— Нет, зачем же научный труд, я человек простой, отнюдь не ученого склада. Инженеришка, одним словом. А старую литературу я собираю исключительно ради собственного удовольствия, чтобы как-то скрасить, чем-то заполнить жизнь.
— Ах, уж вы, верно, сами сочиняете стихи и только скромничаете признаться нам в этом. Истинные поэты всегда пишут прежде всего для себя. Почитайте что-нибудь свое, не ломайтесь же. Может, вы чего-то стесняетесь? — подбадривала его с добродушной улыбкой Александра Дмитриевна. — Ну стоит ли, право же, смущаться двух безобидных старушек? Ну стоит ли? Я вам, позвольте-ка, еще немного наливочки налью. Смородинная!
Дудин с удовольствием выпил и вторую рюмку, причмокнул губами, хмыкнул, слегка откинулся на спинку стула и стал негромко, с выражением читать:
— Так это ведь Николай Гумилев, — замахала руками Александра Дмитриевна и засмеялась. — Ах, шутник вы этакий, — лукаво грозила она пальцем Дудину. — Я прекрасно знаю на память почти всех акмеистов. Когда-то я работала в Одукросте художником. Заведовал ею тогда один из учеников Гумилева талантливый поэт Нарбут. Кстати, почему его теперь не переиздают? Как вы полагаете?
— Вы знаете, — ответил Дудин, — я мог бы с таким же успехом задать вам этот же вопрос. Его поэтические перлы, те немногие книжки, что изданы в двадцатых годах, стали ныне редкостью. Упоминания о них нет нигде, даже не занесли его сборники в букинистические каталоги. Может, их составители и сами не слыхивали об этом поэте. Валентин Катаев недавно писал о нем в романе «Алмазный мой венец».
— Да-да, я читала, — ухмыльнулась косо Александра Дмитриевна. — Кое-что там, правда, несколько не совсем достоверно. Но все же передана подлинная атмосфера двадцатых годов, время возрождения русского ренессанса. Поэты того времени хоть и жили порой впроголодь, издавались мизерными тиражами, но писали зачастую лучше многих нынешних, за сборниками которых вряд ли будут гоняться потомки через сорок, пятьдесят лет.
— Да, — проронила Ольга Дмитриевна, — тощий Пегас всегда оказывается быстрее, и ему легче взобраться выше. Кто жил мало и на износ, сгорал в творчестве, те живут вечно. Счастливые и сытые, увы, не пишут хороших стихов.
— Что же, по-вашему, надо держать современных поэтов на диете? — усмехнулся Дудин.
— Не знаю, на диете или на чем другом их надо держать, но теперь о них рассуждают в прессе и пишут монографии критики больше, чем читают и спорят сами читатели. Ведь поэзия, мне кажется, должна расширять нашу способность чувствовать сострадание к другим. Быть глубоко личной и вместе с тем задевать всех, ранить. Да, именно ранить, а не сыпать построчно рифмованными красивостями. Недаром говорится, что, скорее, можно у Геркулеса отнять его дубинку, чем у Гомера перефразировать хоть один его стих. Печать личности лежит у него абсолютно на всем. Печать громадной личности видна и на всех стихах Маяковского; он был поэтом сложной судьбы.
— Значит, дело не только в диете, но прежде всего в личности, — заметил с иронией Дудин.
— Конечно же в личности! Отсюда и неустанный поиск новых форм, и не оставляющая равнодушным яркая индивидуальность. Языки сложились раньше грамматики, природа делает человека красноречивым, когда у него большая страсть. Кто действительно горит сердцем, тот видит вещи в несколько ином свете, чем остальные люди; все дает тогда повод к быстрому сравнению и метафоре.
Дудин поболтал еще некоторое время с дамами и вежливо распрощался. Он условился, что зайдет к ним вечерком через три дня. Ему казалось, что удалось все же завоевать их симпатию. Время, которое он потратил на отвлеченные разговоры, отнюдь не прошло даром, а сослужит еще свою пользу.
