Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Вот разве что если вас этот столик устроит. Или вон тот, у окна».

Лесов еле сдерживался, чтобы не рассмеяться. Ничего в России не меняется. Сто с лишним лет назад на глухой сибирской почтовой станции, откуда, правда что, хоть три года скачи, ни до какого государства не доскачешь, Короленко не дали лошадей: нет, мол. И от безвыходности, от полнейшей безнадежности присел он к огню, начал что-то записывать. «Не пиши, — подошел к нему смотритель, — дам тебе лошадей, писать не надо…»

Они еще рассаживались, а уже подлетел официант весь в черном, с глянцевыми лацканами и бабочкой у горла. Их было четверо, но Столяров, все еще пышущий гневом, распорядился:

«Заказывайте на пятерых».

И ушел встречать даму. В окно они видели, как подъехало такси, высунулась из открывшейся задней дверцы нога в высоком белом сапоге, и парочка — дубленка рыжая и шубка меховая — скрылась в разъехавшихся стеклянных дверях.

Уже и закуска была подана, и бутылка водки, замороженная так, что побелела, начинала отекать, а они все не шли. Лесов вспомнил, как в купе Столяров развязывал тесемки своих полотняных кальсон… Так их же еще завязывать надо.

«Наливай!»

Дама, крашеная блондинка не первой свежести, в глянцевых белых сапогах, живо оглядела стол, близоруко щурясь:

«Здорово, мальчики!»

Столяров сидел в центре, будто орденом награжденный, к лысой голове прилипли потные волоски. На этот раз, не ожидая конца обеда, Лесов подозвал официанта, попросил дать ему общий счет.

А вечером, исправляя оплошность метрдотеля, директор гостиницы Джаваншир Мамедович Аббасов устроил грандиозный прием. Родственник его, как выяснилось, то ли прокурор у них там, то ли зам. Генерального прокурора. Судаков, прежде чем зажарить, приносили на одобрение Столярову. Дышащих. Водка подавалась в подарочных коробках, трех разных сортов. Поднесут, прираскроют, у Джаваншира Мамедовича — два жеста: утверждающий и отметающий презрительно. Махнет полной, лимонного цвета рукой с массивным перстнем на пальце, и непонравившаяся коробка исчезает посрамленно, является на свет другая.

Гремел оркестр, заглушая певицу, рыбное сменялось мясным, а от разговоров, от славословия, улыбок чувство такое, что ты дерьма наелся.

И Лесов, пробуя все водки подряд, перебрал-таки. Сквозь сверкание люстр и пьяный туман видел, как Джаваншир Мамедович поманил указательным пальцем, и певица в синем до земли панбархатном платье, вся переливающаяся блестками, пошла к столу, устремился было за ней следом и муж-тромбонист, но — жест отметающий, грозно сверкнул перстень голубым огнем:

«Тэбя — нэ надо!»

Глава VII

— Где его телефон? — спросил Лесов.

— Ты все же хочешь звонить Столярову? Я сказала ему, ты возвращаешься только через две недели.

— Не ему. Этому… Который будто бы Юру знал.

— Я записала. Вот здесь у тебя на столе листок лежал.

Начались поиски:

— Ах ты, боже мой! — раздавалось то из комнаты, то из кухни. — Блокнотный листок такой. Я в руки тебе отдала, вспомни.

Значит, не судьба. Боялся ли узнать страшней того, что знал? Или — очередной лжи? Почти полвека прошло. И вообще, из какого окружения могли они выходить вместе, когда Юру выдал немцам дворник. Власти меняются, а дворники остаются и ту же службу несут при новых властях. Все понадобились вновь: и палачи, и стукачи, ни одна власть без них не обходится, наша — тем более.

