На станции стояли долго. Через окно сверху вагона по очереди смотрели, что происходит на станции. Там в щеголеватой военной форме ходили немецкие офицеры, солдаты, летчики. Вид у них всех был опрятный. Ходили они спокойно и мирно о чем-то разговаривали и много смеялись. Нам вначале они показались людьми совсем милыми, чем все мы сами. К вагонам подходили местные женщины и громко через дверь выкрикивали: "Кто есть из Синельникова?". В вагоне повторяли: "Кто из Синельникова?". Таких у нас никого не было. Одна женщина, не найдя никого из своих, передала в наш вагон через окно хлеб, картошку вареную и еще чего-то. Заросший и ободранный пленный, на вид крестьянского образца, взял передачу и не хотел ни с кем делиться. Ему кто-то сказал:
- Ты что же, забрал все один! Поделись. Вот Куркуль выискался!
Пленный возмутился за то, что его назвали Куркулем, да еще оскорбительно.
- А ну повтори, какой я Куркуль! - Угрожающе произнес Куркуль. - Да ты знаешь, чья теперь власть пришла? Наша, куркулячья. Вот я сейчас гукну немцу, он тебе покажет за такие слова. Ишь мне, комиссар какой нашелся! А может быть, он и в самом деле комиссар? Вот выйдем в лагерях, потом его надо будет проверить, кто он такой!
Все молчали, не возражал и тот, кто назвал крестьянина Куркулем.
Потом из середины вагона один здоровый молодой солдат сказал медленно и внушительно:
- Ты, борода! Я не разбираюсь, кто ты такой. Куркуль ты или просто грабитель. Если ты сегодня ночью умрешь нечаянно, то знай, это я тебя придавлю, гада!
Говорящий солдат был хорошо сложен и сомневаться в его силе и намерениях не приходилось. Возражений по поводу сказанного не послышалось, а сам Куркуль забормотал:
- А, что ты мне сделаешь! Братцы, слыхали, как он мне грозит? Слыхали?
Куркуля никто не поддержал. Потом здоровый солдат сказал:
- Если ты, падла, еще будешь бормотать, я это сделаю сейчас же. Кидай сюда жратву!
Борода опять начал оправдываться:
- Я же по закону. Ни у кого ничего я не взял! А эту передачу! Так ее же мне дали, она моя.
Парень медленно, молча начал подниматься со своего места. Куркуль все еще придерживал своей узелок и, наверное, решил: чем связываться со здоровым парнем, лучше побороть его дипломатией:
- Ну вот, гляди, и здесь тоже комиссары над нами верховодят, - начал было Куркуль. Однако, взглянув на здорового солдата, начал вдруг улыбаться, отбросил от себя узелок и сказал, - Берите. Что мне, жалко, что ли. Я хотел как по закону, по правде. Мне же дали.
После этого случая все как-то притихли, приуныли. Молчал и Куркуль в своем углу. Поезд со станции отъехал поздно вечером. В запечатанных теплушках путешествие выглядит мало приятным. Слишком много неудобств. Хотя бы то, что в такой теплушке не предусмотрены уборные. Рано утром, без особых приключений, приехали в Днепропетровск. Снова построились в колонну по десять человек и по чистеньким, уютным улицам двинулись к своему лагерю. Ночью здесь прошел дождь и все нам казалось свежим, умытым. Произвело впечатление то обстоятельство, что никто не обращал ни малейшего внимания на нашу разнесчастную колонну. Деловито проходили мимо аккуратные и чистенькие немцы. Рядом с ними шли наши нарядные девушки, о чем-то мирно беседовали и ни малейшего взгляда в нашу сторону. "Наверное, такие, как мы, здесь проходят часто и уже надоели всем" - подумал я.
Мы же шли, измученные голодом, жаждой, многодневными боями и бессонными ночами. Многие в колонне не могли идти. Их вели под руки товарищи. Да и все остальные, которые смогли как-то мало-мальски сохраниться, выглядели весьма уныло. Одежда на всех грязная, изодранная в боях. На многих идущих белеют марлевые повязки с грязными пятнами запекшейся крови. У моего соседа было обожженное лицо. Оно распухло, по щекам текли струйки жидкости из образовавшихся трещин. Глаза затекли, из-за этого он походил на монгола.
Конечно, в том сравнении с немцами, которые они делали в своих цветных журналах, мы, безусловно для них были хуже скота. Унтерменши, как они нас называли. Хотя, если бы можно было поменяться обстоятельствами и местами, то вряд ли мы смогли бы себя чувствовать высшей расой. Было обидно за свое унижение. Хотелось спросить кого-то: "За что? Кто виноват в нашем позоре? Разве мы сами хотели этого?". С кого спросить за наше унижение? Кто должен нам ответить за все это?
Это печальное шествие босых и раздетых людей было своего рода парадом нашего позорного поражения. Нас, как побежденных рабов в картинках из учебника, вели по улицам красивого и чистого города. Мы же, в контраст городу, были грязны, измучены и окровавлены. В древних картинках были изображены толпы народа, которые разглядывали своих побежденных врагов. Наше же шествие слегка рассматривали только старушки и то наспех. Взглянет на это шагающее по городу чудище, перекрестится и убежит куда-то.
Наконец, подошли к большим железным воротам. "Днепропетровская тюрьма Чичерина 101" - пронеслось по рядам. Видимо, кто-то еще раньше успел познакомиться с ней. Через двое железных ворот, охраняемых немецкими солдатами, прошли внутрь. Это оказалась старая, добротная и большая тюрьма с множеством многоэтажных корпусов. На корпусах белой краской большими буквами было написано: "Block A", "Block B" и т.д. Все окна закрыты деревянными щитами. В некоторых щитах отсутствовали доски или были проломы. Через них из камер смотрели на нас люди в такой же красноармейской форме. Двор выглядел опрятно и по нему деловито сновали люди в немецкой одежде и в советской.