Когда он покинул дачу, на улице была уже ночь. Небо густо обложило звездами, кругом стояла мертвая, бестревожная тишина. На пустынной улице ему не повстречался ни один прохожий. Все же по памяти удалось разыскать дорогу обратно на станцию. Несмотря на то что веревка от связки с книгами больно резала ему руку, а груз с правой стороны был несколько больше и бил на ходу по ноге, он поспешил на станцию от дома старушек споро, легко. От сознания, что все его треволнения остались позади и он стал обладателем новых раритетов в его коллекции, ему хотелось петь. Но, увы, ни сейчас, ни дома не с кем было поделиться своей радостью, рискни он в порыве чувств на это.
В электричке, что шла в Москву, народу было мало в столь поздний час. Он достал из портфеля книгу Минцлова «За мертвыми душами» и принялся читать, чтоб немного успокоиться:
«…Собирать книги и предметы старины так, как это делается всеми нашими любителями, — неинтересно», — писалось на первой странице.
«…Газетные объявления, аукционы, антикварные магазины — вот все источники, из которых черпают они свои приобретения. Путь дорогой, не всякому доступный и суженный до последних пределов; в нем нет творчества, это путь бар, привыкших, чтобы жареные рябчики сами валились им в рот.
Между тем Россия была полна оазисов, где в тиши и глуши таились такие сокровища, какие весьма редко можно встретить на рынке. А так как не гора пошла к Магомету, а Магомет к горе, то в один августовский вечер я сел в вагон, и он повез меня в глубину России.
Через день, в сумерках, поезд, не признающий по обыкновению на боковых линиях таких пустяков, как расписание, с большим опозданием дотащил меня до станции Ельня».
Дудин настолько увлекся чтением, что не замечал ни проходивших по вагону пассажиров, ни станций, где делала остановки электричка. Он окунулся в иной, столь близкий ему, столь родственный по духу мир, что, казалось, не Минцлов, а он, Дудин, приехал в доведенное до полного упадка имение Глинки и теперь беседовал с его незадачливыми наследниками.
«А я был поражен как никогда, — писал Минцлов. — Я ехал в гости к великой тени и был убежден, что наследники и родственники автора „Руслана и Людмилы“ любят и берегут его уголок и что я найду этот последний хотя бы в приблизительной неприкосновенности.
— А библиотека у вас сохранилась? — спросил я хозяйку.
— Библиотека? — удивилась та и повернулась к мужу. — Ванечка, где у нас библиотека?
Тот вынул из чашки свой нос и задумался.
— Была в курятнике… — ответил он несколько погодя.
— В старом?
— Нет…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Только-то и всего у вас книг? — осведомился я, указывая на комоды.
Иван Павлович глубокомысленно придержал себя двумя пальцами за самый кончик бородки.
— А тут-то, — ответил он, показывая глазами на кучу навоза.
— И там книги? — воскликнул я.
— Ну да. Навозу на них совсем чуть-чуть, разве на четверть! Куры ведь только зимой здесь у нас сидят!»
…Электричка пришла в Москву. Пассажиры торопливо покидали вагоны. Дудин спрятал увлекшее его чтиво в портфель и выбрался со своими связками на перрон. «М-да, — думал он, — времечко, времечко-то какое уплыло! Ведь сколько раритетов можно было за бесценок достать! Какую библиотеку можно бы собрать запросто». Он неторопливо шел к автобусной остановке, не обращая внимания на толчки, на изредка задевавших его нечаянно прохожих. Глаза его в эту минуту горели лихорадочным блеском, он походил чуть ли не на маньяка. В душе он сейчас немало завидовал давно умершему собирателю, как будто тот перехватил книги, которые могли бы достаться Дудину. У него было такое ощущение, словно его опередили, ловко обошли. «Но кому же досталось все то, что он собирал? Где же, где теперь эта редкостная библиотека?» — зудело в висках. Его внезапно обожгло сознание того, что ведь и он когда-то умрет. Да-да, и его библиотека, собранная с такой кропотливостью, с таким невероятным трудом, достанется в конце концов неизвестно кому. Ведь с ним в любой момент могло произойти какое-нибудь непредвиденное несчастье. Он мог попасть под автомашину, как чуть не вышло сегодня на Арбате. Да мало ли что могло случиться в любой день и час. Он остро, до щемления в груди, осознал полное свое одиночество. Увы, у него не было ни жены, ни детей; больная мать, ютившаяся в коммунальной квартире на Сретенке, абсолютно равнодушна к предметам его пристрастия. Когда она изредка наведывалась к нему, то всякий раз ворчала, что из-за книг здесь ни повернуться, ни пройти. «Я себя чувствую в твоей комнате, как в заброшенном, захламленном склепе», — как-то обронила она. Полки теснились до самого потолка в комнате, в коридоре, в прихожей, где едва нашлось место для небольшой вешалочки. Даже в туалете он умудрился пристроить антресоли и заставил их тоже сплошь старыми журналами. Мать причитала, что это какое-то форменное книжное нашествие, какая-то эпидемия. Ее ноги больше не будет в этом доме. Но миновала неделя, другая, и опять приходила, убирала в квартире, вытирала хоть пыль на подоконниках, на мебели. Сколько раз увещевала она его бросить это увлечение, которое пожирало все свободное время, поглощало его с головой, заслоняло от него мир. Она пыталась напомнить ему о той поре, когда он вел жизнь, как все нормальные люди: ходил в театр, в гости, общался с друзьями. «Ведь ты теперь совершенно охладел ко всему этому, перестал встречаться с прежними приятелями». Когда ему случалось встретить кого-нибудь из них, они обменивались скупыми фразами: «Ну как живешь, какие перемены на личном фронте, где работаешь?» Он предпочитал быть немногословным. Чем мог он похвастаться перед ними? Своей библиотекой? К чему?