Когда стали после войны возвращаться жители в разрушенный их город, он ездил туда, надеясь что-то узнать. И первый, кого он встретил у вокзала, был Йоська Лисицин, горбун. Сидя на складной парусиновой скамеечке, лоток — на коленях, он торговал конфетами, вокруг толпилась малышня, протягивала мелочь, а он длинными худыми пальцами доставал из-под стекла липкие «подушечки», как называли они в детстве эти конфеты. Йоська узнал его, сапожники Лисицины жили через три двора от них. Пригнутый горбом, так что чуть ли не по земле руками греб, старший, Йоська, и младший, широкогрудый красавец Венька. Его призвали на флот. Перед войной Венька прислал фотографию: бескозырка, гюйс, тельняшка в косом вырезе. Вытерев мокрые руки о передник, мать выносила фотографию во двор, погордиться перед соседями.

«Убили Венечку, — сказал Йоська и вытер мутную слезинку, чтобы не капнула на конфеты, — Венечку убили, а я для чего-то живу».

Лялькин дом чудом уцелел среди развалин, один из немногих. Лесов взбежал по знакомым ступеням, одна из них еще с той поры была расколота, шаталась. Перед последним пролетом, прежде чем подняться и постучать в дверь, остановился на площадке, закурил: вдруг ноги стали пудовыми. Он курил и смотрел вниз, во двор. Все та же посреди двора отцветшая старая акация, на которую еще они лазали, запах ее сладковатый, мыльный — в памяти на всю жизнь. Но другие дети, подросшие за войну, бегали во дворе, среди них, как воробышек, вприпрыжку, — мальчик лет четырех на костыле. Тоже норовил единственной ногой подбить мяч, его отгоняли:

«Мотай отсюда, фриц! Геть!»

Лесов раздавил окурок подошвой сапога, позвонил в квартиру и ждал, слыша удары своего сердца. В глубине квартиры — голоса, но открывать не шли. Постучал еще, потом бил кулаком, и вдруг дверь приоткрылась на цепочку, будто за ней с той стороны все время стоял кто-то, слушал. Незнакомый мордатый мужик в калошах на босу ногу загораживал собой вход; из-за спины его сытно пахнуло борщом, вывариваемой стиркой.

«Здесь до войны жила семья Борисенко», — сказал Лесов твердо.

Тот молчал, смотрел тупо, дышал с сопеньем сквозь заволосатевшие ноздри. Какая-то распатланная баба высунулась из комнаты, той самой, где жили Ляля с матерью и бабушкой, и увидел он на миг, узнал черное их пианино с двумя бронзовыми подсвечниками.

«Чого йому?»

«Борисенки якись…»

«Еще Демины здесь жили, — Лесов начинал злиться. — Да вы что, боитесь пустить?»

Но уже шла по коридору, спешила седая женщина:

«Это — ко мне. Товарищ военный, вы — ко мне? Проходите, пожалуйста. Сюда, сюда».

В комнате, на свету, он узнал ее: это была Лялина соседка, постаревшая на полвека. Сын ее погиб на фронте, она снизу вверх вглядывалась в лицо Лесова умоляющими глазами, ждала.

«Анна Тимофеевна, вы не узнали меня? Это я, Саша Лесов».

Прижавшись седой головой к жесткому ворсу его шинели, она долго безутешно рыдала. Она и рассказала ему, что тот эшелон со станками, с эвакуированными людьми немцы разбомбили, а еще и танки вышли наперерез, и люди бежали, все побросав. А когда вернулись, в городе были уже немцы. Хватали любого, стоило пальцем указать. А Юра же еще комсоргом был. Он надеялся уйти в партизаны, но никаких партизан еще не было, и Ляля прятала его в подвале, куда ссыпали уголь, ночью носила туда еду, и дворник выследил. Анна Тимофеевна видела в окно, как его вывели. Стояли солдаты в касках, собака на поводке. Был он в перепачканной углем нательной рубашке. Бледный. Посмотрел вверх на окна. Ляля в немецком госпитале работала, она с детства свободно говорила по-немецки, а тут, как будто сердце почувствовало, прибежала среди дня домой. Но его уже увели.