Все мы в подобном положении были впервые и все нами виденное производило на нас определенное впечатление. Высокие каменные заборы с колючей проволокой по верху. Часовые на вышках с пулеметами. И особенно - люди, которых мы встречали. По всему виденному пытались определить, куда мы попали и что ждет нас впереди. Немцы выглядели аккуратно. Они были красиво одеты, чисто выбриты, на голове у них были красивые прически и блестящие на солнце сапоги. Они были сыты и высокомерны. Шутили между собой и звонкими голосами отдавали распоряжения.
Мимо прошло несколько пленных. На носилках они несли пустые бочки. Одежда рваная и засаленная. Лица бледные, худые и заросшие. Носилки они несли быстро, пугливо озираясь. Сбоку от них шел полицай с белой повязкой на рукаве. Он иногда покрикивал на пленных. В руках у полицая был длинный резиновый шланг. Возле подвала многоэтажного здания стояла телега, запряженная лошадью. Издали было видно, как что-то выносили из подвала и бросали на эту телегу. Подойдя ближе, я до деталей разглядел худых, посиневших мертвецов, которых вывозили из лагеря. Их вывозили в овраг за тюрьмой, где и сбрасывали. Для начала это было страшно.
Ввели нас на большой двор, ввиду площади, выстроили. Всех оказалось не более тысячи человек. По-видимому, остальных распределили в другие лагеря. Перед вновь прибывшими выступил усатый мужчина. Говорил он по-русски хорошо, но с акцентом.
Вначале усатый поздравил нас с окончанием войны для нас. Потом еще что-то говорил - я не расслышал. В конце сказал, чтобы мы вели себя смирно и не пытались бежать. Для подкрепления своих слов рукой показал на вышку с пулеметом. Пленные стояли молча. После своего немногословного обращения к пленным усатый скомандовал: евреи, коммунисты и комиссары - три шага вперед марш. Никто не сделал эти страшные три шага.
Немного подождав и повторив свою команду несколько раз, пленных начали сортировать по национальной принадлежности. Русские и украинцы в одну группу, узбеки, кавказцы и прочие - в другие. Вначале мы не поняли, чего от нас хотят и продолжали стоять. Кто-то спросил из пленных:
- Зачем нас делить? Мы хотим быть все вместе.
Переводчик нравоучительно произнес:
- А как по-вашему, что будет, если вместо лошади в конюшню поставить воробья?
Переводчик проявил терпение и был не груб. Это производило хорошее впечатление. Зато не мешкали и с чувством превосходства над нами действовали наши русские парни в красноармейской форме. Мы тогда еще не знали, что это были лагерные полицаи. Они хватали нас за воротник за шею, спрашивали: "кто?" и грубо швыряли туда, где тебе положено быть. В придачу пинок под зад, для лучшего понимания. В основном попало самым первым, которые сразу не знали, куда им следует идти. Позже мы сами сумели разобраться в нашей национальной принадлежности. Больше всех оказалось русских с украинцами. Один узбек или же таджик решил остаться с русскими. Ему никто ничего не сказал. Потом он долго жил вместе с русскими в одной камере. Было трудно понять смысл его поступка. Может быть своим действием он проявлял патриотизм и демонстрировал межнациональную солидарность. А может быть, думал, что для русских плен бывает слаще, чем для других.
Распределив пленных по национальности, переводчик ушел. Остались одни полицаи. Их мало интересовали высокие материи. У полицаев были свои заботы, сугубо лагерно-профессиональные. Они приказали всем раздеться и сдать все теплое белье и шинели. Кроме всего, к сдаче подлежало все, что имело ценность. Часы, бритвы, деньги и т.п. Полицаев было немало. Все они ходили между рядами пленных и наблюдали, чтобы их распоряжение выполнялось пунктуально. Они не смотрели, чего ты сдал. Казалось, их больше интересует, чтобы ты чего-либо не оставил себе. Если кто пытался припрятать вещичку, то немедленно получал оплеуху, а то и две. Сами полицаи были одеты во все новое и у каждого на руке были часы, кольца. Несмотря на все, многие пленные сумели кое-что спрятать. Даже ножи и бритвы.
Я смотрел на полицаев и пытался понять, кто они, эти бывшие советские ребята. Где они росли. А может быть, они были даже комсомольцами. Почему они вдруг так быстро одичали. Ведь, казалось, в нашей стране никому не прививали бандитские повадки. Их с детства воспитывали в духе человечности, много лет подряд. А в какие-то несколько месяцев они превратились в сознательных преступников. А может быть, нас неправильно воспитывали. Ждут от нас одного, а получают другое. Где корень зла этого?
Полицаи свое дело знали хорошо. Они ничего не стыдились и ничего не боялись. За их спиной стояла сила и малейшее неповиновение приводило к мгновенной расправе. Можно было сразу остаться без зубов или получить по спине удары резиновым шлангом с песком внутри. Поэтому почти каждый про себя думал: возьми все. Все это так дешево стоит. Мне же оставь жизнь. Она мне еще пригодится. Полицаи, у которых в это время вид был похожий на цепных зверей, забрав у нас наше имущество, с криком и пинками разместили пленных по камерам. Все мы были как в бреду. В душе у нас было полное смятение, все вокруг воспринимали как должное. Мы тогда еще не умели по достоинству ценить зло, добро и все происходящее с нами и вокруг нас. Мы чего-то ждали. Пытались всему придать какой-то определенный смысл. Найти себя и свое место в случившемся.