Откуда же возникло в нем это пристрастие к собирательству книг? С чего все началось? Теперь уже, пожалуй, трудно и припомнить. С этим была связана почти треть жизни. И если бы даже он захотел бросить это занятие, навряд ли что выйдет. Нет, он уже не в силах преодолеть захватившую с головой страсть. Порой он сознавал, что и трех жизней не хватило бы для прочтения накопленного громадного количества книг. Временами он просыпался среди ночи от какого-то внутреннего толчка, смотрел на уставленные книгами полки, на тускло мерцавшие при свете уличного фонаря глянцевитые корешки, и его охватывало ощущение, что вот-вот книги обрушатся на него. Да, он точно лежал на дне склепа, стенки которого были выложены книгами. Ему порой казалось, что он слышит какие-то невнятные голоса, словно за корешками переплетов происходила неприметная, таинственная жизнь, словно оттуда кто-то взывал к нему; ведь все эти книги были его пленниками, отрешенными от людей, частицей чьей-то жизни. Да, и жизни давно умерших авторов. Он был рабом, хранителем, приставленным к этим сокровищам, и они будто требовали с немой властностью, чтобы он умножал все более и более их число, точно в этом была какая-то скрытая цель. Но в чем была эта цель и была ли она вообще, он не мог себе ответить. Для него важен был теперь уже сам процесс. Весь смысл сводился к процессу собирательства. Это затягивало, как алкоголь, как наркотик. И конечно же здесь не могло и предвидеться какой-то разумной конечной цели.
Жизнь шла по наторенному пути, и он не оглядывался по сторонам, не бросал взглядов назад. Ведь обернуться к прошлому вынуждает порой печаль, когда невольно ищешь в душе исцеления, но оно редко выглядит лестным в собственных глазах уже хотя бы только потому, что мы не в силах вернуть десятки упущенных возможностей.
Когда Дудину было десять лет, отец оставил семью. Всю заботу, всю нежность мать обратила на единственного сына. Хотелось ему иметь велосипед — она выкраивала крохи из семейного бюджета и через какое-то время покупала ему велосипед. Если соседскому парнишке родители дарили фотоаппарат, мать Дудина, видя зависть в глазах своего сынули, брала деньги, отложенные себе на зимнее пальто, и покупала все же фотоаппарат, увеличитель, а там и прочие необходимые заодно фотографические атрибуты. Нет, Дудин не замечал или не желал замечать того, что мать ходит уже много лет в старом пальто, а ее зимние сапоги пестреют заплатами. Он никогда и ни в чем не испытывал недостатка. Знал одно: если счастлив он, счастлива и его мать. Он был мерилом ее радостей в жизни.
Ах, учеба! Ну что ж, хоть учился он, можно сказать, посредственно, звезд, как говорится, с неба не хватал, но все же каждый год исправно переходил из класса в класс. Когда он окончил школу, мать решила, что ее сын непременно должен получить высшее образование. Приглашались репетиторы, Дудина натаскивали по математике, по физике. Все лето он скрепя сердце просидел над учебниками, помня об уговоре с матерью, что если он поступит в институт, ему будет на заказ в ателье новый костюм. В ту пору он уже начал встречаться с девочками, назначал свидания и уделял своей внешности самое пристальное внимание. А когда, к безмерной радости матери, он сдал экзамены и был зачислен на дневное отделение в строительный институт, сколько радости было в доме, сколько поводов для разговоров!
