— Жаль, что вы у сына не были, — проговорил Кондратьев, глядя в окно и о чем-то думая.
— Да что мне зараз сын? Ты тут старше его и по годам и дажеть вообще, как ты поставлен партией… А сын что? Ежели неправильно действует, поругай его хорошенько.
— Критику вашу, Тимофей Ильич, принимаю, — сказал Кондратьев, ближе подсаживаясь к старику. — А с Сергеем у меня предвидится серьезный разговор.
— Ты с ним построже, — советовал Тимофей Ильич. — Вот генерал у него был, так тот, как рассказывал Сергей, дюже собой был строгий, завсегда держал его на вожжах… И спасибо ему за это.
— Я, разумеется, не генерал. — Кондратьев задумался и по привычке пригладил седой и жесткий чуб. — Да, с электромолотьбой у нас плохие дела…
— Чем же следует подсобить?
— Беда в том, что мы упустили дорогое время.
— Кто ж в том повинен?
— По всему видно — я.
— А мой сын?
— И он тоже…
— Так, так… Знать, вместе… А что ж вы теперь решаете?
— Придется в этом году вести обмолот электричеством только у Рагулина… Создадим, так сказать, опытный электроток… Обидно, но что поделаешь. И не в том, Тимофей Ильич, беда, что мы не успели провести линии к токам, а в том, что не подготовили людей…
Тимофей Ильич сдвинул клочковатые брови, козырьком спадавшие на глаза, тяжело поднялся и, прихрамывая, пошел в угол, к своей палке.
— Пойду к Сергею. Я с ним по-свойски побалакаю… — сказал он и вышел из кабинета.
Утром Кондратьев выехал в Усть-Невинскую, побывал на усть-невинских полях и заехал на ток к Рагулину. Электромолотилку окружили колхозники, пришедшие сюда с соседней бригады. Они смотрели на Прохора Ненашева, который сидел на полке барабана и отвинчивал болты, прикреплявшие электромотор. Стефан Петрович Рагулин стоял в стороне, и вид у него был удручающе скучен, поросшее серой щетиной лицо — землисто-черное, а в глазах теплились и злоба и тоска.
— Что случилось? — спросил Кондратьев.
Стефан Петрович махнул рукой.
— Допрактиковался, сучий сын, — зло сказал он, не поворачиваясь к Кондратьеву и продолжая смотреть на Прохора. — Спалил мотор, чертов техник-механик! Еще не молотили, а уже стоим. Говорил ему: «Полегче испытуй, не хвастай перед людьми…» Так нет же! Мастер… Ах ты, горе!
Кондратьев не стал расспрашивать, ибо и без расспросов все было ясно: случилось именно то, чего он так боялся. Посоветовал Рагулину отвезти мотор в ремонт на завод «Сельэлектро», побеседовал с людьми и уехал. Садясь в машину, услышал глухой ропот среди собравшихся и чей-то голос: «Из этого роя, как я вижу, не выйдет…» «Нет, выйдет, — думал Кондратьев, — только нужно как можно быстрее приобщить людей к технике…»
19
Вблизи Рощенской пряталась в лесистых зарослях неглубокая протока, и на ней стояла мельница с плотиной и с колесом, черным и поросшим скользким водяным лишаем. Мельница была старая, и с годами мучная пыль так въелась и в кирпичные стены и в черепичную крышу, что издали казалось, будто все здание было охвачено изморозью. Колесо захлебывалось водой, вращалось нехотя, и сонно-тягучий, мучительно однотонный шум неумолчно разливался по низине.
От плотины узенькая из досок лесенка спускалась во двор, опоясанный невысокой каменной изгородью. Во дворе плеск воды смешивался с глухим, точно идущим из земли, стуком — это вращались жернова; они как бы выговаривали: «А-а на-а-ам ма-а-ло, а на-а-ам ма-а-ло…» Из широкой, настежь распахнутой двери тянуло теплым запахом размолотого зерна. Посреди двора стояли две арбы, и возле ярм лежали, изнывая от жары, быки серой масти; мухи, голодные и злые, не давали им покоя, лезли в мокрые ноздри и липли серым шнурком вокруг слезившихся глаз…
Рядом с мельницей находилась пристройка в виде сарайчика, только с окнами, — контора из двух комнат: в одной сидел директор мельницы Федор Лукич Хохлаков, а в другой — счетовод, худой старик, с большой головой, в очках, спадавших на кончик носа.
