей, правда, дружил со Степаном, с братом ее, а она… А вот же — даже сердце замирает, как только он глядит на нее.
Впрочем, он и сейчас-то не обращает на нее никакого внимания. Возле него Горинько — тоже мясной торговец, старый, толстый, плешивый. В городе его не любят: жадный, хитрый, дочь довел до того, что утопилась в колодце.
Стоят рядом и, не глядя друг на друга, переговариваются:
— Сколько дней гнали?
Это голос Леонтия.
— Три.
— Поили?
— Шесть раз.
— Прошлую ночь где стояли?
— На Елкином хуторе, на базу.
— Через Дон как перешли?
— На барже…
Леонтий резко оборачивается к Марии (сердце ее летит куда-то, вниз и вниз!), смотрит на нее строго и подозрительно, вновь глядит на Горинько, спрашивает у него:
— Так сколько же?
— По семь сотен на круг.
— Дорого. Я гурт видел сегодня. Нельзя больше шести с половиной дать.
— Семь сотен, Леонтий Артамонович, — Горинько лезет в карман за платком.
— Шестьсот шестьдесят. Не отдадите, вам же все равно деться с этим гуртом будет некуда.
— Шестьсот девяносто, — говорит Горинько и добавляет злым шепотом: — Некуда, некуда… Интендантству продам. Зря, что ли, атаман приезжал? Продать будет кому! По такой-то цене!..
— Так и оставайтесь до интендантов! Чего ж вы тогда разговоры ведете?
Горинько хватает Леонтия за рукав:
— Ну пускай… пускай шестьсот… шестьсот восемьдесят пять пускай… Ну голубчик, ну милый, обманывать не буду: деньги очень нужны. Для сына. По семейному делу…
Леонтий достает из кармана карандаш и записную книжку, раскрывает ее. Мария понимает: сделка состоялась, сейчас Леонтий сосчитает, сколько всего должен уплатить Горинько. Смотреть на это не надо, это может ее выдать, но все-таки она замечает, как твердо, кругло выводит Леонтий каждую цифру.
Вот он кончил писать. Показал Горинько, тот кивнул, вытер шею платком, отошел к столу с закусками. Леонтий прищурясь глядит ему вслед. «Обманули. Не надо было покупать», — вдруг огорчается она и отворачивается к окну. Уже стемнело. Разглядеть в саду ничего нельзя.
Она осторожно косится: Леонтия рядом с ней уже нет. Он сидит в кресле в углу. Напротив него, за маленьким столиком с гнутыми ножками, Фотий Фомич, отец Дуси. На столике серебряный поднос, на подносе крошечные, будто наперстки, тоже серебряные, золоченные внутри рюмки.
— Все на Россию навалились, Леонтий, — говорит Фотий Фомич. — И японцы, и немцы, и англичане, и турки — все готовы кусок оторвать. То Казань заняли, то Иркутск отдали… Под Мелитополем германцы бунтуются, так и своих офицеров побили!
Фотий Фомич говорит словно про себя, а Леонтий смотрит на него с улыбкой. Он будто бы знает, что ему еще скажет Фотий Фомич, и лишь проверяет: совпадут или не совпадут слова с тем, чего он ожидает?
— Ну как ты живешь? — спрашивает Фотий Фомич.
Мария вздрагивает: Леонтий опять вдруг взглянул на нее в упор. Посмотрел, как выстрелил. Что делать? Уйти? Но ведь сразу нельзя. Заметно будет. Еще немного надо постоять, потом уж.