Новая волнующая среда, общение со сверстниками, — все это увлекло его на первых порах в институтской жизни. Чрезмерно развитое самолюбие, стремление быть не хуже других, подталкивали его как-никак в занятиях. Пользуясь чужими конспектами и тщательно изготовленными шпаргалками, он сдавал экзамены и почти без затруднений переходил с курса на курс. Единственным увлечением в эту пору его жизни были марки. С помощью многократных обменов, нехитрых операций он обеспечивал себя карманными деньгами. Того, что удавалось выклянчить у матери, уже не хватало, а стипендию он получал, увы, не каждый семестр.
После защиты диплома удалось выхлопотать через влиятельного родственника направление в ремконтору в Москве. Но, прежде чем явиться туда, он поехал отдыхать к тетке в деревню под Суздаль. Там ему посчастливилось в одном доме случайно наткнуться на обширную библиотеку умершего учителя, отец которого был прежде священником. Сестра покойного наследовала все имущество. Она не чаяла избавиться от старых книг, которые занимали едва не полкомнаты. Дудин провел у нее в доме два дня. Он переписал названия книг, а когда уезжал в Москву, то обещал найти и привезти покупателя. С десяток книг он взял с собой. Хозяйка великодушно подарила ему их. Три исторические работы заинтересовали его, и он решил оставить все же себе, а остальное снес в букинистический. То, что он выручил, превысило все его ожидания. Тогда уж он решил приобрести целиком библиотеку священника. Сестра покойного, думал он, согласится отдать ее почти за бесценок. Все оптом он приобрел за пятьсот рублей. Перетащил книги к тетке и разместил временно на чердаке. Теперь спешить было некуда, и вечерами он перебирал, просматривал отдельные тома. Все эти фолианты по истории религий и философии были для него китайской грамотой, но в исторических трудах он все же попытался разобраться и погрузился в мир древнегреческой и римской цивилизаций. Магия истории пленила его. Да и ничего удивительного в этом не было: Плутарх, Фукидид и Момзен не одно поколение держали в плену своих занимательных творений. Но первое, что привлекло его внимание, — «История древней Греции поселений и завоеваний оной». Творение Гиллиса в осьми частях историографа его величества короля Великобританского. Перевод Алексея Огинского, 1830 год. Писалось так: «Доколе общества находятся в состоянии младенчества — люди пекутся об удовлетворении настоящих нужд своих, забывая прошедшее, не заботясь о будущих. Они не могут и не хотят рассматривать общественные свои деяния в зеркале беспристрастной истории, тем более сохранять их и передавать потомству».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Став обладателем подобных раритетов, Дудин почувствовал себя личностью, взошедшей на некий материальный фундамент, и осознал свою финансовую независимость. Он прикинул, что может спокойно прожить год, другой спокойной и вполне бестревожной жизнью. Нет, он был не из тех, кто останавливается на достигнутом. У него созрел план, как еще больше упрочить созданный базис, обеспечивающий ему независимость. Он слонялся по деревне, заводил разговоры со старушками, расспрашивал окольным путем, нет ли у кого из соседей древних книг. Теперь он выдавал себя за любителя старины, коллекционера, плененного благородной причудой. Ему предлагали иконы, старинные монеты, но во всем этом он был полный профан. И если решался делать покупки, то разве что совсем уже за бесценок. Изъездив с десяток окрестных деревень, он раздобыл все же с полсотни старинных книг. Теперь по вечерам он предавался чтению. Время на лоне природы текло легко и незаметно. Деньги у него были почти на исходе, пора было возвращаться в Москву. Честолюбивые помыслы сделать карьеру на поприще инженерной деятельности теперь его уже не увлекали. В его мечтаниях забрезжил иной, легкий и соблазнительный путь. Он видел для себя в собирательстве некую почетную миссию — спасать книги, валяющиеся на деревенских чердаках. А что касаемо вознаграждения за свои труды, то он рассчитывал получить энную сумму в букинистическом магазине. Но разве мог он тогда хоть в какой-то мере предвидеть, что книги обретают власть над собирателем и уже не выпускают его душу из тенет? Да, познавший истинную цену раритету уже не может запросто решиться его продать. Ведь обладание им ко всему еще и питает честолюбие, вызывает зависть у других.
