Помню, как в Харрогите моя хозяйка запросила фунт за три ночи, и хотя я всегда с благодарным восторгом относился к театральным квартирным хозяйкам, но все же вынужден был торговаться и сбить цену до шести шиллингов за ночь. Самым многообещающим в предстоящих гастролях по Америке было то, что каждый, кто побывал там прежде, рассказывал мне волнующие истории о том, какие там удобные поезда и отели и насколько все дешевле, чем в Англии. Все это очень успокаивало такого человека, как я, способного впасть в раздражение, обнаружив, что в Блэкпуле яблоки стоят на три пенса за фунт дороже, чем в Харрогите.
Хотя афиши, извещавшие о гастролях труппы, объявляли наше посещение каждого города «первым в мировом турне», никто из нас не имел ни малейшего представления о том, что это означает. Мы знали только, что собираемся в Америку, и прошло несколько ужасных дней в ожидании, когда решалось, кто именно поедет. Я был чрезвычайно взволнован, узнав, что еду. Беднягу Артурова не взяли, потому что он не был характерным танцовщиком. Девушки-англичанки расстроили меня, притворившись, будто они не поедут и в труппу не войдет ни один англичанин, так что мне будет не с кем словом перемолвиться в течение нескольких месяцев до конца поездки. Я поверил им и стал всерьез подумывать о том, чтобы уйти, но, наконец, они признались, что это шутка.
Помню, что мы выехали из Блэкпула в Ливерпуль в воскресенье. На Волинине была клетчатая рубашка невероятно яркой расцветки, и дирижер Теодор Штайер, обладавший ультраконсервативным вкусом, всю дорогу поддразнивал его, утверждая, будто даже лошади на полях шарахались, завидев наш поезд.
Я пока еще не понимал ни русского, ни польского, но теперь, по крайней мере, различал, на каком языке говорят, и, уверен, что узнал больше о характерном танце, наблюдая за людьми разных национальностей из бесед их рук и мимики, чем почерпнул из занятий в классе. А в итоге так сложилось, что классов не было. В Ливерпуле на огромной сцене «Олимпии» Пиановский провел единственный класс характерного танца за все то время, что я провел в труппе. Он состоял главным образом из па для переработанной Зайлихом Венгерской рапсодии № 2 Листа. Пиановский был довольно хорошим танцовщиком и обладал удивительной памятью, но его нельзя было назвать терпеливым maitre de ballet[14]. По крайней мере, некоторое время он проявлял достаточно терпения со мной как с новичком, даже невзирая на то, что ему явно досаждало присутствие английского танцовщика. Он придерживался мнения, будто поляки – прирожденные танцовщики, а англичане могут с трудом научиться танцевать, но не более. Однако он повел себя в соответствии с традициями труппы, когда я танцевал одну из четырех мужских партий в «Богемском танце».
– Хорошо, – сказал он, когда я вышел со сцены.
Некоторые поляки с восторгом встречали каждое па другого исполнителя, а британцы обычно проявляли равнодушие. Но это не важно, люди, мнение которых имело значение, говорили: «Хорошо».
Все это входило в привычку. Ночь по дороге в Глазго – скорчившись в уголках, укрывшись пальто. По какой-то причине Британия была единственной страной, где труппа не обеспечивалась спальными вагонами, и я вынужден был подставить холодную серую щеку своим шотландским кузенам, встретившим меня на станции. Трудно себе представить более далекую от театра семью, но никогда не забуду их понимания потребностей артиста. Когда я сообщил им, что меня теперь называют Альджеранов, их добрые шотландские лица сохранили совершенно серьезное выражение, и они стали тренироваться произносить это имя. В Лондоне обычной реакцией был громкий хохот, а в 17 лет я, по-видимому, был все еще чувствителен к насмешкам.
В понедельник, конечно, снова начались классы и репетиции.
– Где Марджери? – спросил Пиановский, оглядывая сцену.
Марджери отсутствовала полдня и явилась, сонно протирая глаза. Она явно легла в постель в восемь утра в воскресенье и проспала двадцать четыре часа, время от времени пробуждаясь, чтобы поесть то, что приносила ей сердобольная квартирная хозяйка. Таково было истощение от трехнедельного турне с остановками на одну ночь.
Оставалось всего лишь три недели до нашей поездки в Штаты. Еще две девушки были наняты в труппу: англичанка Джоун Уорд и Тирза Роджерз, танцовщица из далекой Новой Зеландии, только что завершившая ангажемент у Карсавиной в Лондоне. Как только мы приехали в Эдинбург, к нам снова присоединился старший балетмейстер Павловой Иван Хлюстин. Это был серьезный низенький полный человечек с бородкой. Пиановский выстроил всех новых танцовщиков вперед в линию для первого занятия, которое проводил Хлюстин, и был настолько предупредителен, что не стал давать нам обычных упражнений, которые я до сих пор считаю очень трудными. Реакция Хлюстина на мой танец несколько отличалась от привычного слова «хорошо» – он просто принялся смеяться. Чем выше становились мои прыжки и чем более героический характер приобретали жесты, тем громче он хохотал. Сперва я был немного смущен, но вскоре понял, что он смеется от удивления. У меня не было общего представления о балетах, которые мы разучивали, так что мой танец часто выпадал из контекста. Вскоре я понял, что мне повезло, – если бы Хлюстин не развеселился, он мог рассердиться, и мне пришлось бы трудно. Я усердно работал над «Шутами», такое название мы дали трепаку в «Сказках» (последний акт «Спящей красавицы»), хотя музыка причиняла мне большую сердечную боль, поскольку мой брат Рей, погибший во время войны, обычно упражнялся под нее в своей танцевальной школе. Недавно присоединившийся к труппе Караваев помог мне разучить присядку и другие па. Я испытывал огромное волнение, принимая участие в русском танце вместе с русскими и поляками, и изо всех сил старался, чтобы мои прыжки соответствовали моему энтузиазму. Линда, всегда готовая дать полезный совет, помогала мне как могла.
– Вытяни руки! Я вытягивал.
– Выше.
– Выше.
Я терялся в лабиринте повелительных голосов.
– Ноги!
– Пятки!
– Колени!
– Голову!
Прошло немало лет с тех пор, как я разучил этот танец, но и теперь я не могу слышать мелодию трепака без того, чтобы мысленно не протанцевать его от начала до конца. Я все еще живо помню эти наполненные напряженным трудом дни в Эдинбурге. Я обычно покидал свои комнаты в девять утра, кипя энергией, и возвращался в одиннадцать вечера, ощущая себя проколотой шиной. На мою шотландскую квартирную хозяйку это производило большое впечатление. Она представить не могла, что простой лондонец способен так трудиться.
– Откуда бы вы ни приехали, то, как вы работаете, делает вам честь, – мурлыкала она, обращаясь ко мне. Она сама не понимала, как сильно испытывала мое терпение, когда настойчиво пыталась знакомить меня со своими соседями, и рассказывала всем, что она гордится мной и моя матушка должна мной гордиться и т. д. и т. д., а в то время мне хотелось только одного – спокойно что-нибудь поесть и лечь спать. На следующий день после моей первой исполненной чрезмерного энтузиазма попытки станцевать «Шутов» я больше не испытывал веры ни в себя, ни в других. Я сполз вниз по лестнице, цепляясь за железные перила, и с трудом преодолел четыре марша лестницы. Каждый шаг причинял мучительную боль. Кое-как притащился в театр. Все смеялись надо мной, но их смех не был лишен сочувствия, ибо каждый имел подобный опыт. Не знаю, как я смог танцевать в тот вечер, но конечно же я танцевал. Сама мадам, слава богу, не видела, как я репетировал, но, хотя я, вероятно, и не осознавал это в полной мере, подлинная причина, заставившая меня работать с упорством маньяка, заключалась в непреодолимой надежде услышать, как мадам скажет «хорошо» или, возможно, когда-нибудь добавит нечто большее.