— Вот у тебя под календарем листок этот блокнотный, — обрадовалась Тамара, найдя наконец. — Я помню…

Лесов взял, посмотрел номер телефона. Явится человек из небытия, разбередит душу…

В ночь перед тем, как ему прийти, Лесов увидел сон. Сырой лес после дождя, сырой и темный. В глубоких колеях, прорезанных колесами, — торфяная вода. Видно — до ближних деревьев, дальше — сплошной туман белесой стеной. Но слышно из тумана пофыркивание лошади, чавкающий звук копыт, приближающееся постукивание телеги. И вот показалась рыжая понурая лошаденка. В телеге — двое. Один спрыгивает, идет навстречу, хромает, аж валится на сторону, увязая в жиже суковатой палкой и деревянной ногой. Он грузный, широколицый, он совершенно не похож на Юру, и в то же время Лесов знает, что это — Юра, его брат. А тот манит к себе, и по щеке его, от угла глаза — кровь полосой, но он улыбается. И волосы его, как клочья тумана, из которого он вышел, совершенно седые. И взгляд незрячий. Объятый ужасом, Лесов хочет крикнуть, и нет голоса, а грузный человек, вдруг посуровев, подымает палку, тычет в бок. Лесов дернулся, вырвался из сна. И — радостный детский смех. Взобравшись на него верхом, внучка подпрыгивает на его животе:

— Де-еда!

А у него ледяным обручем сжало голову, сердце выколачивается. Вот так и помирают во сне.

Живую, теплую, прижал он внучку к себе, она выворачивалась из рук, смеялась в самое ухо, так, что звенело:

— Деда! Какой ты колючий! Почему у тебя щека вся мокрая?

И побежала от него, зашлепала босиком, подтягивая на бегу обвисшие пижамные штанишки, мотнулась в дверях белая ее косичка. Не знает она, как временами похожа на Юру. Не дети его взрослые, не сын и дочь, а — внучка. Как передалось это, какими путями? Но — губы, разрез глаз, а главное, во взгляде мелькнет что-то неуловимое — Юра глянул живой.

В назначенный час человек этот явился с военной точностью.

— Спроси, кто, — на всякий случай крикнула Тамара, расставляя приборы на столе.

Он открыл дверь. Опираясь на толстую палку темного дерева, глянцевую, с медальонами, стоял грузный седой человек, будто сон ожил наяву. Ошеломленный, Лесов смотрел на эту палку, на него, не сразу пригласив войти в дом. А тот улыбался, как гость долгожданный.

Свет в передней был неяркий, красноватый от плафона, но и при этом свете, едва взглянув на Лесова, он сказал уверенно:

— Похожи. — И протянул руку: — Дармодехин. Алексей Петрович.

Ладонь его, до глянца натертая набалдашником палки, была жесткой.

Лесов назвал себя.

— Да вас-то я знаю, — говорил Дармодехин с долей почтительности, но и себя, своего достоинства не роняя. — Куда прикажете?

Щелкая и поскрипывая кожей протеза, он шел по коридору, перекачиваясь грузным телом, тяжко ударял в пол каблуком и резиновым наконечником палки. И в кабинете, на солнечном свету, еще раз глянул пристально, удостоверил:

— Похожи.

А с книжной полки, из-за стекла смотрел Юра, в рубашке с отложным воротником, весь распахнутый навстречу своей судьбе. Последняя его фотография. На ней он был вдвоем с Лялькой, к ней склонена голова, но Лесов переснял его одного и увеличил. Может, не следовало это делать, Юра ее любил, но видеть их вместе было тяжело, из-за нее он погиб, и от этой мысли освободиться невозможно. Но, странная вещь: вдвоем, рядом, они были такие счастливые, голова к голове, а один он смотрел, как смотрят на нас со старых фотографий те, кого уж нет: будто предчувствовал, знал, что его ждет, будто прощался. Или нам так видится, думал Лесов не раз, смотрим сквозь то, что знаем? Вот и этот человек говорит: «Похож». К брату шел. А они с Юрой совсем разные.

Выставив протез, носком ботинка повалившийся вовнутрь, гость сидел в кресле, выложив руки на подлокотники. На нем летняя голубоватая безрукавка с четырьмя накладными карманами и зимние коричневые брюки в полоску. А над карманом, на груди в три ряда — яркие колодки, все послевоенные, и орден Отечественной войны, выданный к сорокалетию Победы. За ранение, за вот эту деревянную ногу, орден был I степени.