Все попытки ориентации в обстановке приводили к мысли, что ты сам и все мы, пленные, являемся чем-то неодушевленным, не имеющим никакой ценности. Мы себя чувствовали даже не вещью, которую можно хранить и переставлять, а каким-то злом, которое почему-то существует и с которым у кого-то пока нет времени, чтобы расправиться. Мы машинально осматривали камеру, людей, с которыми находились. Никто ничего не говорил. Все молчали и чего-то ждали.
В камерах легли на цементный пол. Едва успели разместиться, как двое пленных под присмотром полицая внесли бочку с едой. Это была довольно густая каша, приготовленная из гнилой кукурузы. В каше иногда попадались черви. Еду выдавали по поллитра на человека. Меркой служила банка из-под консервов. Наверное, тогда мы были очень голодны, так как каша показалась очень вкусной и ели мы ее с удовольствием. Если бы еще давали добавочное. У одного паренька не оказалось ни котелка, ни консервной банки, ни каски. Положить кашу ему было не во что. Тогда он снял свою пилотку, подставил под ковш и пришлось парню пообедать из своей пилотки.
Потом сразу появилась усталость, потянуло ко сну. Вся камера, уснув еще днем под вечер, проснулась только утром. Пробуждение наше было безрадостным. Явь была горькой и не было снов. Через зарешеченные окна было видно, что на дворе взошло солнце. Однако в нашей камере все лежали и никто не желал вставать. Может быть, лежали потому, что не знали, для чего нужно вставать. Каждый лежал и думал свою грустную думу. Пытался размышлять над случившимся и как-то сориентироваться в обстановке. Что же произошло? Почему такой страшный и непонятный конец. Разве нас было мало? Или, может быть, мы все трусы или предатели? А может быть, произошло что-то страшное, о чем мы не знаем. Ничего не понять.
Нет, все сразу мы не могли быть ни трусами, ни предателями. Ведь когда у нас были патроны и снаряды, немцы бежали от нас, да еще как бежали! Даже тогда, когда у каждого из нас было по 1-2 патрона, когда мы знали, что идем в атаку, неизвестно на что надеясь. Даже тогда, чтобы помочь как-то делу, мы своими глотками пытались запугать врага. Хотели победить, не думая о своей жизни. Разве этого мало для воина? Нет, у нас была воля к победе. Мы были по-настоящему хорошими солдатами. И не нас следует винить за поражение!
Вот так вот, молча лежали мы на цементном полу, про себя размышляли о прошедших событиях. Цемент вначале казался холодным. Окно было без стекол и лежать без шинели в одной гимнастерке на холодном полу сразу было непривычно. Потом он согрелся от наших тел и стало не так холодно, как вначале. Наконец, молчание было нарушено. Один из пленных сказал:
- Братцы, говорят, здесь кормят каждый день!
- Кто это тебе успел доложить? - Послышалось в ответ. - Подумаешь, птица какая! Будут здесь заботиться о тебе. Нате вот вам, товарищ пленный, откушайте котлетку, а то вы в дороге проголодались…
Все промолчали.
- Да, братцы! Как же мы теперь будем называть друг друга. Ведь товарищами здесь называться нельзя, это будет по-советски.
- Вот когда я сидел в тюрьме, - послышалось от окна, - так там мы назывались гражданином. К примеру: гражданин Иванов, сегодня ваша очередь выносить парашу. Будьте любезны!
- А я слышал из вагона, как бабы кричали немцам - "пан, пан".
- Зачем пан? - возразил кто-то, - пан - это по-польски. У нас у русских есть собственное русское обращение. Раньше называли господин. Вот так, наверное, и останется.
- Господин! Выходит, теперь мы господами стали! Вот здорово!
Было страшно и неловко. Будто куда за границу уехал. Или живешь в царское время. Все это не вязалось в нашем положении и в сознании. Живем на территории Советского Союза. Окружают тебя люди в красноармейской форме и вдруг "господин". Чудеса! Первое время у нас как-то не было того душевного равновесия, которое позволяет правильно ориентироваться в обстановке или осмыслить произошедшее. Мы все походили на корабль в море, который потерпел крушение, остался без руля и кормчего, хотя жизнь на нем еще билась. Жизнь билась горячо, все хотели жить. Но не было среди нас того человека, который знал бы как управлять кораблем и, всматриваясь во все, даже малозаметные признаки, которые могли бы указать на решение нашей участи. В таком положении все воспринималось обостренно, а потому наши реакции на события были не всегда разумны.
Тогда мы никого не винили в нашей беде. Нам чаще казалось, что мы сами виноваты во всем. Позже хвалили себя и кого-то, неизвестно кого, ругали, обвиняли за наше поражение. Так, один молодой и стройный юноша со смуглым лицом, по виду кавказец, обижался, что все так быстро кончилось, да еще так непонятно. Он говорил, что все это произошло потому, что мы воевали плохо. Что если бы все воевали храбро, никогда бы этого не произошло. По его словам получалось, что вся наша армия состояла из трусов или предателей.
- А ты сам-то хорошо воевал? - спросил кто-то.
- Да, я воевал хорошо. - Ответил смуглый юноша. - Я стрелял из орудия, пока оно само не взлетело на воздух. Мое орудие из всей батареи держалось дольше всех, хотя снарядов на нее падало тоже больше, чем на другие. Уже давно не стреляло ни одно орудие, а я все бил да бил. Из строя вышел весь наш расчет. Живым на всей батарее остался я один. Чтобы выстрелить из орудия, мне нужно было бежать в укрытие за снарядом. Принести снаряд, зарядить орудие, навести, потом стрельнуть. Много так не навоюешь. Загорелись ящики со снарядами. Пока я лопатой засыпал огонь, возле орудия разорвался снаряд, разбило приборы. Немцы решили, что с нашей батареей все покончено, перестали стрелять. Гляжу, недалеко от орудия прямо на меня едет немецкий танк. Кое-как через ствол прицелился, быстро зарядил и выстрелил. Танк разворотило по всем правилам.