Продолжали прибывать новые танцовщики, в том числе и Новак. Я видел, как Новак танцевал Эвсебия в «Карнавале», когда он выступал еще у Дягилева. Волинин уезжал, и его должен был заменить Лаврентий Новиков, уже танцевавший с Павловой прежде и теперь приезжавший в США как ее партнер для классических балетов и pas de deux. Каким образом я мог запомнить все эти имена: Новак, Новицкий, Новиков?
Именно в Эдинбурге, когда Хлюстин разучивал с нами новый репертуар, я так много узнал о каждом аспекте балета, и особенно о характерном танце, в котором специализировался в течение всей своей карьеры. Хлюстин поставил «Русский танец» на музыку Чайковского для Павловой и восьми девушек с Караваевым и Новицким, танцующим две мужские партии. Помню одну особую дневную репетицию, за которой, очарованный, наблюдал из партера. Хлюстин всегда проявлял большую требовательность к каждому. Но на этот раз он был более требовательным, чем всегда, по отношению к восьми девушкам. Интересно, как они все это выдержали, но я всегда ощущал, что почерпнул больше информации о различных па и общем стиле русского танца из этой репетиции, чем из всех прочих уроков и репетиций, на которых мне когда-либо доводилось присутствовать.
Затем мы приехали в Лондон на недельные финальные репетиции перед поездкой в Штаты. Пожалуй, это была самая насыщенная неделя во всей моей жизни. Сама Павлова, похоже, так страстно стремилась приступить к работе, что выехала в субботу из Эдинбурга ночным поездом, в то время как все мы остались на ночь в своих жилищах и не торопясь выехали в воскресенье. На той неделе мы очень редко видели ее, так как она репетировала в Айви-Хаус с Новиковым, которому предстояло выучить весь репертуар до отъезда. Остальная часть труппы репетировала на Уэст-стрит, маленькой улочке, отходящей от Кембридж-Сиркус, населенной по преимуществу танцовщиками, где прохожие все еще останавливаются и прислушиваются к звукам пианино, хотя могут только мельком увидеть поднятые руки и собранные в хвост волосы.
На Уэст-стрит мы работали над первым актом «Коппелии», которую Хлюстин возобновил для Викторины Кригер, присоединившейся к труппе в качестве классической балерины. Следовательно, они с Бутсовой получат по одному собственному балету. Это означало, что они не будут только лишь дублировать Павлову, и программы станут более сбалансированными. Нам к тому же следовало разучить «Фею кукол», «Амариллу», «Козлоногих» и «Диониса». Из Варшавы приехали еще двое польских танцовщиков, Домбровский и Цеплиньский. Последний привез с собой ноты «Польской свадьбы». Нужно было к тому же отрепетировать множество дивертисментов – «Венгерскую рапсодию», «Русский танец» и гопак.
Наш день начинался в десять, в час мы прерывались на ленч, затем опять приступали к работе и продолжали до шести, снова начинали работать в восемь и заканчивали в одиннадцать.
В завершение всего нам было необходимо получить паспорта, визы, купить одежду и багаж, чего никто из нас не мог себе позволить, разве что совместными усилиями. Те, кто бывал в Штатах прежде, с гордостью давали нам множество советов. Я купил теплое пальто, фрак и, поверите или нет, котелок! Интересно, много ли танцовщиков в наши дни носит их вне сцены, в те же времена это было вполне естественным. Я также приобрел твидовый костюм, который, как утверждали, будет идеальным для путешествия и который износился в клочки задолго до конца поездки. Мне довелось испытать шок, почувствовав себя чужеземцем в Соединенных Штатах, и все остатки британскости во мне немедленно оказались подавленными. Здесь я стал таким же чужеземцем, как и недавно прибывшие поляки.
Поляки производили большое впечатление на мою мать всякий раз, когда она приходила встречать меня в конце дневных репетиций. Танцовщик, который приподнимал шляпу и целовал даме ручку, так отличался манерами от англичан, что ему было просто суждено произвести хорошее впечатление на мою мать.
В первые дни моего пребывания в труппе явно преобладала польская окраска. Наши репетиции «Польской свадьбы» проходили в столь напряженной атмосфере, что она напоминала празднование национального дня в оккупированной стране. Хотя я по-прежнему едва ли мог произнести хоть дюжину слов по-польски, мне вскоре стало ясно, что все поляки хорошо знают балет, поскольку они исполняли его в Варшаве; английские танцовщики кордебалета быстро переняли знания у остальных. Единственным человеком, который не получал никакой помощи, был Пиановский. Предполагалось, будто он ставит балет. Бывали минуты, когда я почти испытывал жалость по отношению к нему.
Я многое узнал за неделю на Уэст-стрит. Однажды утром Хлюстин проводил занятие, состоявшее почти полностью из port de bras, движений рук. Я наслаждался безмерно, но большая часть труппы не видела во всем этом смысла. Цель занятия состояла в том, чтобы подготовить всех нас к пластическим греческим движениям «Козлоногих» и «Диониса».
Это тем более ценно, ибо в современном балетном обучении бросается в глаза общее недостаточное внимание к рукам и кистям рук, и, хотя Хлюстина можно было порой назвать занудой, я всю свою жизнь испытывал к нему благодарность за эти уроки. Среди прочих разученных мною за ту неделю произведений были чардаш из «Амариллы» и две партии из «Феи кукол»: Джек из коробочки в первой сцене и кот – во второй. Я научился многому, но не всегда точно знал, какой танец относится к какому балету и как отдельные фрагменты складываются в целое. Я только надеялся, что к тому времени, когда мы выйдем на сцену по другую сторону Атлантики, – хотя мы еще не имели ни малейшего представления о том, где это будет, – кто-нибудь мне поможет поставить все на свои места. Между репетициями мы примеряли костюмы и опять же не знали, где чей костюм. Неделя подошла к концу, словно закончился фейерверк, когда свист, хлопки и шипение прекращаются, золотой дождь перестает падать и единственное, что нам остается, – лечь в постель и утром убрать кусочки картона.
Я слышал обрывки чудесных мелодий и видел проблески сверкающих костюмов, Павловой же не видел, но в последний день они с Новиковым пришли порепетировать с труппой. И тогда тяжелая недельная работа стала казаться не более трудной, чем простаивание в очереди в кассу за билетами. Мне понравился Новиков, его танцевальный стиль и легкая грациозность манер, которую я в высшей мере оценил. Я смотрел, как Павлова исполняет номера, которых никогда не видел прежде, и ощущал, что она жаждет снова оказаться в Америке. В конце концов, она провела там очень много времени и всегда могла рассчитывать на восторженный прием публики. Но она побывала там не во всех городах, и они словно бросали ей вызов. Вскоре мне предстояло убедиться, насколько всепоглощающей была ее любовь к своей публике, ради которой она жила; без этого ее искусство невозможно было бы оценить в полной мере.
Наступило воскресенье, день, предшествовавший нашему отъезду. Моя мать пригласила всех наших родственников и ближайших друзей на устроенную в мою честь прощальную чайную вечеринку, но никто из нас не предполагал, что мне придется провести в Айви-Хаус весь день, репетируя. Затем всех участников труппы пригласили остаться на чай, и, охваченный волнением, я совершенно забыл о семье и друзьях, оставшихся дома. В половине восьмого я наконец вернулся домой и обнаружил, что несколько верных друзей все еще сидят в гостиной, и почувствовал упадок сил и в то же время чувство вины. Мой крестный был потрясен, но не тем, что я поздно пришел, а тем, что мне пришлось работать в воскресенье.