Жизнь его текла неспешно, без каких-либо особых потуг и перипетий. Работа в ремконторе, в техотделе особо не утруждала.
Миновал год. Комната, которую они с матерью занимали на Сретенке, была уставлена на треть полками с книгами. У Дудина возникали с матерью по поводу его пристрастия постоянные неприятные для него разговоры. Она укоряла его в том, что он работает теперь не инженером, а снабженцем, чтобы иметь свободное время бегать по букинистическим магазинам. «Не для того учили тебя в институте пять лет, не для того я отказывала себе во всем, чтобы дать тебе возможность выбиться в люди. А кем стал? Что ждет в будущем? Что ответить, когда спрашивают знакомые, как преуспевает сын?» Он бросал с раздражением, с обиженной запальчивостью, что каждый волен жить, как ему заблагорассудится, каждый может иметь пристрастие. В конце концов, что в этом дурного? Ведь он не делает ничего предосудительного и, слава богу, не гуляет и не пьет, как соседский парень, его сверстник, с которым они когда-то увлекались фотографией. Он все чаще приходил к мысли, что им с матерью надо разъехаться. Да-да, у них разные взгляды, разные мерки в оценке. И едва представилась возможность перейти работать снабженцем на завод в Зеленограде, где от главка строился кооперативный дом, он тотчас устроился туда и вскоре получил однокомнатную кооперативную квартиру.
Поздно вечером усталый, но довольный прошедшим днем Дудин ввалился в свою квартиру на четвертом этаже. Все окна были закрыты, в комнате стояла духота. После улицы от сухого воздуха слегка першило в горле, но застоялый, въевшийся в стены запах старых книг вовсе не угнетал его. Это была его обитель, все здесь было для него родным и привычным.
Он бережно опустил свою ношу, разделся, подошел к книжным полкам и постучал ногтем по стеклу.
— Альбертик, Альбертик, — позвал шепотом он.
На тонкой пряже паутины зашевелился небольшой паучок и живо скользнул вниз по перегородке. Дудин осторожно отодвинул стекло, взял с полки наперсток и налил в него из стакана воды для паучка.
— Христофор, Христофор, — подошел он к следующему ряду, отодвинул стекло и тоже налил воды в наперсток.
В каждой секции стеллажа у него жили паучки-хранители, пожиравшие всяких насекомых, которые изредка туда попадали. Зато уж была гарантия, что книжные жучки-червоточцы не изъедят дорогих кожаных переплетов. Паучки эти были особого, редкостного вида, носили какое-то сложное латинское название. Достал он этих редкостных насекомых по случаю у приятеля, который специально разводил их и выращивал дюжинами в банках. Заядлые коллекционеры покупали злых и на редкость живучих паучков по рублю за штуку нарасхват. Дудин предпочитал держать у себя только самцов, чтобы было меньше возни и хлопот, потому что со временем самки пожирали своих кавалеров. Каждые два года он сменял поколение летом, а «стариков» отпускал на волю, на заслуженный пенсионный отдых.
Напоив всех паучков, он принялся раскладывать на полу стопочками принесенную домой добычу. Книги трогал ласково, бережно, как бы ощупывая контуры, касаясь корешков трепетной рукой, как касаются щеки любимой женщины на рассвете, боясь разбудить ее неосторожным движением. Пыль со страниц не стирал рукой, а сдувал, потом смахивал специальной щеточкой, а корешки протирал байковой тряпочкой. С каждой книгой, что брал в руки, он вел любовный разговор.
— Ну вот мы и встретились — бормотал он елейным голосом, — вот ты и пришла ко мне. Моталась по свету, чахла в пыли на полках, а у меня ты оживешь. Мы тебя в переплетик французский оденем, подберем для тебя форзац, сделаем все как следует, как подобает быть.
Потом он записал по названиям новых пленниц в особый гроссбух. Каждая должна быть зарегистрирована в своем разделе по тематике: во всяком деле первое — учет. Что, когда и за сколько куплено — можно в любой момент определить.