Рассказчик умолк.
- А дальше? - спросил кто-то.
- Потом меня засыпало землей. Очнулся, когда уже не было стрельбы. Я вылез из-под земли, огляделся. Орудие лежало на боку. Вокруг валялись убитые. Поодаль дымился танк. Шумело в голове. Я уже мало чего понимал. Мне было все равно, какой будет конец. Я пришел в деревню. Там были немцы. Теперь вот здесь, с вами.
- А чего же ты не убежал? Ведь надо было бы бежать!
- Легко спросить, почему не убежал. Я это же самое хотел тебя самого спросить. Почему ты не убежал? - Смуглый продолжал. - Я любил читать книги. В них русский солдат всегда бывал храбрый и непобедимый. Мне казалось, что и на деле тоже так.
- А что, не так, что ли?! Точно, храбрый. И не победили бы. Не от нас это зависело. - С цемента поднялся веснушчатый блондин лет двадцати, - Мы вот не хуже тебя воевали. Да что толку. Если по правде сказать, то вот нам с Витькой надо бы было орденищи какие привесить. Посмотрел бы ты, сколько мы их там положили.
- Точно! - Подхватил Витька. - Мы вон с ним с Петькой сидели на крыше с пулеметом. Патронов у нас было до черта. Нас самих прикрывала кирпичная надстройка на крыше. Дом был старинный, крепкий. Ох мы и побили там! Дом выдавался как-то вперед и с крыши нам далеко было видно. Впереди, километра два от нас был хуторок какой-то. Его немцы заняли сходу, без стрельбы. Там никого не было из наших. Немцы подумали, что и здесь никого нет.
- Точно, никого не было. - Вставил Петька. - Все куда-то разбежались. Мы тоже хотели уйти. Послали одного из товарищей узнать, что нам делать дальше, а он не вернулся. Ждали мы, ждали. Глядим - немцы нагрянули. Они шли смело, в открытую, строем. Думали, что и здесь никого нет. Подпустили мы их поближе, да как вдарили на всю ленту. Нам видно их как на блюдце. Спрятаться им было негде. Когда кончились все патроны, мы спрыгнули с крыши и убежали. А немцы что? А немцы тоже, наверное, были рады удрать, если только кто-нибудь остался в живых. Было у нас пять коробок лент - все в них выпустили.
Лежа на боку, о многом успели переговорить. Разговоры были разные. Одни хвалили свою страну и высказывались за социализм, за советскую власть. Другие, если и не ругали власть, то хвалили немцев. Хвалили их расторопность, аккуратность. В споры вступали чаще всего молодежь и простые солдаты. Плешивые с лицами интеллигентов или же бывшие ответственные лица в стране больше молчали и в споры не вступали. Своих мнений они также не высказывали. Они вели себя так, как будто все происходящее вокруг касалось кого-то другого, а не их. Может быть, это было правильно. В камерах могли быть провокаторы и зря рисковать не следовало.
Прошло некоторое время нашей совместной жизни в одной камере. За это время мы все перезнакомились. Нашлись земляки, однополчане. Вскоре со своим положением как-то сумели освоиться. Через несколько дней мы уже не были так растерянными и перепуганными новичками. У нас появились свои камерные интересы. Мы стали привыкать к лагерным порядкам. Снова появился интерес к событиям, некоторые стали проявлять определенную инициативу. Тюрьма в Днепропетровске стала нашим домом родным, а ее обитатели - нашим обществом.
От ничегонеделания и скуки пленные досконально изучили все блоки, двери, лестницы, двор и камеры. Мы наизусть знали распорядок дня и особенно часы раздачи баланды. Немцы кормили нас вовремя, без опозданий и спешки. В этом они были мастера. Но, в общем-то, все было скучно и монотонно и, самое главное, сильно хотелось кушать.
За несколько дней нашего пребывания в неволе мы успели разглядеть своих друзей и врагов. Врагов у пленных оказалось больше. Одними из них были вши. Когда их нет, то как-то не замечаешь, что вши могут беспокоить. Однако, когда их бывает очень много, то это выглядит весьма печально. Борьбу со вшами вели мы - сами пленные, а также и лагерные власти. Но все было напрасно. Несмотря на то, что против этих маленьких насекомых выступали все и вся, сами насекомые не очень-то пугались и не старались исчезать. Каждые десять дней нас сверху сгоняли вниз, чтобы мы в бане могли принять очистительный душ. В баню сверху вниз шли мы бодро с законным желанием отомстить нашим врагам насекомым. Но после принятого горячего душа снова подниматься вверх на третий этаж было трудно. Не было силы. Не менее трудно было снова ложиться на холодный цемент.
После бани и обработки нашего имущества дня два жили спокойно. Но уже на третий день все население камеры начинало скоблиться. И откуда они могли браться? Чем ближе к новой бане, тем больше и озлобленней мы чесались. Начинались бесполезные споры о способах выведения вшей. Солдатик у противоположной стены уверял, что если хочешь по-настоящему вывести вшей, то белье завшивленное следует закопать в землю. Вши исчезнут через 1 сутки. Способ остался неиспользованным. Не было земли в камере. Хотя предлагавший этот способ пленный уверял, будто бы подобным образом вшей выводят целые народы. Какие народы - он не упомянул. Другой пленный, лежавший в левом углу, предложил более выполнимый способ. Он раскладывал свое вшивое белье на цементном полу и сверху по швам одежды бил кирпичом. Товарищ уверял, что его способ исторический и им пользовались еще наши деды. Он же предложил и другой способ. Способ более надежный. Когда нет под рукой кирпича, чтобы бить им по швам. Этот способ бывает хорош тогда, когда вшей много и они еще злые. Товарищ рекомендовал взять рубашку, раскрыть рот, а затем между зубов пропустить швы. Если под зубами слышится частый хруст, то дело идет хорошо. Однако общим мнением масс осталось то, что смена грязного белья на чистое все-таки лучше. Способов уничтожения вшей было предложено много. Лучшим оказался обычный. Тот, которым пользовались мы. Снимали рубашки и вшей давили двумя ногтями. Некоторые делали рекорды, убивая на 200-250 вшей за один прием.