Глава 3. Мое первое заграничное турне
На следующее утро все мы сели в поезд, согласованный с пароходным расписанием, направляющийся в Ливерпуль. Польские члены труппы смотрели, как англичане – девять девушек и я – прощались на платформе со своими родителями. Мы взошли на борт «Императрицы Франции» почти в сумерках. Это было старомодное судно, в столовой стояли длинные столы и вращающиеся стулья. Вокруг одного из таких столов тем вечером уселись за обед двадцать восемь человек, и это было в последний раз перед чередой дней, когда большинство из нас могло хоть что-то съесть, так как на следующее утро мы попали в сильную качку у побережья Ирландии, и я остался единственным представителем труппы, способным, как обычно, есть яйца и бекон. А Джоун Уорд оказалась единственной девушкой, которой хватало смелости присоединяться ко мне на палубе в первые дни. Большинство членов труппы не покидали своих коек, а миссис Добрже ужасно стонала в течение восьми дней. Даже сама мадам, считавшаяся, как мне сказали, хорошим мореплавателем, оставалась в своей отдельной каюте, так что я ее не видел. Мне приходилось довольствоваться разговорами с Мей, ее английской горничной, проводившей время в салоне за штопкой балетных туфель Павловой.
Когда мне не удавалось уговорить своих друзей выйти из кают, я занимался изучением польского языка. Казалось, это единственное, что мне оставалось делать, особенно после того, как я поранил колено и испортил брюки, пытаясь играть в теннис на палубе при неспокойном море. Польская «Грамматика», которую я приобрел заблаговременно, была, возможно, устаревшей, но все же я хоть и с трудом, но осиливал алфавит, цифры, названия предметов одежды и продуктов питания, «мир и его составляющие». Когда кто-то появлялся на палубе, у меня появлялась возможность попрактиковаться и одновременно поучить других английскому.
– Slonca za chodzie, – сказал Домбровский, указывая на горизонт.
– Закат, – ответил я и продолжал, указывая вниз: – Палуба.
– Poktad, – отозвался Домбровский.
Вскоре я обнаружил, что изучение польского не было абсолютно безболезненным процессом. Другой поляк, Нелле, научил меня говорить «спокойной ночи», а затем послал к Геранской, одной из молодых полек, собиравшейся уйти в свою каюту.
– Dobra noc, chli na noc, – весело улыбаясь, сказал я, ожидая, что она ответит мне такой же вежливой фразой.
Но она вспыхнула, злобно закричала на Нелле и ушла, ужасно рассерженная. Нелле был очень доволен и пустился по палубе в пляс, а я беспомощно стоял, не понимая, в чем дело. Позже я узнал, что все произошло так, как и планировал Нелле, поскольку мое неправильное произношение превратило старомодную рифму в нечто непристойное, что означало: «Спокойной ночи, и блох тебе в постель». Очень плохо!
Однажды вечером, когда большинство уже чувствовало себя лучше, Новицкий пригласил некоторых из нас к себе в каюту, чтобы поиграть нам на фисгармонии. Я никогда ни до, ни после не видел этого инструмента. Он походил на аккордеон, но присоединялся с помощью трубки к каким-то педалям, на которые нажимали ногами. Я сделал не слишком понятный рисунок этого инструмента в своем письме к матери – мне было трудно писать ей, не имея почти никаких новостей. Другая музыка, которую мы имели возможность слушать, – это музыка джаз-оркестра, снисходившего до нас, пассажиров второго класса, по утрам. Это был довольно странный опыт танцевать фокстроты, уанстепы и вальсы в салоне перед ленчем. Только пассажиры первого класса могли танцевать в более подходящее время – днем и вечером. Но мы не возражали потанцевать для разнообразия ради удовольствия, а когда волнение усиливалось, мы, по крайней мере, могли поддерживать друг друга.
– Morska latarnia, – сказал кто-то однажды вечером, взволнованно показывая на море. Маяк!
Итак, мы оказались у побережья Канады, а на следующий день уже плыли по реке Святого Лаврентия по направлению к Квебеку. Расписные каркасные домики, стоявшие вдоль берега, напоминали маленькие деревянные домики из фермерского набора, который был у меня в детстве. Они, казалось, еще больше увеличивали чувство нереальности, охватившее меня по приезде в Квебек. Мы остановились в очаровательном старом отеле, полы и стены которого находились по отношению друг к другу под какими-то странными углами. Помню, как, вставая из постели в первое утро, я долго ждал, когда пол под ногами качнется назад, как бывало на палубе в течение восьми дней до этого. Нам понадобился целый день для репетиций, затем мы дали два представления в зале Квебека и приехали в Монреаль, где дали четыре представления. Только тогда я, наконец, осознал в полной мере, что мы действительно ступили ногой на американский континент.
По приезде в Монреаль мы репетировали более пяти часов, и мне каким-то образом удалось справиться со своими партиями в «Фее кукол» и «Коппелии». Поскольку в тот период я сам был довольно замкнутым, то мой первый взгляд на людей меня не удовлетворил. Я даже записал в своем дневнике, что они были «дурно воспитанными, надутыми и самоуверенными». Наверное, в те дни я отличался излишней нетерпимостью. Я был так занят, пытаясь разобраться в своих партиях в балетах, так уставал после репетиций, так старался изо всех сил угодить мадам, что просто не был в состоянии ясно воспринимать окружающий мир. Время от времени я снова смотрю на эти программы для Монреаля осени 1921 года с их забавными объявлениями на английском и ломаном французском. Когда мне было восемнадцать, я, наверное, не обращал внимания на то, что сразу же под «Амариллой» размещалось объявление о лечении знахарем венерических болезней, не удивлялся я и тогда, когда видел на задней странице, что la grande danseuse polonaise ANNA PAVLOVA[15] сделала одолжение рекламодателю, сказав, что le vin St.-Michel est l’excitateur par excellence. Il developpe la vigueur, donne l’endurance, entretient l’elasticite et la souplesse, c’est le tonique incomparable entre tous[16].
Работать над репертуаром было тяжело. Первой показывали «Фею кукол» с Павловой в заглавной роли, партнером ее был Новиков, Залевский исполнял роль хозяина магазина, Караваев – Арлекина, Нелле – поэта, Бутсова – говорящей куклы, Стюарт – тирольской куклы и Линдовская – испанской куклы (завидная роль, поскольку была первой ролью Павловой). В этом балете мне предстояло осуществить свое первое сольное выступление в роли Джека в коробочке, довольно маленькая роль, но она впервые дала мне возможность использовать гротескный грим. Во второй сцене я был одним из котов в танце котов и кроликов, пользовавшемся большой популярностью у зрителей, я же от всего сердца этот танец ненавидел. Цеплиньский был другим котом и разделял мое отвращение к нему, да и нашим партнерам он не нравился. Вспоминая этот номер, я удивляюсь, что он вообще имел успех. Затем происходило мое поспешное перевоплощение в Джека в коробочке, для чего приходилось выдержать борьбу за место у зеркала в артистической уборной, затем путь на сцену и в свой сундук, где приходилось сидеть скорчившись до тех пор, пока не прозвучит моя музыкальная реплика, тогда я отбрасывал крышку и выскакивал, потом меня, трясущегося, уносили со сцены. Приносили кукол: Арлекин, тиролька и «мама-папа», каждая со своим соло. Между англичанами и поляками постоянно разгорались споры о том, что говорить сначала – «мама» или «папа». Англичане всегда выступали за маму, поляки – за папу. Затем следовала кода, во время которой мы все одновременно исполняли свой отдельный танец в различных частях сцены. После этого впервые появлялась Павлова. Наверху небольшой, из нескольких ступеней, лестницы раздвигался занавес, и там стояла Фея кукол, Анна Павлова, в бледно-розовой балетной юбке, в розовом парике с жемчужной сетью поверх него и жезлом в руке. Зрители ждали, занавес снова закрывался, она не двигалась! Сюжет заключался в том, что богатый англичанин покупал Фею кукол, к большому огорчению игрушечного мастера, не хотевшего ее продавать, но тем не менее он доволен высокой платой, которую за нее получил, и закрывает свою лавку. Как только наступает темнота, Фея кукол оживает, превращает магазин в гостиную с огромной рождественской елкой и оживляет все остальные куклы и игрушки.