— Значит, и вам тоже пришлось? Какого же вы года?

— Я два года себе прибавил, — сказал Лесов. — Я длинный был.

— То-то, смотрю, молоды, — гость благодушно сидел в кресле, настраиваясь на долгий приятный разговор. Чего доброго начнет спрашивать: над чем работаете? каковы творческие планы? И, отводя возможные такие вопросы, Лесов сказал:

— Сорок первый год я фактически в тылу пробыл. В сентябре ранило, до декабря провалялся в госпиталях. Самое страшное мимо меня прошло.

— Да-а, сорок первый… Вот он, — гость постучал палкой по протезу. — И рад бы, да не забудешь. Под Хомутовкой быть не пришлось? Хомутовка, хутор Михайловский… Вот как раз там брат ваш прибился к нам. Вообще-то их трое на нас вышло, а почему его запомнил, те без оружия, а у него немецкий автомат. Трофейный. Это же цены им тогда не было. Нас на войну снарядили пятизарядными винтовками, из каких в империалистическую стреляли. А немец упрет автомат в живот и поводит им, и поводит, а ты — носом в землю. И головы не поднять. Есть разница? Командир полка сразу приказал автомат отобрать, а всех троих отогнать прочь. Чтоб не вносили разложения. Он никого в часть принимать не велел. Между прочим — грузин, но ничего, боевой мужик. Горяч только, сначала приказ отдаст, потом думает. И уж тут ты хоть в ухо ему стреляй, приказа не отменит. Это правда, что товарищ Сталин в начале войны, как бы это культурней сказать, обосрался, целую неделю не показывался, а как пришли за ним, думал, арестовывать пришли?

— Не знаю, — сказал Лесов, — не был при этом.

— Вот и я думаю: брешут. Не может быть. Жил долго, а умер скоро, чего теперь на мертвого не валить? Вот мне и приказал командир полка отобрать автомат, я при нем ординарец — не ординарец, но состоял. Неужели все вот эти книги вы сами прочли? — он равнодушно оглядывал полки с книгами. И одна, и другая стена были уставлены ими до самого потолка, и над дверью висели полки.

— Нет, конечно, — сказал Лесов и ждал. На Юриной фотографии взгляд этого человека не задержался. Упираясь руками в подлокотники, он тяжело поворачивался в кресле, удобней помещал себя.

— Ох, как не хотелось ему автомат свой отдавать! А чего скажешь? Интересно, шрам этот у него с детства? — и толстым пальцем провел от угла глаза по щеке точно так, как во сне по щеке текла кровь.

Лесов не был суеверен, разве что — под конец войны, как большинство фронтовиков: война кончается, обидно погибать. Но сейчас и ему стало не по себе, смешивались сон и явь.

— Нет, шрама у него не было. Брат что-нибудь рассказывал о себе?

— Врать не стану, много лет прошло. Про себя и то не все помнишь. Говорил, будто искал партизан, да вышел на нас. Те двое, которые с ним были, отстали потом, а он все за нами шел, спящего в кустах обнаружили. Вот тут уж привели к комиссару. Тот сразу заподозрил, время строгое было, сами помните. Да еще в окружении. Утром начнут считать — одного нет, другой исчез. А он, наоборот, за нами идет. Очень это комиссару показалось подозрительно, этот говорит, переодетый. Но тут немец нажал, в бою он себя неплохо показал, винтовкой раздобылся. А все равно велено было глаз с него не спускать.

И еще сапоги снял с убитого немца. Это, если в них в плен попасть, плохо дело. Он их, помню, вот здесь разрезал. Для чего, спрашиваю, сапоги испортил? В подъеме жмут. Это — правда, ноги у немцев не по нашему образцу сделаны. Что же у вас, я вижу, все энциклопедии собраны? Ай-я-яй, сколько понаписали! — он тяжело подымал себя, упираясь левой здоровой ногой в пол, руками — в подлокотники. — Можно взглянуть? Я вот эту, шеститомную, в библиотеке брал, пробовал читать. Врут. И опять же его несут вперед ногами. А я вам скажу, по русскому обычаю покойников с кладбища не носят.