Я же лично мог вести счет своих побед только до сотни. Дальше сбивался со счета и продолжал действовать без фиксирования подвигов. Часто, почти каждую неделю, всех пленных выводили во двор. На чистый воздух и яркое солнышко. Во дворе мы были предоставлены сами себе. Пленные снимали верхнюю одежду, расстилали ее на земле и устроившись поудобнее загорали на солнышке. Некоторые читали книги или газеты. Большинство же вели разговор о еде, о старом добром мирном времени и продолжали истребление насекомых.
Возле колючей проволоки у вышки, где сидел часовой, копали какую-то большую яму. Яму копали немецкие солдаты. Они были не молоды и работали не спеша. Наши ребята, которые были покрепче, наблюдали за медленной работой немецких солдат тыловиков и удивлялись. Почему это они работают так медленно? Некоторые спускались вниз брали у немцев лопаты и показывали как надо работать. Наши пленные работали быстро. Потом отдавали немцам лопаты и говорили: вот так надо, пан. Наблюдавшие за состязанием наши пленные были довольны. Они говорили, наша взяла. Вот так вот, пан, надо работать. Немцы не смущались. Они смеялись вместе с нами. Хлопали пленного по плечу рукой и говорили "гут-гут". Потом на каком-то русско-немецком жаргоне объясняли, что эта яма не нужна никому. Она немцам нужна столько же, сколько и русским. Некоторые немцы со смехом говорили: "Если бы их отпустили домой, то яму они закопали бы снова и побыстрее". Про себя мы решили, что немцы - спокойный и рассудительный народ. У них нет ни спешек, ни авралов, как бывает у нас. Работают они от и до, без эмоций и настроения. Однако работают упорно и систематически. Взгляды пленных на способы работы разошлись. Одни говорили, что наш стахановский метод прогрессивный, что это движение вперед. А немцы консерваторы. Другие стояли за то, что немцы работают без истерики, по плану. Что план работы, есть закон, который составляет здравомыслящие люди. Они утверждали, будто немцы и побеждают потому. Что все у них расписано по плану. Мы же планируем на передовиков, которых единицы и забываем основную массу и их возможности, поэтому так и планы всегда трясет - а это уже не план.
Большинство стояло на том, что мы тоже работаем по плану, но относимся к ним несерьезно. Наши планы преследуют больше политическую показуху, чем рассчитаны на добросовестных и квалифицированных рабочих.
Во время таких прогулок можно было походить по территории почти всего лагеря. Нам как-то никто в этом не препятствовал. Порядки в лагере были довольно либеральные. Один пленный говорил, что он много сидел в тюрьмах, где порядки бывали всегда строгие. Здесь же можно всю жизнь прожить, если бы только кормили получше. Этому пленному ответили, что мы не преступники, а военнопленные. Мы советские граждане и после войны мы вернемся домой полноправными гражданами. После этого начался обычный долгий спор. Кто мы есть для нашего государства? Военнопленные, которые попали в беду и нам наша страна должна оказать внимание или же преступники и будем наказаны. Такие споры ни к чему не приводили, разногласия только усугублялись.
Однажды мне пришлось работать на немецкой кухне. Кухня находилась за лагерем и располагалась в каком-то бывшем советском артучилище. Во дворе столовой стояли советские пушки. Они стояли как памятник на постаменте. Во дворе кухни всех пленных выстроили по росту. Я оказался самым маленьким и стоял в хвосте. Наверное, самым худым и истощенным пленным был тоже я. К строю подошел толстый и старый немец. Он был в белом колпаке на голове и белом халате. За поясом у него висело полотенце, а в руках был топор. Немец подошел ко мне и спросил по-немецки, сколько мне лет. Вопрос я хорошо понял, так как в школе его задавали на уроках немецкого языка. Точно как в школе ответил по-немецки.
- Шестнадцать. - Соврал я. Немец удивился. Он спросил мою национальность.
- Русский.
- Gut. - Ответил тот. - Значит, ты знаешь немецкий язык?
- Да, немножко.
Немец похлопал меня по плечу, удивился, что у большевиков в армии воюют дети и за руку привел на кухню. Мне в обязанность вменилось колоть топором очень толстые поленья и подкладывать в печь.
С обязанностью я справлялся хорошо. Когда немец кричал "Feuer" - я подкидывал дрова или же поливал водой по команде.
Через окошко, шедшее в зал и на кухню мне было хорошо видно самих немцев и пищу, которую им подавали. А подавали им очень вкусные вещи - румяных зажаренных курей, пиво, кофе. Глядя на все это у меня усиливался аппетит и я невольно удивлялся. Откуда это они могут так хорошо питаться?
Невольно приходило сравнение со своей солдатской кухней, где основным и почти постоянным блюдом был суп, щи с капустой, каша пшенная и сухари. Было ли это всегда так или это было в период трудностей? Как бы ни было, мир в то время я воспринимал так, как он мне представлялся. Тогда я был зол на всех. Я завидовал немцам и жалел своих за их бедность. Мне хотелось, чтобы и мой народ был одет и накормлен не хуже врагов наших. Я успел заметить, что немцы все без исключения, невзирая на чины, питались все из одной кухни. Офицеры и солдаты получали обед из одного котла. В ресторане вино, пиво и жареные куры подавались отдельно за деньги.