«Фея кукол» явно предок «Волшебной лавки» – старый венский балет, фаворит репертуара большинства европейских оперных театров того времени. Для этого балета некоторым из нас, включая Цеплиньского и меня, приходилось переодеваться в первой половине вальса. Я не сразу оценил, насколько хорошим костюмером был Кузьма, переодевавший нас с быстротой молнии. Неудивительно, что Павлова привезла его из России, со временем я понял, насколько он ценен. Костюмы котов были сшиты на высоких мужчин, и нам приходилось надевать резинки под колени, чтобы они не свисали. В танце было много pas de chat[17] и jete, и, если бы не резинки, результат был бы комическим – по крайней мере для остальных участников кордебалета, стоявших, выстроившись в две линии, по обоим краям сцены. Животные – настоящие или люди, наряженные животными, – доставляют много хлопот на сцене. Если нам не приходится беспокоиться о ногах, то проблемы вызывают наши маски или хвосты. Даже если ты сам привык к своему хвосту, всегда найдется какая-нибудь неуклюжая скотина позади тебя, которая непременно наступит на него как раз в тот момент, когда тебе нужно идти или танцевать. Последовала серия танцев: «испанская кукла», «поэт и белые куклы», «менуэт», «флаги», «оловянные солдатики», а затем «коты и кролики». После этого пришел черед большого адажио Павловой и Новикова с их поразительным равновесием, от которого просто дух захватывало, с удивительной линией и с последующими искрящимися вариациями. Балет заканчивался в старинном стиле маршем и Schluss-Galop[18] в исполнении всего ансамбля, а затем повторение любимого вальса для балерины и ее партнера.
То были напряженные дни. Приходилось много репетировать для «Амариллы» – я должен был разучить фарандолу и чардаш и быстро переодеться во время действия из придворного в цыгана. Амарилла была чудесной ролью Павловой. Это трагическая роль цыганки, приглашенной развлекать гостей на Fete Champetre[19], где праздновалась помолвка дворянина и богатой графини. Цыганка предсказывает графине судьбу: богатство, счастье, замужество, долгую жизнь – и вдруг обнаруживает, что жених графини – ее возлюбленный. Дворянин делает Амарилле знак не узнавать его. Она пытается убежать, но цыганский барон заставляет ее танцевать. В этом адажио партнером Павловой был Новиков, они держались с двух сторон за тамбурин. Цыганка на носках – это может показаться неправдоподобным, но все было верно по своей выразительности. Чудесные линии изысканно вылепленных ног Павловой, превосходно изогнутый подъем, плавные движения рук, свобода движения, гибкость тела, прекрасная линия шеи, изумительное выражение горячей любви и отчаяния – все это дополнялось мужественной грацией и драматическим сочувствием Новикова в роли брата Амариллы, а угрюмая жестокость Залевского, цыганского барона, контрастировала с беспечным равнодушием Варзинского в партии дворянина и Линдовской в роли графини. Я часто размышляю: многие ли зрители и актеры, находившиеся на сцене, осознавали чудо того, что они видели; все это казалось таким естественным, и все же я сомневаюсь, сможет ли современная балерина исполнить эту драматическую роль с большим успехом. Финальный танец Павловой в «Амарилле» был особенно замечательным своей выразительностью: отчаяние покинутой женщины передавалось чудными pas de bourree со склоненной спиной, что производило впечатление, будто она вот-вот лишится чувств. В самом конце, когда гости уходят в дом, дворянин возвращается к Амарилле и протягивает ей кошелек с золотом. Она швыряет ему кошелек обратно, а когда он разворачивается и безучастно уходит, она падает на землю, охваченная приступом отчаяния.
В Монреале во время одного из представлений оркестр играл без подготовки безнадежно плохо. Да и в целом «Фея кукол» прошла в тот вечер плохо. С самого начала все ощущали, будто что-то не так; мне казалось, что мы, четыре буффона, танцевали неправильно, а когда началось pas de deux принцессы Авроры и принца Дезире, положение не улучшилось.
Интересно, заметила ли публика? Нас в тот вечер как будто сглазили.
Наверное, это фиаско заставило Пиановского назначить репетицию на половину одиннадцатого утра в воскресенье, весьма непопулярный поступок. Никто не пришел раньше одиннадцати, а поляки вообще не явились. Я пришел в ярость, когда после трепака мне заявили, будто я сбился с темпа, тогда как я точно знал, что только я исполнил его правильно. Но конечно, если танцуют несколько поляков и один англичанин, легче всего обвинить англичанина. Вскоре я привык к такому отношению и счел его вполне естественным, но сначала меня это задевало. И я очень переживал бы, если бы не хорошие новости, которые принесла на хвосте сорока: мадам довольна моей работой, и я понравился ей в трепаке, за который мне досталось; так что жить стоило.
Как-то в воскресенье днем мы все отправились на прогулку в университетский парк Макджил, и мадам попросила у меня трость, чтобы легче было подняться на холм. Я был очень горд, впоследствии прикасался к этой трости с благоговением и думал о том, как будет гордиться мой брат – ведь трость принадлежала ему.
Мое первое знакомство с Соединенными Штатами состоялось в Портленде, штат Мэн. И это было плохо. Я даже написал домой, что склонен с благодарностью отнестись к Георгу III за то, что он не отменил налог на чай. Мне по-прежнему казалось, будто все имеют дурные манеры, но теперь я убежден, что заметил это только потому, что находился в окружении педантичных поляков. Как и большинство участников кордебалета, я почти не видел города – ресторан, почта, станция, иногда «Вулворт»[20], так что с моей стороны было в высшей степени необоснованно судить об американском характере, не зная людей.
Наше выступление в Портленде состоялось в огромном зале, поначалу совсем не походившем на театр, но старательные рабочие сцены сделали рампу, по крайней мере, похожей на настоящую. «Коппелия», «Фея кукол» и различные дивертисменты продолжали составлять программу этого короткого турне с одноразовыми представлениями до тех пор, пока не начались наши выступления в «Манхэттен-опера» в Нью-Йорке. Еще до окончания турне возникли осложнения в отношениях с Викториной Кригер, которая хотела, чтобы ее имя напечатали на афише такими же крупными буквами, как имя Новикова. Не знаю, какие еще требования Кригер предъявила, но они, по-видимому, были довольно высокими, потому что их не выполнили, и она покинула труппу. Бутсовой пришлось срочно заменить ее в «Коппелии», а Гриффитс заменила ее в роли белой кошечки в «Фее кукол». Последнее, что мы услышали о Кригер, – это то, что она боялась лифтов и карабкалась за своей корреспонденцией на шестнадцатый этаж нью-йоркского офиса Сола Юрока.