— Викентий Аверьянович, — сказал Федор Лукич, выходя к счетоводу, — я пойду к воде, а ежели приедет «Дружба», то вы меня кликните.
Викентий Аверьянович кивнул головой. Очки сползли еще ниже, и он продолжал заниматься своим делом. А Федор Лукич, опираясь на толстую суковатую палку, вышел из конторки и направился к берегу протоки.
День выдался безоблачный, душный, и Федору Лукичу трудно было сидеть в такую жару в своем тесном кабинете. Был Федор Лукич уже стар, тучен, страдал одышкой и поэтому на день раза два или три выходил посидеть к речке. Тут у него было облюбовано довольно-таки красивое местечко: отлогий берег, густая и мягкая, как войлок, трава, а у самой воды склонилась тенистая верба.
Федор Лукич опустился на траву, как раз под этой вербой, снял рубашку, сапоги и опустил в протоку ноги, — пальцы в воде казались длинными и сплющенными. Затем почесал волосатую грудь, — было приятно ощущать и свежесть реки, и дыхание теплого ветерка в спину, и тень от веток. «Вот так и просижу до самой смерти, — с горестью думал Федор Лукич, трогая пальцем на верхней толстой губе родинку, твердую, похожую на серого жучка. — Просижу… и никому я теперь не нужен…» Он бесцельно смотрел на тихое течение речонки, и ему казалось, что вот так же медленно движется и его жизнь. «Вода хоть и тихо течет, — рассуждал он, — но все ж таки не без пользы… А я живу…» Тут он низко склонил голову и прижал ладони к помокревшим глазам. «Жизнь вас, Федор Лукич, опередила — вот в чем ваше горе», — это ему как-то сказал Сергей. Ну, и что же, что сказал? Но почему же эти слова так болезненно вошли в сознание и почему о них нельзя было не думать? «Врешь, сукин ты сын, не жизнь меня обогнала, а ты обскакал и теперь радуешься», — зло думал Федор Лукич, потирая пальцем родинку.
После того как Федора Лукича на посту председателя райисполкома заменил Сергей Тутаринов, старик особо не выказывал обиды: тогда он еще носил звание депутата, числился членом исполкома, оставался также и членом бюро райкома и мог на заседании поругать Сергея и тем самым показать, что он, старый районный работник, знает больше, чем молодежь. Теперь же его не избрали ни депутатом райсовета, ни членом райкома, и он был глубоко убежден, что это случилось по вине Тутаринова, оттого до слез болело сердце, а в груди давило, как камнем. «Карьеру строишь, геройствуешь на чужом горе! — Федор Лукич снова посмотрел на тихое течение. — Природу вздумали переделывать, — и надо ж такое придумать! А для чего ее переделывать?.. С электричеством завалились, планировали, намечали черт знает чего, а на деле ничего не видно…» Федор Лукич начал поливать воду на свою бритую голову.
— Доброго здоровья, Федор Лукич!.. Водичкой балуешься?
Голос был вкрадчиво-ласковый и такой знакомый, что Федор Лукич невольно подумал: «Неужели Евсей? Откуда его дьявол принес?» И Федор Лукич нарочно медленно, нехотя повернул мокрую голову, с капельками воды на бровях и на волосах, торчавших из ушей. Перед ним и в самом деле стоял тот самый Евсей Нарыжный, которого недавно сняли с поста председателя колхоза «Светлый путь» за воровство зерна. Был он все в том же легком пиджаке, в поношенных и сильно запыленных сапогах, в серых матерчатых брюках, такой же сухой и поджарый, каким знал его Хохлаков много лет. Гладко выбритое лицо с куце остриженными усами, худое и скуластое, тоже не изменилось, и так же, как и прежде, в масленых, всегда прищуренных глазах бегали пугливые чертики.
— Из тюрьмы? — в упор спросил Федор Лукич.
— Зачем же из тюрьмы? — ответил Нарыжный, присаживаясь на траву. — Из домзака.
— Один черт — что в лоб, что по лбу, — буркнул Федор Лукич. — Вырвался?
— Сами с богом отпустили.
— Значит, не засудили?
— Статьи такой не нашлось.