И, подойдя к полкам, смотрел. Три энциклопедии Отечественной войны стояли рядом: однотомная, в шести и в десяти томах.

— Эту я еще не видал, — показал он на десятитомную. — Тоже врут?

А полкой выше, за стеклом был Юрин портрет. Лесов ждал, вот сейчас решалось.

Дармодехин за корешок вытянул один том, полистал, держа в руках, поставил обратно. Задвинул стекло, мельком оглядел другие полки, по увеличенной фотографии взглядом скользнул и направился к креслу. Но как за вспышкой выстрела не поспевает звук, так мысль не враз догнала его, не связалась со зрительным впечатлением. Обернулся. Снова подошел. Надел очки. И стоял, вглядываясь. Покивал, покивал головой:

— Он! Только молодой совсем. Я-то его другим знал. И шрама здесь нет на лице. Я еще спросил, шрам откуда, мол? Да так, грехи молодости. А шрам свежий, кожица розовая, рваный. И не видать, чтоб зашивали, вот что мне интересно стало. Следы швов, они не сразу сходят, а их, вроде, нет.

Глазам Лесова горячо стало. Боже мой, что же Юре вынести пришлось, если на этой фотографии он молодым показался. А она — предвоенная, несколько месяцев отделяет ее от того времени, когда этот человек видел Юру.

— Но мне так показалось, — говорил Дармодехин, — что-то неподъемное носил он в душе. Замечали, наверное, другой раз перед боем, вроде бы и не с чего, а люди самое откровенное рассказывают о себе. Не хочется совсем исчезнуть, а так хоть что-то кому-то в память западет. А он сидит, уставясь в свои мысли, окликнешь — не сразу узнает. Далеко где-то был, мыслью издалека возвращался. И еще не любил, чтоб сзади к нему подходили. Комиссар один раз — чего ему так вздумалось? — неслышно подошел со спины, так он его прикладом чуть не зашиб до смерти. С тех пор тот вовсе на него взъелся, глаз, мол, с него не спускай! Кто перед совестью чист, проверен, тому совершенно безразлично, хоть сзади, хоть спереди к нему подходи, хоть даже сбоку. Ну, думаю, если выйдем к своим, прорвемся, комиссар сдаст его в особый отдел. Я еще почему фамилию вашу запомнил: Лесовы у нас в городе были, богатые прасолы, дом кирпичный двухэтажный большой. Не из них случаем?

— Нет, купцов в нашем роду не было, — сказал Лесов.

— Вот и брата вашего я тоже спрашивал. А когда на прорыв пошли… Это уже октябрь месяц, немец под Москвой стоит, мы адресами обменялись: кто живой останется, должен сообщить. Он еще сказал, у меня брат только, больше никого на свете не осталось. Но меня сразу шарахнуло. Кто вынес, за кого бога молить?.. Полгода вообще не разговаривал, мычал только. Я и сейчас гляжу на человека или, скажем, на предмет какой-нибудь, вот оно, слово, на языке, а не могу вспомнить. Хоть плачь, хоть смейся.

Значит, в октябре еще Юра был жив.

— А после, — спросил Лесов, — после слышать не приходилось? Видеть кого-нибудь, кто с вами был?

— Нет. А тут вот недавно в больницу попал, сосед по палате читает книжку. Его вызвали на процедуру, он ее вот так вот положил раскрытую обложкой вверх. Дай, думаю, погляжу со скуки. На обложке — Лесов. Я — без внимания. Стал смотреть — посвящение брату. Тут только мне в голову и стукнуло. И опять же сомнение взяло: он, мол, автор своих книг, а я что такое? Эвон, мол, когда вспомнил, подумает, понадобилось что-то, вот и звонит…

— Что вы, что вы! — говорил Лесов, именно так и подумавший сразу.

— Да так уж она, жизнь, устроена.

Вошла Тамара:

— А я хочу звать вас к столу. Ты, может, все же свою жену представишь?