Бутсову можно назвать героиней. Помню, как однажды в пятницу мы репетировали с десяти до шести с часовым перерывом на ленч, а в семь часов вечера она танцевала в «Волшебной флейте», где у нее было семь сольных танцев, затем следовал дивертисмент во второй половине, а на следующее утро ей пришлось вставать вместе со всеми нами, чтобы успеть на семичасовой поезд; днем она танцевала «Синюю птицу» (адажио, вариацию и коду) и дивертисмент, а вечером роль мадам в «Шопениане», снова «Синюю птицу» и «дивертисмент пиццикато». Теперь, когда я об этом вспоминаю, едва могу поверить, что такое возможно. Ее единственной наградой за все это стало освобождение от репетиции в воскресенье утром.
К счастью, после двухнедельного пребывания в восточных штатах наша жизнь более или менее вошла в колею, и мы сочли, что знаем три балета достаточно хорошо. Это дало мне возможность выкроить немного свободного времени, и я оглянуться не успел, как оказался вовлечен в «мир искусства». Это произошло благодаря Яну Цеплиньскому, впоследствии присоединившемуся к балету Дягилева. В каждом новом городе, каким бы он ни был маленьким, он непременно отправлялся осматривать музей или галерею. Я был полезен, потому что мог, по крайней мере, спросить, где он находится, и меня довольно быстро понимали. Очень скоро я ходил вместе с ним, получая от этого большое удовольствие. Мой отец был скульптором, и я рос среди статуй в человеческий рост, дрезденского фарфора и викторианских картин. Я был достаточно старомодным и считал, будто Америка слишком варварская страна, чтобы вмещать в себя что-то интересное с точки зрения культуры, и что мы, труппа Павловой, несем ее с собой. Я всегда буду благодарен польским танцовщикам, особенно тем, кто танцевал с труппой Дягилева, поскольку они помогли мне почувствовать, что мир искусства существует повсюду и что танцовщику следует изучить значительно больше, чем просто последовательность шагов. Со временем я понял, что сама Павлова первой поверила в это, если даже она не могла поладить с Дягилевым и не посещала с серьезным видом музеев в маленьких городках. А тем временем в Портленде я увидел один из старейших в Штатах домов, построенный около 1800 года и меблированный в старом колониальном стиле. Город очень им гордился и открыл по соседству картинную галерею. Помню медальон Вашингтона Веджвуда, который считался единственным в Соединенных Штатах.
Мы были заняты не только вечерами и приемами, как люди порой полагают, мы слишком много работали, и руководство защищало не только Павлову, но и всю труппу от напряженной общественной жизни. А тем временем по вечерам, стирая или штопая, я продолжал заниматься польским языком, заканчивал свои письма домой словами «Do Widzenia» и практиковался писать свою новую фамилию по-польски Aldzeranow.
В начале ноября, когда прошло всего лишь три недели с тех пор, как мы покинули Лондон, а казалось, будто прошло три месяца, мы приехали в Нью-Йорк на двухнедельный сезон в «Манхэттен-опера», которым руководил мистер Оскар Хаммерштайн. Должны были состояться премьеры нескольких балетов, поскольку Сол Юрок, наш импресарио, настаивал на чем-нибудь свежем, чтобы возбудить аппетит утонченной нью-йоркской публики. Прежде всего балет, первоначально исполнявшийся в Париже под названием «Bagatelle»[21], который мы репетировали в Лондоне, «Козлоногие» на музыку Саца. Мы часто называли его «Сац» без особой на то причины. «Очень странный балет, – написал я матери. – Но, думаю, обещает быть приятным. Мы все фавны, а мадам – нимфа, и мы сражаемся за нее». Я был очень взволнован, так как считал свою роль чрезвычайно ответственной для новичка. В самом начале балета я должен был внезапно выскочить из-за скалы, позже я сражался с мадам и Новицким, который исполнял роль одного из множества фавнов. Двое из нас должны были ее поднять! Я держал ее за ноги, и мы бежали по сцене, подняв ее высоко над головами. Я гордился собой, как никогда, но в то же время испытывал ужас. «Козлоногие» представляли собой захватывающее зрелище еще и потому, что сцена сверкала красным закатом и небо постепенно меняло цвет. Нам это нравилось, и у нас возникло чувство, что мы наконец-то в настоящем театре. Но как ни странно, балет сочли слишком «модернистским» для Нью-Йорка, и после двух исполнений он сошел с репертуара.
Премьера «Диониса» прошла с большим успехом, а выступление мадам вызвало настоящую овацию. Сначала я удивлялся, почему она так любит Америку, но теперь начал понимать – она имела там потрясающий успех. «Дионис» был необычным балетом. Мне не понравилась музыка Черепнина, не могу понять почему, ведь я всегда любил современную музыку; сейчас я вспоминаю его как чрезвычайно красивый балет. Оформление было выдержано в стиле модерн. Декорации писали братья де Липски, держа перед глазами сначала синий, потом красный желатин, так как этот балет заключал в себя изобретенную де Липски идею об изменении декорации путем перемены освещения. Они писали не на специальной раме художника-декоратора, хотя в «Опера-Хаус» таковая имелась, но декорации были расстелены по сцене (это означало, что мы не могли репетировать), а они ходили вокруг с длинными кистями. На нас произвело огромное впечатление это новаторство и ничуть не смешило, что приходилось красить губы черным, чтобы надлежащим образом выглядеть при красном свете. Эту идею кто-то позаимствовал прежде, чем де Липски успели ее запатентовать, и этот прием стал широко использоваться как эффектное оформление в ревю. В «Дионисе» был ряд прелестных моментов, особенно танец-бодрствование Павловой в первой сцене, когда она, облаченная в одеяние жрицы со множеством покрывал, танцует с греческой лампой. Казалось, она плыла над сценой, ее одеяния, словно шлейф тумана, обволакивали ее движения, а лампа высвечивала выражение напряженной преданности на ее лице. Сюжет балета вкратце таков: по окончании вечерних ритуалов молодую жрицу оставляют бодрствовать у статуи Диониса. Уснув у подножия статуи, она видит сон, будто Дионис спускается со своего пьедестала и отвечает взаимностью на любовь, которую она питает к нему. Храм превращается в священную рощу в фантастическом саду, где танцуют вместе бог и жрица. На заре возвращаются остальные жрицы и находят ее приникшей к статуе и одетой лишь в хитон и сандалии, а остальные одеяния и покрывала лежат на земле. Дневной свет заливает храм, и ее, погруженную в транс, уводят. Статуя бога оживала с громким взрывом, и однажды в «Манхэттен-опера» после взрыва бумажные розы вокруг курильницы загорелись. Мы стояли за кулисами, смотрели pas de deux и очень волновались, поскольку Павлова танцевала, не обращая внимания на опасность. К счастью, цветы сгорели, и пламя не распространилось дальше, иначе возникла бы большая паника, но, похоже, публика не заметила ничего подозрительного.
Затем состоялась премьера «Польской свадьбы», стоившей Пиановскому немалой головной боли на Уэст-стрит. К счастью, она имела огромный успех. Хотя к этому времени я почти уже привык ежедневно видеть чудо танца Павловой, но тем не менее эта постановка меня просто очаровала. На Павловой было прекрасное белое подвенечное платье, украшенное серебряным с голубым узором, нанесенным особыми блестящими красками. Костюм был изготовлен китайским художником, и Павлова так радовалась ему, как маленькая девочка новому нарядному платью. Этот балет был особенно интересен для меня тем, что полностью состоял из характерных па, и даже мадам не танцевала там на пальцах. Вскоре мадам передала эту роль Бутсовой, так что у Хильды стало три балета вместо одного; мы очень гордились, что наша английская балерина выдвигается на передний план. «Польская свадьба» не отличалась излишне подчеркнутым крестьянским стилем, характерным для «Русского танца», здесь придерживались традиционного заднего фона с замком вдали и передними кулисами с крестьянскими домиками. Исполнялся балет в подлинных польских крестьянских костюмах. Я до сих пор помню волнение, охватывавшее меня, когда я смотрел финальную мазурку, в которой шестеро отобранных танцоров из Варшавы танцевали свой национальный танец, причем продемонстрировали его так, как никто не танцевал ни до, ни после. Пиановский исполнял роль жениха, Линдовская танцевала куявяк, а Стюарт, Новак и Балишевский восхитительное pas de trios[22]. Мне довелось участвовать только в краковяке во время этого турне. Мы с Караваевым были единственными участниками – не поляками, и я до смешного гордился собой.