Всякое знание дается долгим трудом, но и сторицей воздает за потраченные труды, за время, проведенное в скитаниях по магазинам. Сколько обуви избито, а расходы на транспорт, а издержки производства, а нервные стрессы, беспрестанная беготня по городу!..
Изо дня в день накапливаемый запас информации о книгах, о движении цен, о конъюнктуре сделал Дудина в своей области человеком, можно сказать, незаурядным. Он уж в точности знает, какая литература и в каких кругах пользуется сегодня спросом, предвидит неуклонное нарастание интереса к разным областям литературы, который сегодня еще едва ощутим. Он своеобразный ходячий барометр. Есть целый ряд авторов, которых никогда не будут издавать, но интерес к ним нисколько не ослабевает; все больше старины оседает в домашних библиотеках, все меньше несут в букинистический. Общество неуклонно совершенствуется. Желающих приобрести тех или иных авторов сколько угодно, а где напастись на всех раритетов? Поди-ка поищи! Спрос заметно растет! Сегодня небось никто уже не поставит чайник на старую книгу, как делали некоторые, скажем, двадцать, тридцать лет назад.
И товароведу любого букинистического магазина Дудин запросто даст фору; в отличие от них он «активно общается с потребителем», знает конъюнктуру. Нет, совсем не обязательно все читать, иногда ведь достаточно побеседовать с начитанными, просвещенными людьми, знать их чаяния, запросы. Некоторые сочтут его неудачником, человеком, который не сумел сделать карьеру. Ведь он занимает незавидную должность заурядного снабженца. Что ж, ему необидно. Скажи ему кто-нибудь такое — слова эти мало тронут его, только усмехнется. Что приносит человеку карьера? — стал бы рассуждать Дудин. Общественное положение, уважение, обеспеченность. Так спросите у любого книжника — он, Дудин, почитаемый всеми в книжном мире человек, пользуется немалым авторитетом. Он в своей области профессор. Его библиотека — целое состояние. Пожелай завтра распродать — мог бы безбедно прожить до конца своей жизни и еще другим останется… Впрочем, останется неизвестно кому. Да и не решится он никогда свою библиотеку продать. И толковать тут нечего. А холостяцкая жизнь, так она его вполне устраивает. Женись он и приведи в свой дом женщину — еще неизвестно, чем все обернется: вдруг не сложится совместная жизнь, и тогда при разводе есть риск лишиться части библиотеки. Да и не всякая женщина согласится обитать в квартире, где за книгами не видно стен. Но если бы согласилась? Пойдут детишки… Ведь от них не уберечь редких книг — потреплют какую-нибудь, а цена ей — сотня или того больше. Что и говорить, всегда приходится чем-то жертвовать в жизни. Чем-чем, но уж книгами пожертвовать он не решится никогда.
…Дудин разобрал купленные книги, а затем отправился на кухню, сделал бутерброд с плавленым сырком «Новость» и уселся пить чай. Потом он тщательно вымыл руки, достал с полки роман Понсон дю Террайля «Черная волчица» и принялся читать. Книга эта редкость, в тихановское собрание она не вошла и, может быть, есть у трех-четырех коллекционеров в Москве. Но измотавшегося за день Дудина невольно клонит в сон, усталость смежает ресницы, и вскоре роман валится из рук. Дудин вздрогнул и, спохватившись, осторожно отложил раритет в сторону. Он доплелся до кушетки, стал раздеваться, сложил вещи кое-как на стул. Глаза закрываются сами собой. И вот он забывается тревожным сном. Свет уличного фонаря вяло сочится в окно, бледно мерцают кожаные корешки на полках. Дудин спит. Ему снится тревожный сон, словно не Минцлов, а он разъезжает по губерниям, разыскивает в имениях книги. Собранная им библиотека необъятна, она предмет всеобщей зависти… Внезапно он просыпается в холодном поту. Его обжигает страшная мысль: не напиши Минцлов своих книг, никто бы о нем сегодня ничего не знал, не вспомнил даже имени. Что толку, ну собрал человек громадную библиотеку, но где она, кому досталась после? Что с того, что посвятил собиранию всю жизнь? Ведь ценили совсем не потому, а за его собственные книги, за то, что создал сам. А что создал он, Дудин?
Ему не спалось. Он встал, прошел на кухню, закурил сигарету, аккуратно потушив спичку. Остановился в задумчивости у окна. В соседней квартире заплакал проснувшийся ребенок. Через стенку жила семья слесаря-водопроводчика, отца четверых детей.