— Жаль. — Федор Лукич незлобно усмехнулся. — Надо было бы тебя проучить, чтоб наперед был умнее.
— Это почему ж ты, Федор Лукич, такого намерения?
— Сколько я тебя, дурака, учил — не играйся с огнем…
— Я и не игрался, а потому и чист, как вода! — смело ответил Нарыжный. — Хлеб я раздавал по распискам — вот они-то меня и выручили.
— «Выручили»! — передразнил Федор Лукич. — Ну, покажи документ…
— Документ имеется.
Нарыжный порылся во внутреннем кармане пиджака, достал сложенную вчетверо бумажку и передал Федору Лукичу. Тот повертел ее в руках и стал читать.
— А куда теперь? Опять в колхоз?
— Что-то нету у меня охоты туда возвращаться, — чистосердечно признался Нарыжный. — Там меня одна преподобная Глаша живьем съест.
— А как думаешь жить?
— Хочу пристроиться… в рабочие.
Федор Лукич подавил пальцем родинку, и мясистое его лицо скривилось, как от боли.
— Иди к Тутаринову, может, даст работу. Он новую стройку затеял… Слыхал? Самой природе не дает покою… Вот и поторопись к нему в рабочие…
— Бог с ним, с Тутариновым, — грустно проговорил Нарыжный. — Мне бы где потише…
— А! Потише? Сторожем?
— Хоть бы какое дело. — Нарыжный наклонил голову и стал рвать траву, жадно, со злостью. — Может, у тебя, Федор Лукич, есть место?
— У меня? А что у меня? Мирошником тебя взять не могу, к зерну тебя, как того хлебного жучка, допускать опасно. — Федор Лукич рассмеялся. — Конюхом сможешь?
— А почему не смогу? Я вырос с лошадьми — дело привычное.
— Как оно, того… не стыдно будет? — с упреком в голосе сказал Федор Лукич. — То был председателем колхоза, руководящий кадр, почет и уважение, а теперь конюхом? Соображаешь?
— Тот почет дала мне советская власть, она его и отобрала — вот мы теперь и квиты. — Нарыжный с хитринкой в глазах усмехнулся. — А оно, Федор Лукич, и твое нынешнее положение… Эх, судьба-злодейка!..
— Ты моего положения не касайся, — пробасил Федор Лукич, глядя в землю. — Вот что, Евсей… Я не Тутаринов и обижать людей не могу… Завтра поговорю о тебе с прокурором, чтоб злые языки не трепались… А ты дня через два наведайся ко мне за результатом. С семьей виделся?
— Да какая там семья? Одна жена…
— Все одно… Иди, иди… Небось исплакалась…
На плотине показался Викентий Аверьянович.
— Федор Лукич! — кричал он, размахивая длинными руками. — Идите, «Дружба» явилась!
— Ну, ступай, ступай, — сказал Федор Лукич Нарыжному, — отдохни дома, очухайся…
Нарыжный пожал Хохлакову руку и ушел к мосту, напрямик через огороды и сады. А Федор Лукич надел рубашку и, опираясь на палку, захромал к мельнице. «Надо поддержать человека, — думал он о Нарыжном. — Как это он сказал? Судьба-злодейка… Да…» После этого он забыл о Нарыжном и стал думать о предстоящем разговоре с Головачевым. «Придется и этому подсобить», — решил он, выходя на плотину.
Во двор заехал обоз — шесть подвод и все доверху нагружены чувалами с зерном. На вислозадой, невзрачной кобыленке, с полстенкой вместо седла, приехал Иван Кузьмич Головачев. Он слез на землю, бросив повод сидевшему на возу мальчугану, вразвалку направился к Хохлакову.
— Вот это подвоз! — сказал Федор Лукич, пожимая Головачеву руку. — Сразу видно — хозяин приехал! Небось перед новым урожаем все под метелку забрал?
— Все или не все, а мельницу загружу. Скоро страда, тут потребуются и мука и отруби для лошадей. Мы же всю уборку лошадьми возьмем.
— Так без комбайнов и без тракторов и живешь?
— Обхожусь… Хлопотов меньше.
— Тутаринов у тебя частенько бывает?
— Бывает, — покручивая пушистый ус, проговорил Головачев.