Во время нашего нью-йоркского сезона было довольно много нелепых происшествий. Нью-йоркские зрители не принимали антрактов более четверти часа, а это означало, что мы должны были переодеваться и менять грим в ужасной спешке. Во время первого исполнения «Козлоногих» я обнаружил, что мой парик слишком мал, а борода велика, но обнаружил я это слишком поздно. К концу балета я потерял бороду, один рог рос у меня из макушки, а второй откуда-то из шеи, пучки светлых волос торчали из-под рыжего с белым парика. К счастью, сцена во время действия постепенно темнела, поэтому, возможно, это было не так заметно.
Однажды Новицкий, сидя на стуле за кулисами, пропустил свой выход в танце котов и кроликов в «Фее кукол», а когда, наконец, вышел на сцену, стал танцевать ужасно плохо, все путая. Затем дела пошли все хуже и хуже. Во второй половине программы исполнялся «Богемский танец»; я отрепетировал одну из партий второго ряда, поскольку Нелле, тоже поляк, не явился на репетицию. Я поспешно вернулся, переодевшись, а Нелле вдруг бросился ко мне со словами:
– С кем ты танцуешь «Богемский», Альджеранов?
– С Тамариской, – ответил я, имея в виду Тамару Фриде.
– Нет, с Тамариской танцую я, – прошептал он настолько решительно, будто только что получил указания на этот счет.
Я принялся в отчаянии озираться в поисках Пиановского, но не увидел его нигде. Если Нелле танцует сзади, значит, я должен буду танцевать впереди, и я принялся искать Рейчел, чтобы сказать, что буду танцевать с ней. Па были довольно трудными, а я не репетировал их, имел лишь приблизительное представление о том, как это делается. Прежде чем успел что-либо обсудить, я увидел месье Дандре, отдающего распоряжение открыть занавес. Рейчел выбежала на сцену, и я последовал за ней, изо всех сил пытаясь припомнить все па этой партии. Я поднял глаза туда, где должна была находиться другая пара переднего ряда: Новицкий и его партнерша, но их вообще не было. Я подумал, что совершил ужасную ошибку, но единственное, что мне оставалось, – это продолжать танцевать. Затем музыка изменилась, и теперь я знал, что мне делать дальше. Я продолжал танцевать, и где-то посередине танца появился Новицкий. Кто-то рассказал мне впоследствии, что Новицкий сказал Нелле за кулисами:
– Если ты не будешь танцевать в переднем ряду со своей стороны, то я тоже не буду танцевать на своем месте.
Нелле заявил, что не будет танцевать в первом ряду, как я полагаю, в порыве раздражения, но не мог изменить своего решения, поскольку на сцену уже вышел я. От всего этого я пришел в ярость, но что я мог сказать? Польская грамматика не помогла мне.
Я всегда считал поляков очаровательными спутниками. Как-то я пообещал отвести их в китайский квартал, и однажды после репетиции они напомнили мне об этом, протанцевав китайский танец из балета «Щелкунчик». Танец был для них самым простым способом общения со мной. Мы отправились в китайский квартал, как делают все, и, как и все, были немного разочарованы, не обнаружив никаких следов невероятных пороков и преступлений. Большее впечатление на нас произвели яркие огни Бродвея, намного более яркие, чем огни Лондона. Легковой автомобиль казался там в два раза реалистичнее, чем на Пикадилли, а особенно нас позабавили танцующие маленькие человечки, прославляющие наслаждение мятной жевательной резинкой «Риглис». Они были очень похожи на шутов из «Сказок». Я также помню раскачивавшийся взад и вперед большой колокол, маленького ребенка, тащившего догкарт[23], стрелка из лука, пускающего стрелу в цель, и тигра, переступающего ногами на огромном шаре. Одна из англичанок заявила, что это «совсем как Хрустальный дворец в прежние времена, только без взрывов».
Мы посетили музей изобразительных искусств «Метрополитен», и я написал своей матери, что это «действительно довольно хороший музей». Но в действительности, обладая всей своей мудростью восемнадцати лет, я решил, что скульптуры очень плохо расставлены, и все эти колоссальные слепки с греческих и римских шедевров составлены беспорядочной грудой, представляя собой какую-то подавляющую массу, а бедные посетители осторожно пробираются между ними, время от времени с тревогой вглядываясь в безмятежные лица, лишенные носов, чтобы удостовериться, что те не гневаются. Хотя в то время я еще не слышал о Джеймсе Тёрбере, но впоследствии часто думал, что мы с моими польскими друзьями принадлежали к одной из карикатур мастера.
Но во время этого лихорадочного нью-йоркского сезона мы не слишком много видели город, хотя нам показывали достопримечательности: Вулворт-Билдинг, статую Свободы, зоопарк в Бронкс-парке, и нас фотографировал рекламный отдел Сола Юрока. Я снял комнату на Западной Тридцать третьей улице очень близко к театру, так что мне не приходилось тратить много времени на дорогу. Помнится, моей хозяйкой была довольно примечательная дама с юга, я платил ей десять долларов в неделю.
«Манхэттен-опера» приносил нам много несчастных случаев – растянутые лодыжки и пораненные колени, казалось, имели место каждый день. Суеверные коллеги утверждали, будто это происходит потому, что мы осмелились поставить балет о старых богах, имея в виду «Диониса». Затем бедняга Кузьма, наш костюмер, упал в беспечно оставленный открытым люк. Группа умелых рабочих сцены устанавливала поблизости декорации, но если даже они и видели, что он упал, то ничего не сделали для того, чтобы помочь ему. Если бы Домбровский не стал свидетелем несчастного случая и не поспешил на помощь несчастному Кузьме, тот, возможно, оказался бы похоронен под декорациями. В результате Кузьма сломал два ребра, и, пока он выздоравливал, мы без него просто пропадали. Нам предоставили одну костюмершу, но она понятия не имела о мужской одежде. Однако никто ни разу не вышел на сцену не в своем костюме, так что, полагаю, у нас, как и в танцах, все было «хорошо».
Мы все обратили внимание на то, что мадам сильно кашляла, и очень беспокоились за нее, поскольку улучшения не наступало, но, как обычно, не слышали от нее ни слова жалобы. Интересно, жаловалась ли она в тот вечер, когда какой-то «умник» включил паровое отопление в середине «Лебедя». Ей пришлось танцевать под аккомпанемент шипения и бульканья сотни труб и радиаторов, почти полностью заглушивший музыку, представлявшую собой, как всегда, соло виолончели под аккомпанемент арфы.
Однажды вечером мне довелось испытать волнующий момент – увидеть из зала, как она танцует «Мексиканский танец». У меня возникло ощущение, будто вижу Павлову в первый раз, хотя я видел ее каждый день, и Бог свидетель, как я преклонялся перед ее мастерством, но это был новый опыт. Я снова превратился в юношу зрителя, сидящего в партере, а Павлова была прекрасной веселой девушкой, кружившейся рядом в яркой юбке. Эта девушка конечно же не могла быть нашей мадам, допускавшей такие сильные выражения, если мы плохо танцевали, упражнявшейся каждый день часами и выглядевшей порой ужасно усталой, хотя никогда не признавалась в усталости. Но это была мадам, и я в очередной раз понял, почему Павлова была Павловой. Слышал, что руководство современных балетных трупп часто запрещает своим членам смотреть представления из зала, я никогда не мог понять этой недальновидной политики. Если бы я не имел возможности смотреть таким образом выступления Павловой, то, уверен, не смог бы впоследствии стать ее партнером.