На кухне из наших пленных было двое. Я и еще парень лет шестнадцати. Он был тоже маленького роста и сильно истощен. Откуда он взялся в лагерях и как попал на войну, парень ничего не рассказывал. Тон у парня был властный. Немца он слушал не слишком внимательно. Зато все время пытался командовать. Немец-повар часто появлялся возле нас и всегда чем-нибудь угощал. То хлеба принесет, то суп нальет в наши котелки. Мы были рады. К концу работы немец спросил, хотим ли мы кофе. Мы подумали, что немецкое кофе вкусное - с молоком и с сахаром. Однако когда немец-повар принес нам целый эмалированный таз черного горького кофе без молока и сахара, мы его не стали пить. Все равно вода. Немец, по-видимому, догадался и вместо кофе принес тоже целый таз супа. Суп мы поели, а оставшуюся часть разлили в котелки и взяли с собой в лагерь. Когда пред уходом с работы нас стали считать, недосчитали двух человек. Они незаметно сбежали. Немцы-конвоиры, по-видимому, не слишком о них печалились. Искать беглецов не стали и мы без этих двух сбежавших вернулись в лагерь.
Потом после разговоров стало известно, что сбежать дело не трудное и все, кто желал убежать, легко это делали. На лагерном базарчике свой котелок с супом я обменял на два свежих огурца. По лагерным понятиям я стал превращаться в купца. Два огурца и кусок макухи было тогда богатейством. Некоторые предприимчивые пленные такое огромное состояние пускали в оборот. Начинали свое торговое дело. Я же в подобных вещах был несмышленым и все, что заимел, с удовольствием скушал сам. В общем-то на работу ходить было интереснее, чем сидеть в камере. На работе можно было покушать чего-нибудь. Узнать свежие новости, а кто хотел сбежать из лагеря, то это всего удобнее можно было сделать на работе. Только на работу не каждому удавалось попасть. Желающих было очень много. Попадали же не многие.
Сразу же за воротами пленных встречала толпа женщин. Они на разные голоса выкрикивали названия сел или городов. "Из Полтавы есть? Белоцерковские есть?". Иногда случалось так, что кто-нибудь да встречал своих родственников или земляков. Тогда у пленного бывало много радости. Кроме приятной неожиданности, пленный получал еще много продуктов. Конвоиры не препятствовали передавать передачи. Однако были и такие, которые отгоняли от строя женщин и проверяли содержимое передач. Наиболее часто получалось так, что женщины никого не встречали. Ни родных, ни земляков. Постояв у ворот безрезультатно дня три-четыре, они вынимали из мешков их содержимое и раздавали пленным. Это было: хлеб, сухари, картофель, соль, иногда яйца или сало, но реже.
Один раз меня взял на работу молодой солдат немец. Повесил мне через плечо черную сумку как у почтальона и почти весь день я ходил вместе с ним из дома в дом по всему городу. В сумке были какие-то пакеты, которые мы разносили по адресам. В каждом доме жили наши советские люди. Они тоже голодали. Но, увидев советского пленного, они находили чего-то и делились со мной. Так было всегда. Пленные чувствовали, что, несмотря ни на что, у нас все-таки была своя родина. Что наш народ считает нас, пленных, за своих и понимает наши трудности. Это согревало нам наши оплеванные души. Поднимало в нас дух. Мы забывали, что мы отверженные. Снова хотелось жить, действовать, совершать подвиги во славу себя и родины, которая отвернулась от нас. Наше гражданское население сочувствовало нам, пленным, но что оно могло сделать? Они сами жили впроголодь и в страхе. Они тоже ждали неприятностей с двух сторон. От немцев как от врагов. От своих ждали неприятностей по причине того, что не смогли эвакуироваться. Может быть, это и роднило нас. Все это размышления психологического характера. Как будто не имеющие отношение к плену. Однако психология людей определяла их дальнейшее поведение, их судьбу, их будущее.
Мне не было заметно благоприятных психологических моментов для наших людей. Каждый жил сегодняшним днем, чувствуя себя песчинкой в огромном круговороте войны, не имея возможности быть индивидуумом, человеком, который имел бы собственное лицо. Если кто и пытался приобрести это свое собственное лицо, то на это было весьма мало шансов. Объективные факты ограничивали возможности.
Камеры были разной величины: на 10-20-25 человек. Однако, несмотря на различную вместимость все они были похожими. Серые стены, исписанные тюремной лирикой. Вверху зарешеченное окно и снаружи козырек, пропускавший свет только сверху и через который можно было видеть небо. Некоторые козырьки были сломаны. Через проломы досок виднелся город, тюремный двор и прилежащая территория. Крепкие старинные двери с зарешеченным окном в середине, соединяли нас с миром. Много людей прошло через эти двери. Раньше они впускали в камеры преступников, теперь же впустили и нас - советских военнопленных. Многим ли удастся выйти за них на волю?
Пол был везде цементным. Поскольку постелей никому не выдавали, то и спали мы прямо на полу, на голом цементе. Так мы почти все время лежали, поднимаясь лишь на обед или в уборную. Надоест лежать на левом боку - перевернемся на правый. Разумеется, когда вносили в камеру бочку с баландой, мы все вставали и кушали, как и все полноценные люди, так же, сидя. Только не за столом, а здесь же, на цементном полу, сидя калачиком, по-восточному, поджав под себя ноги.