— Не гоняет тебя? — Федор Лукич усмехнулся и подумал: «Крути, крути ус, знаю, чего ты его закручиваешь…»
— А чего ему меня гонять? Район нас уважает. Все планы поставок «Дружба земледельца» выполняет наперед всех, а это же нынче главное… Ну, Федор Лукич, можно сгружать?
Возчики начали сносить чувалы и складывать клеткой на весы. Возле весов бегал мирошник, весь белый, с густо запудренным лицом, похожий на выскочившую из муки крысу. Федор Лукич и Головачев сидели в холодке на лавочке.
— Комбайн — это что? — сказал Головачев. — За них натуроплата невелика, а вот если бы от твоих, Федор Лукич, налогов избавиться…
Федор Лукич подумал: «Ишь как издалека заходит… Ну и говорил бы напрямик…»
— Да, — о чем-то думая, сказал Головачев, — а как ты, старина, тут поживаешь? Не тянет на старое местечко?
«Насмешечки строит, чертов усач, — подумал Федор Лукич. — Нет, этому сероглазому дьяволу нечего подсоблять… Хитрун…»
Федор Лукич вытер платком вспотевшую бритую голову и сказал:
— Года уже не те… Пусть управляют молодые…
— Молодые-то молодые, — сказал Головачев. — Но с тобой, Федор Лукич, жилось спокойнее… И планы выполняли, и не было этой суматохи.
«Хитрый, хитрый, а не дурак… Придется подсобить… Мою доброту помнит, не позабыл, как другие», — подумал Федор Лукич.
— Говоришь, спокойнее? Зато славы такой, как ныне, не было… Теперь шуму, гаму сколько!
— А что из того толку?
Наступило молчание. Головачев поднялся, посмотрел на солнце, оглядел двор, мельницу.
— Федор Лукич, — сказал он, — пойдем протоку посмотрим.
«Ага, решил-таки заговорить», — подумал Федор Лукич и, вставая, сказал:
— Хочешь искупаться?.. Можно.
Они пошли берегом протоки и остановились далеко от мельницы, в холодке, между верб. Головачев бросил в воду хворостинку и долго провожал ее задумчивым взглядом.
— Кхм! — насильно кашлянул он. — Как же насчет того дела, Федор Лукич? — А глаза все смотрели на уплывавшую хворостинку.
Федор Лукич молчал.
— Тут такая, Федор Лукич, наступает горячая пора, люди нужны, чтобы все разом поднять, скосить, смолотить и первыми свезти хлеб государству… И если бы у меня было лишних пудиков двадцать муки, то тут, Федор Лукич, и люди нашлись бы… Выручи по-дружески… За весь гарнцевый сбор деньгами возьми… Наличными заплачу… Не для себя прошу, а для общего успеха…
«Ишь куда тянет, черт лупоглазый! — подумал Федор Лукич. — И как это тебя Тутаринов еще не раскусил…» Постояв еще несколько минут, помял пальцем родинку на губе и сказал:
— Ладно, Иван Кузьмич… Только из уважения к старой нашей дружбе… Деньги с собой?
— Привез…
Они возвращались на мельницу молча.
20
Однажды перед вечером, в тот самый час, когда раскаленный за день воздух начинал остывать, а от домов и деревьев через всю улицу тянулись тени, Федор Лукич, опираясь на палку и слегка похрамывая, возвращался в станицу. По обыкновению он был мрачен, по сторонам не смотрел: не хотелось встречаться с людьми. Но выйдя на площадь, невольно поднял голову и совсем неожиданно увидел знакомую кубанку, так молодцевато сдвинутую на лоб, что красный ее верх пламенел у Федора Лукича перед глазами. Вот эта кубанка, да еще и горские сапожки без каблуков и с ремешками ниже колен, и синие галифе, и длинная рубашка, подхваченная пояском, богато украшенным серебряным набором, и весь мужчина, упруго-стройный, чернолицый, заставил Федора Лукича не только остановиться и поднять голову, но и воскликнуть:
— Ба! Алексей Степанович! Ай, приметный же ты человек!
Алексей Степанович Артамашов подошел к Хохлакову живой, мягкой и почти неслышной походкой, усмехнулся и так блеснул мелкими красивыми зубами, точно говорил: «На то я и Алексей Артамашов, чтобы быть приметным…» После этого старые друзья с каким-то особенным удовольствием пожали друг другу руки.