Но в то время такая похожая на сон идея казалась столь же маловероятной, как возможность космического путешествия. Присущие Павловой абсолютный самоконтроль и безупречная законченность танцевальной техники, казалось, еще больше подчеркивали царившую среди нас анархию. Как часто, проспав, я в панике бежал в театр и видел, что репетиция еще не началась, а некоторые на нее вообще не являлись. Я никогда не питал иллюзий, будто мы представляем собой великолепный кордебалет, но, если бы кто-то нес ответственность за соблюдение дисциплины, мы смогли бы оказывать Павловой ту поддержку, которую она заслуживала, на каждом представлении.
Когда нью-йоркский сезон подошел к концу, я понял, что мне будет не хватать утонченности этих зрителей, когда мы отправимся на широкие открытые пространства. Еще я сожалел, что у нас было так мало времени на осмотр достопримечательностей. Времени не хватало буквально ни на что, но в воскресенье перед отъездом нам повезло, и мы смогли послушать Шаляпина в «Манхэттен-опера». Зал был переполнен, и мы все столпились в кулисах. Говорили, что Шаляпин плохо себя чувствует, но никто из слышавших этот великолепный голос не догадался бы об этом. Я понял, что они с Павловой были не только близкими друзьями, но и величайшими в мире артистами.
Мы упаковали чемоданы, готовясь к турне от побережья до побережья; просмотрев план гастрольной поездки, мы обнаружили, что за четыре месяца должны будем посетить не менее семидесяти городов.
Глава 4. От побережья к побережью
Позже в ноябре пришло время путешествия по широким открытым пространствам. Сначала три представления в Филадельфии, два в Вашингтоне и два в Балтиморе. Я счел Вашингтон очень красивым городом, но если бы только он был немного древнее! С присущим англичанам консерватизмом я хотел, чтобы каждый город имел атмосферу, а поскольку у нас не было времени заглянуть за поверхность, это означало, что мы хотели видеть старые здания, старые улицы, но это удавалось не всегда. Тем не менее «Театр Лирик» в Балтиморе обладал очаровательной атмосферой красного плюша, изгибов и ниш. Мне казалось, будто я вот-вот увижу дам в кринолинах и манто в сопровождении усатых красавцев во фраках и цилиндрах. Здесь царил удивительный простор, и нам было вполне удобно подходить к своим дорожным сундукам, хранившимся под сценой. Здесь все еще витали воспоминания о процветающем юге. За неимением времени мы могли только мельком увидеть элегантные старые дома с мраморными ступенями; помню, как я увидел великолепный образец негритянской гордости – дом, полностью покрашенный алюминиевой краской и сверкавший, словно серебряный замок в какой-нибудь сказке.
Мы выступали там в субботу и дали не только вечернее представление, но и утренник. Мы переодевались в огромной артистической уборной, фактически это были сообщающиеся комнаты. Минут за пятнадцать до начала утренника, когда все гримировались, мы вдруг услышали голоса: говорили по-польски, на повышенных тонах. Один из мужчин бросал неистовые оскорбления в адрес любовницы другого!
– Возьми свои слова назад! – заявил второй.
– Я не сделаю ничего подобного! – решительно возразил первый.
Пока я пытался подобрать слова и вступить в спор, разговорный польский стал уже не нужен – по комнате полетели разные вещи, затем началась драка. Банка с кольдкремом, пролетев мимо своего объекта, чуть не попала в меня, я нырнул под стол и продолжал там гримироваться. В конце концов Домбровский разнял скандалистов, оттащив друг от друга за волосы, при этом ему сильно поцарапали грудь. К тому времени, когда все успокоились, подняли занавес и началась «Волшебная флейта» без одного танцовщика. Он должен был танцевать напротив меня, поэтому мне пришлось перейти из угла прямоугольника, так чтобы образовался треугольник, изменив хореографический рисунок и приспособив его к ситуации. Это была единственная первоклассная драка, случившаяся на моей памяти в труппе. Не думаю, что мадам слышала о ней. Надеюсь, что нет.
Разовые представления в Ютике, Уотертауне и Оберне – и я стал понимать, что такое муштра. Эти представления являли собой чудо организации. Они проходили не только в маленьких городках, но и в таких городах, как Питсбург, Кливленд, Балтимор, Солт-Лейк-Сити, Денвер, Цинциннати и Милуоки, действовало то же расписание. Порой в больших городах у нас возникало больше проблем, чем в маленьких, поскольку ни один театр невозможно было снять только на один вечер в неделю, и нам порой приходилось давать свои представления в огромных концертных залах. Конечно, это давало превосходные сборы, а они были нам необходимы. Для того чтобы обеспечить экономические потребности такого рискованного предприятия, и актерам, и работникам сцены приходилось решать много дополнительных проблем. Часто сцены были огромными, твердые деревянные полы со скользкой поверхностью не поддавались ни канифоли, ни воде и ни каким-либо иным средствам против скольжения. Из-за отсутствия колосников нужным образом развесить декорации было нелегко.
Артистические уборные были необычайно просторными, часто даже слишком просторными. Представьте себе пару столиков на опорах в огромном мраморном банкетном зале с отраженным светом, когда приходилось минуты две идти до ближайшей раковины, она оказывалась первоклассной, затем надо было пройти один или два лестничных марша до сцены. Наш грим и одежда для занятий путешествовали в специальных сундуках, в которые ставилось около дюжины коробок, специально сделанных для этой цели. Эти сундуки обычно заносились в уборные, мы стремительно бросались к ним, затем делали упражнения или накладывали грим в соответствии с тем, что происходило на сцене. Костюмы приносили позже; обычно весь гардероб для спектакля развешивался до начала представления, но никогда не оставался до самого конца. Каждый антракт использовался не только для переодевания и смены декораций, но и для того, чтобы упаковывать вещи. На сцене наши дюжие рабочие снимали декорации, уносили их вниз, упаковывали, погружали в автомобиль и отправляли на станцию, на товарную платформу. Костюмеры поступали таким же образом с костюмами; сначала собирали обувь, как только мы ее снимали, и относили в сундуки, рядом с одеждой, а тем временем изготовители париков собирали уже снятые парики.
Рабочие должны были подготовить сцену ко второму балету, причем часто приходилось затягивать ее тканью, чтобы прикрыть ужасные дефекты поверхности. Часто кто-нибудь обводил мелом дыры, чтобы показать места, где нельзя танцевать. Все это необходимо было сделать в течение обычного пятнадцатиминутного антракта. Интересно было наблюдать за тем, как рабочие расстилали ткань. Все отдал бы за то, чтобы снова увидеть, как люди работают подобным образом: как они расстилают, растягивают и приколачивают ткань так, чтобы не было ни морщинки.
– Эй, ты! – кричал какой-нибудь плотник. – Подойди сюда и повертись, проверь, достаточно ли туго натянуто!
Кто-нибудь из нас подходил и выполнял вращения до тех пор, пока все не было сделано.
На свободном месте всегда кто-нибудь упражнялся, и всегда кто-то готов был помочь. Если ткань морщила, когда на ней делались пируэты, рабочие продолжали ее натягивать до тех пор, пока она не становилась тугой, как кожа на барабане. Закончив разминку, мы упаковывали тренировочную одежду, а когда завершали гримироваться, убиралось все, кроме самых необходимых вещей. После второго антракта оставались только жалкий кусок кольдкрема на куске бумаги и полотенце.