Мисок или тарелок, разумеется, ни у кого не было. Котелки также были редкостью. Все то, что имело хоть какую-нибудь ценность, отбиралось. Баланду нам наливали в солдатские каски и консервные банки. Это было основным видом столовой посуды и главной ценностью каждого военнопленного. Неизвестно, откуда они только брались здесь, в лагерях. Ведь каски терялись еще на поле боя. Здесь же они были почти у всех и отлично служили в качестве столовой посуды. Нам, новичкам, все казалось здесь неудобным. Зато те, которые находились здесь уже давно и прошли соответствующую закалку, считали, что жить еще можно. У этих старых доходяг на бедрах образовались крепкие как подошва мозоли от бесконечного лежания на цементном полу. Они уверяли нас, новичков, что эти мозоли хороши, когда приходится спать на голом и холодном полу. Не ощущаешь отсутствия постели и не так холодно от цемента. Впоследствии я сам убедился в правоте пленных со стажем. Кожа на руках также сильно огрубела, а грязь въелась так глубоко, что ни мыло, ни кирпич не могли оттереть наших рук. А может быть, это была вовсе не грязь, а особое превращение кожи в трудных условиях жизни. Все это потом сходило само через много месяцев при хорошей жизни. Грязная кожа на руках сходила потом ленточками или шелушилась. Из-под старой черной кожи появлялась нежная и розовая.
Никакого распорядка дня у нас не было. Весь распорядок заключался в ожидании завтрака, обеда и ужина. Примерно часа через два после рассвета начиналась беготня по коридору. Это в деревянных бочках носили для нас баланду. Всякая еда здесь называлась баландой, независимо от ее содержания и вкуса. Так, утренняя баланда, которую немцы называли "кафе", состояла из поллитрового половника белой жидкости. Это был обыкновенный кипяток, но, чтобы мы не обижались, в кипяток в качестве заварки сыпали отрубей. От этого кофе и в самом деле становилось вкуснее воды. На пять человек давали одну солдатскую буханку хлеба, т.е. грамм по 150-200 на весь день. Буханку резали на пять равных частей. Потом один из пленных садился спиной к хлебу, а другой пальцем указывал на кусок хлеба и спрашивал - "кому?". Сидящий задом к хлебу называл имя. Тот, чье имя называлось, быстро хватал свою "пайку". Прежде чем съесть этот хлеб, пленный основательно изучал его. Взвесит на ладони, потом на другой. Понюхает несколько раз, изучит ноздреватость мякиша, сравнит с пайкой соседа, еще раз прикинет на ладони и, обсудив все важнейшие обстоятельства, связанные с этим куском, медленно, смакуя, принимается за трапезу.
Некоторые по утрам пили только кофе-баланду, оставляя хлеб как неприкосновенный запас и связывая с ним многое. Другие пили кофе с хлебом. Хлеб был главной ценностью, за который выменивали табак, одежду, макуху. Староста камеры мог пить баланду без нормы, ему разрешалось это. Набив желудок эрзац-едой, некоторое время мы сидели и разговаривали. Кушать, вроде бы, хотелось не так сильно. Потом брала усталость, глаза сами как-то смыкались и вся камера погружалась в глубокий сон. Сонная одурь длилась часа 1,5-2. После чего жители камеры пробуждались почти одновременно. Снова начинались вчерашние неоконченные разговоры. Почти всегда они сводились к еде. Вспоминали, когда и что приходилось кушать. Каким способом лучше всего зажарить курицу или куропатку. Кто, где и как готовит сало.
Почти все были согласны с тем, что курица, обернутая в бумагу, обмазанная глиной и в таком виде запеченная в золе, бывает очень вкусна. Так ли это? А может быть, это был просто плод голодной фантазии? Только в то время такая вкусная курица так глубоко впечатляла, что и теперь, когда с тех пор прошло уже добрых три десятка лет, я иногда вспоминаю про нее и подыскиваю случай, чтобы испробовать на практике. Потом единогласно было признано: старое сало, закопанное в землю, бывает вкуснее всех других сал, приготовленных иными способами. Во время таких разговоров мой сосед справа всегда вспоминал маневры под Ленинградом, когда полевая кухня готовила такую густую лапшу с мясом, что ложка, вставленная в середину лапши, не падала. Один вояка утверждал, что на всем свете нет блюда вкуснее, чем свежая булочка, обмакнутая в холодное молоко.
Я лично считал, что излишняя фантазия только расстраивает желудок. Мои желания были более скромными: мне на память пришли сухари в углу нашей плиты. Их моя бабушка туда клала после обеда в виде кусков хлеба, оставшихся от стола. Потом, когда их становилось много, делали квас или отдавали курам. Наверное, их теперь там скопилось много. Вот бы добраться до них. Вспомнились разные корочки хлеба, которые где-либо случайно валялись по дому. Ах, какая жалость! Ведь пропадут.
Иногда с видом знатоков рассуждали о Сталине, о Гитлере. О существующих порядках у себя и у немцев. Крестьяне вели разговор о земле. Они ждали, что после войны, если победят немцы, они крестьянам дадут землю. Только никто не мог понять, почему они, немцы, уже теперь не распускают колхозы. Ужина не бывало. Кушали то, что смогли оставить после обеда. Если ничего не оставались, то были довольны и тем, что на полный желудок будет хуже спаться. На голодный желудок сон всегда бывает крепче. Так утверждали и это успокаивало. Вечером долго не засиживались. Света в камерах не было и наступавшая темнота почти сразу всех и убаюкивала. Спали всегда хорошо и крепко, без сновидений. Иногда какой-нибудь шутник утром рассказывал, как он во сне был на званном вечере и какие кушанья ему повезло кушать. Вскоре его начинали осаживать.
- Хватит баланду травить, и без тебя сыты!