Гость тяжело подымался с кресла, и Лесов уловил то первое, главное, самое неподдельное впечатление, которое произвела на него Тамара, его глазами увидел ее. Не молодящаяся, не накрашенная (чуть только — губы), мать и бабушка, стояла Тамара в дверях в летнем платье-рогожке, в нарядном фартуке, а из-за фартука, лапками схватясь за него, выглядывала Томочка, их внучка, два быстрых, любопытных глаза. И это тоже была Тамара, часть ее неотделимая. «Какое хорошее, какое человеческое у нее лицо», — словно впервые за долгое время увидав, подумал Лесов с благодарной нежностью. И все ее сегодняшние хлопоты, и даже естественное женское желание понравиться — все это ради него. А вот внучка, обычно бойкая, не застенчивая, тут вдруг задичилась, когда гость поманил ее, спряталась за бабушку, чего-то испугавшись, потом вовсе убежала. И за стол не пошла.

— Она у нас дикая, не обращайте внимания, — говорила Тамара. И накрыла внучке на кухне, и та в обществе кошки Мурки прекрасно там чувствовала себя.

— Надо бы первую — за хозяйку, — пухлая рука Дармодехина, в которой он держал стопку, дрожала, водка едва не расплескивалась. — Но, — и вздохнул, — помянем.

Пьянел он быстро, и, когда Тамара внесла горячее — тушеное мясо с грибами, — он уже не разбирал, что ест. Все летнее, свежее, пахнущее летом, — помидоры, огурцы, молодая картошка с укропом — все перемешанной кашей лежало на тарелке, и вместе с селедкой, икрой кабачковой он вилкой подгребал это в рот.

— Такую победу просрали! — говорил он с надрывом. — Столько народу положить и все просрать!

И увидел Тамару, ставившую блюдо на стол:

— Вы простите, с души сорвалось. На этих днях вхожу в метро, сидят молодые, здоровые быки, увидели — как по команде заснули. Женщина встает, уступает место. Нет, говорю, вы сидите. А вот он… И палкой потолкал его в ботинок, проснись, мол. А ботинок на нем… Я за всю мою жизнь такого не износил. И что вы думаете? Сложил вот эдаким образом накачанные ручищи, грудь подпер, уставился на мои колодки, другие фронтовики стесняются, все равно — один почет. А я ношу. Чем еще могу я в жизни отличиться? Вот он на отличия мои глядит, развалясь: «Ты чего, дед, разбухтелся? Счастливую нам жизнь завоевал? Немцы пиво пьют да сосиски жрут, а тебе из милости в мороз черпак супа прислали. Победитель…» А? Вот до чего нас опустили. И хоть бы кто в вагоне слово сказал. Боятся. А которые еще и злорадствуют. Хотел я его палкой, палкой!.. Да ведь он пхнет меня, я и сяду. Стою перед ним, ртом воздух глотаю, мысль одна: не помереть бы сейчас с позором.

— Так это фашист! — не выдержала Тамара. И выбирала ему мясо посочней, клала на чистую тарелку. — Ешьте, пожалуйста.

— Вот что сделали со страной! Не живем, дни доживаем. Жить стало стыдно, оттого друг на друге зло срываем. А при нем весь мир нас боялся, в страхе сидел.

— Бешеных тоже боятся, — сказала Тамара тихо.

— Не-ет, извините! — гость покачал седой головой. — Он напоследок, знаете, что сказал мне? Ему на площади Джержинского выходить, так он поднялся и на ухо мне, чтоб полвагона слышало: «Вы когда все передохнете? Вымрете все когда?» Да если б раньше!.. Да его б за такие слова, — и будто муху со скатерти поймав, зажал в кулаке, потряс над столом. — Он бы и на поверхность выйти не успел. Вот как нас уважали. А теперь мы кто? Побежденные.

Будто другой человек сидел за столом. Тамара молча вышла.

— Не любит, — Дармодехин кисло усмехнулся. — Особенно ежели кто из семьи… Понимаю, понимаю…

— У моей жены никого в семье не успел он ни посадить, ни расстрелять. Но — не любит, вы правы. Имени его слышать не может.



Поделиться книгой:

На главную
Назад