Программа всегда заканчивалась дивертисментом, и это упрощало дело, так как тогда можно было упаковывать костюмы после окончания каждого отдельного номера, а не ждать окончания всего балета. Если кому-то везло и он не участвовал в последнем дивертисменте, то у него появлялось немного свободного времени, чтобы поужинать перед посадкой на ночной поезд или лечь спать минут на десять раньше, а это уже было своего рода наслаждение, если утренний поезд отходил в шесть часов. Гавот Павловой, который танцевала только сама мадам с партнером, был любимым произведением труппы. Нам больше везло, чем мадам, так как мы не имели никаких обязательств. Когда мы спешили на поезд, в ресторан или в отель из пропитанного пылью полумрака сцены и ледяной поток воздуха струился сквозь дверь служебного входа в жаркую, словно в пекарне, атмосферу отапливаемого театра, мы видели закутанную в шубку стройную фигуру, смотревшую на судорожные движения какой-нибудь злосчастной девицы, маминой любимицы из местной танцевальной школы, принимавшейся танцевать, только заслышав первые звуки виктролы. Публика могла проявлять суровые требования к величию гения, но от Павловой в подобных случаях не следовало ждать вежливости – лишь прямой, откровенный ответ. Если ее принуждали смотреть плохой танец, она решительно заявляла, что танец плох.
В этих ежедневных путешествиях у нас была еще одна проблема – наша личная одежда. Проявив определенное старание, мы могли обойтись одним чемоданом, довольно маленьким. Один костюм, смена белья, щетка и расческа, непромокаемый мешочек с туалетными принадлежностями и, если вы были достаточно предусмотрительны, запасная пара туфель. Раз в неделю наши большие сундуки помещались где-нибудь в театре, и мы могли до них добраться. Взять с собой книгу считалось роскошью, так как использовались все возможные средства, чтобы сэкономить место и сократить вес. Постоянное наличие горячей воды и центрального отопления значительно упрощало вопрос стирки, делая его намного легче, чем в Англии. Я мог бы написать сотню благодарностей в адрес люкса! Конечно, порой мы задерживались в каком-нибудь городе достаточно надолго, чтобы иметь возможность воспользоваться услугами однодневной прачечной службы, где пришивались пуговицы и осуществлялась бесплатная починка, но возникали трудности, когда долгое путешествие влекло нас из солнечной Флориды куда-нибудь в Северную Дакоту, где температура держалась ниже нуля.
Другой постоянной проблемой было питание. Мы вечно хотели есть, поскольку обычно обедали в три, а ужинали в половине двенадцатого или в полночь. К счастью для нас, обычно находился какой-нибудь предприимчивый грек, державший свой ресторанчик открытым всю ночь, иначе нам пришлось бы ложиться спать голодными. Днем было открыто множество столовых самообслуживания, и, поскольку они были дешевыми, мы почти всегда в них обедали. В Англии о таком не слыхивали, и первое время нам пришлось учиться, как сохранять равновесие с подносом и не сбивать других людей в поисках свободного места. Я стал немного более дружелюбно относиться к американцам, когда обнаружил, какое добродушие они проявляют в ресторанах. Когда одна из наших девушек опрокинула бутылку с томатным кетчупом на даму в светлом пальто, та только сказала: «Вот тебе на! Все на меня летит сегодня!»
Полякам нравились столовые самообслуживания, потому что они могли показать на то, что хотели взять, заплатить, усесться и есть, не сказав ни единого слова по-английски. Мистер и миссис Добрже – это имя так и приклеилось к ним – совершенно не могли есть американской пищи, и они проехали все эти тысячи миль, имея при себе небольшую плиту и полный набор кухонной посуды. Где и когда они готовили? Никто никогда не видел, но они явно готовили – мы ни разу не встретили их в ресторанах. Если мы не обедали в столовой самообслуживания, то устраивались на табуретах за стойкой бистро, а наш флейтист, огромный мужчина, усаживался сразу на два табурета. Рядом с ним сидел крошечный человечек, по иронии судьбы игравший на контрабасе, которому вполне хватило бы и половины табурета. С легким содроганием вспоминаю я «однорукие ленчи». Там все начиналось как в обычной столовой самообслуживания, но столов не было, только стулья и огромная рука, в которую вы ставили свой поднос и ели сбоку. Впервые в жизни я увидел супергигиенический тип ресторана, где все сияло белизной, включая официанток, и напоминало больницу. И только дважды в месяц, когда мы ощущали себя ужасно богатыми, мы позволяли себе роскошь хорошо поесть в русском ресторане, которые можно было найти в больших городах. Питание в поездах было хорошим, но обычно слишком дорогим для нас. Мы ели там только в том случае, когда не было никакой возможности сойти с поезда и поесть в другом месте. Во время одного из таких обедов, когда я сидел со своим польским другом, вошла сама Павлова и села напротив нас рядом с одним из русских. Мы старались вести себя естественно, но разговор протекал довольно сдержанно. Когда Павлова услышала, что я перевожу «яблочный пирог» на польский язык, на нее это произвело большое впечатление, и она заметила, что я знаю польский лучше, чем она.
Вопрос размещения решался с помощью списка подходящих отелей, который прилагался к расписанию поездов, где давались названия и сообщались цены. Мы путешествовали ночным поездом два или три раза в неделю, и наши поездки редко продолжались меньше восьми часов. В итоге с начала ноября до середины апреля мы проехали около тридцати тысяч миль. Даже странно, как при таких обстоятельствах стадное чувство помогало нам выискивать чистые дешевые отели и рестораны. Труппа превратилась в маленький город на колесах, порой действительно очень маленький. Ты встречал одних и тех же людей в поезде, находил их стоящими в очереди у конторки портье в отеле – если только тебе не удавалось опередить всех, затем все каким-то образом оказывались в одном ресторане, в артистической уборной, на сцене, в аптеке, в «Вулворте», порой казалось, что нет спасения! Это первое турне от побережья до побережья оказалось очень утомительным, но в то же время воодушевляющим. Во время однодневных остановок Павлова упражнялась так же усердно, как всегда, и это поднимало наш дух и заставляло также регулярно заниматься. Когда мы ехали дневным поездом, то всегда оставляли для нее места в середине вагона, где вибрация была не такой сильной, но это единственная привилегия, которая ей предоставлялась. Порой нам казалось, будто наша участь тяжелее, чем ее, но потом мы осознавали, что нам не надо давать интервью прессе сразу же, как только мы выходили с поезда или по прибытии в отель, не надо присутствовать на приемах, устраиваемых спонсорами какого-нибудь отдельного представления. Она выработала поразительную технику исчезновений как раз в нужный момент с таких устраиваемых с самыми добрыми побуждениями вечеров.
Каждый стремился поскорее выскочить из поезда и оказаться первым в отеле, несмотря на рвение американских служащих отелей и коридорных. Если тебе удавалось добраться до конторки и зарегистрироваться первым, а не последним из труппы, ты мог сэкономить полчаса. Во время одной из поездок нам пришлось пересаживаться на другой поезд. Мы уже проехали много часов, когда нам сообщили, что мы должны будем пересесть на другой поезд. Мы гуськом вышли из вагона и сели в стоявший у противоположной платформы поезд. После того как мы проехали около получаса, кто-то осмотрелся и спросил:
– Где Джойс?
Мы стали переглядываться.
– А где Диосинда и Сеньора?
Ответ на вопрос мы получили позже вечером, когда эти трое приехали после того, как представление уже началось. Когда мы пересаживались, они выскочили с вокзала и помчались первыми в отель, зарегистрировались и отправились в свои комнаты отдыхать. Затем спустились и спросили клерка дорогу в театр.