Иногда сновидец рассказывал подробно и долго. Но на него потом смотрели как на болтуна и несерьезного человека. Новым утром начинался новый день со старой скукой и еще большим желанием наестся досыта. Иногда, по разным причинам, пленным удавалось попасть на тюремный двор. Выскочившему из камеры двор казался радостным и парадным. Человек чувствовал себя птичкой, вырвавшейся из клетки на свободу. Хотелось бегать, петь, всем говорить хорошие слова. Новизна обстановки радовала. Двор казался полон жизни и неиспытанных радостей. Хотелось жить.
У края тюремной площади, ближе к кухне, в которой готовили баланду, толпились люди. Это был наш базар. Здесь бывало человек до пятидесяти и больше. Вид и одежда у всех была весьма разной: от советской военной формы разного срока носки до гражданской мужской и женской. В этой толпе разношерстных одежд люди двигались медленно, как на обычных толкучках мирного времени. Разговаривали, приглядывались, торговались, делали покупки. Худые, небритые и полуодетые доходяги с видом обреченных еще питали какие-то надежды. Они здесь же наравне с другими чего-то выторговывали и тоже имели свои радости. Более элегантно выглядела лагерная элита. Писаря, полицаи, работники кухни и еще какие-то. Все что-то держали в руках, вели торг. Продавали и покупали. Товаром служил хлеб, баланда, зелень, махорка, белье, ботинки. Торговались не шумно. Здесь, на лагерном базарчике, зарождались свои лагерные капиталисты, буржуйчики. Одни удачно богатели, другие, вконец распродав всю свою одежду, гибли. Несколько в стороне от толкучки, отдельно, стояли и сидели на тумбочках, сложенных из кирпичей, парикмахеры. Это были своего рода местные предприниматели. Жили они вроде сытно. Особенно сильно процветала торговля махоркой. Она была очень нужным товаром и пользовалась огромным спросом. Заядлые курильщики за махорку отдавали свою пайку хлеба.
В нашей камере на торговых манипуляциях родился и вырос настоящий купчишка. Лицом он был точь-в-точь такой, каких рисуют на картинках или показывают в кино. От него всего веяло чем-то прошлым, старинным и не совсем нам понятным. Был он низенький, толстенький, с круглой красной физиономией и голову держал как-то набок, будто присматривался к чему-то. Каким-то образом у него оказалась целая пачка махорки. Для пленного это было огромное состояние. Продавал он ее за хлеб, за деньги и за одежду. Давал некоторым также в долг. Появились несостоятельные должники, которые повиновались ему как рабы. У него был матерчатый кисет. Кисет был наполнен махоркой и носил он его на веревочке вокруг шеи. Кисет, таким образом, покоился под рубашкой на груди. Для продажи махорки существовала своя мерка. Пробка-колпачек, который снимали с противониритного флакона. К такому колпачку приделывали из проволочки ручку и мерка готова. В нее шло столько махорки, сколько хватало на 1 небольшую закрутку. Насыпав махорку в колпачок, сверху, для точности, проводили листом бумаги. Лишняя махорка ровно сдвигалась бумажкой. Колпачок подносили к глазам покупателя и тот, убедившись, что порция без обмана, брал ее, боясь уронить на пол хоть крупинку.
Находились также и рационализаторы. Один затягивается, который хозяин папиросы, другой широко раскрывает рот и ждет, когда курящий выдохнет дым. Одной папиросой накуривались двое. Ближе к наружной стене, за базарчиком, находились огромные под навесом уборные. Туда сливали параши из камер. В уборных было чисто. Убирали их какие-то бледные парни в гражданской одежде и синих беретах. По виду они были иностранцы и разговаривали на непонятном языке.
В центре двора стояла водопроводная колонна, над которой висела табличка с немецкой надписью "nicht trinket geufcengefarlich" (
Пища в лагере была отвратительная. Это я говорю потому, что я понимаю, что она отвратительна. Однако истощенный организм требовал пищи и мы ели все, что только могло перевариться в желудке. Может быть, кое-кому мои уверения покажутся вздором. Ведь вкус и привычка к пище дело индивидуальное. Может кому и понравится. Для этого приведу каждодневное меню на обед. Обед состоял из пол-литрового ковша баланды. Ковш железный сделан из консервной банки. Кому не понравится баланда, может получить добавку по лбу ковшом. Баланда варилась из гнилой кукурузы или пшеницы. Сверху плавали проблески жира в виде червей из червивой кукурузы. Воды в баланде было вполне достаточно, а также и соли, если вдруг ее решили добавить. Для того, чтобы никто не жаловался, что обед без мяса - клали и мясо. Откуда-то привозили дохлых лошадей, сдирали с них шкуру, которая шла на укрепление и нужды германской империи, а мясо шло нам. Лошадиная шкура - это материальная ценность. А мясо от дохлых лошадей, хоть оно и было мясо, однако имперской армией в пищу не употреблялось. Этот ценный питательный продукт вместе с кишками варили нам, низшей расе. Хоть мы и были унтерменшами, великодушный фюрер в мясе нам не отказывал. Мы были людьми не гордыми, ели и это. Ел это и я, хотя у себя дома плохо смотрел даже на зажаренную курицу и копченые окорока. Я вообще плохо ел мясные блюда.
Справа от меня лежал усатый сосед из-под Одессы. Он был старый, ел все без разбора и ни на что не жаловался. Когда он замечал, что я начинал морщиться и раздумывать о способе употребления в пищу баланды с дохлятиной, то мягко советовал:
- А ты не думай ни о чем. Ешь это как лекарство. Ведь когда человек больной, он пьет лекарства. А они, эти лекарства, все же горькие. Однако человек пьет их. Так и ты. Представь себе, что ты пьешь лекарство, а не то, что тебя кормят плохими продуктами. Принимай еду как невкусное лекарство, не думай и не смакуй. Это еще ничего. А мне приходилось похуже.