На улице уже чуть синело. Ночь отступала. Напротив, в парке, окутанном туманной вязкой одымью, нутряным деревянным голосом крикнула проснувшаяся ворона, и голос ее почудился чревовещанием.
— Мерзкая тварь, — поморщился Дудин. — И голос какой мерзкий. Тебе-то чего не спится?
За стеной, укачивая ребенка, ласково, монотонно бубнил колыбельную слесарь. «Наследничка баюкают, — подумал Дудин. — Четыре сына у человека, четыре наследника». В Дудине шевельнулось какое-то острое щемящее чувство — то ли зависть к многодетному отцу семейства, то ли жалость к себе. Он вспомнил фразу, прочитанную когда-то у Голсуорси: «Если к сорока годам дом мужчины не наполняется детскими голосами, он наполняется кошмарами…»
«Но нет, нет! Не в одних детях все же счастье, — отогнал он от себя смутное чувство зависти к многодетному слесарю. — Не было бы никаких проблем, не было в мире несчастных… Чего проще…» Но в чем же тогда счастье, в чем причина все чаще накатывающей на него вечерами тоски? Или тревоги в жизни скорее происходят от привязанностей, чем от простых повседневных нужд? Что ж, если даже допустить мысль, что он убьет со временем в себе пристрастие к собирательству, найдет ли он чем заполнить пустующее место в душе?
С болезненным и тягостным чувством смотрел он на полки с золочеными переплетами, ходил между стеллажами, вздыхал, чувствуя, что ему сегодня уже не уснуть, мысли его перескакивали одна через другую…
И тут он почему-то вспомнил того очкарика на троллейбусной остановке, который спрашивал его совершенно искренне, без всякого подвоха, не находит ли на него временами очищающая грусть, не беседует ли он мысленно с Марком Аврелием по ночам. Нет, он не беседовал сейчас ни с Марком Аврелием, ни с Блезом Паскалем, ни с Эпиктетом, потому что никогда не читал никого из них, да и вряд ли они сумели бы рассеять в его душе те чувства, что мешали снова безмятежно уснуть…
Он просто думал.
Сомнительная версия
1
Море блестело тускло, лениво, кричали наперебой чайки ребячьими голосами. Потом небо озарила вспышка, и все завертелось перед моими глазами, понеслось куда-то мимо — пароходы, птицы, облака… Горизонт заслонило водное стекло, и я увидел перед собой черные колеблющиеся петли водорослей. Что-то холодное, липкое скользнуло по лицу и плечам… И тут внезапно дрожащий хриплый голос встрепенулся где-то совсем рядом:
— Звыняйте, будь ласка!
Я вскочил с постели и огляделся спросонья в потемках. Какой-то мужчина в одном исподнем, а именно в белых кальсонах и майке, отпрянул от меня. За стеклом мелькнула и остановилась неподалеку череда светящихся вагонов, бросая по стенам громадной комнаты неровные отблески. Вдоль длинного окна привокзальной гостиницы тянулся ряд железных коек, скорбно белели под простынями мумии храпевших транзитников, укрывшись с головой от донимавших мух.
Голос диспетчера отчетливо и бодро проговорил в динамике на дальнем конце перрона:
— Скорый поезд девяносто третий Одесса — Львов прибыл к третьему пути, стоянка пять минут.
Я потер лоб и обескураженно глянул на растерянного незнакомца, лицо которого стало в эту минуту оранжевым от огня семафора. Он торопливо бормотал слова извинений, объясняя полушепотом, что ошибся койкой, возвращаясь из туалета. Заскрипели пружины, и вскоре он уже тихо посапывал на соседней кровати. Я же не мог уснуть, лежал, уставясь в потолок со щербатым незатейливым барельефом, и прислушивался к суете на железнодорожных путях, где продолжалась посадка.
Мое сознание невольно противилось забытью, в голове еще бродили отголоски неприятного сна, навеянного мучительными раздумьями за последние дни перед отъездом. Где-то в дальнем углу комнаты мажорному булькающему храпу нежнейше вторила чья-то простуженная фистула, в коридоре то и дело хлопали двери, потом на перроне глухо лязгнули буфера вагонов, по стенам все быстрее заскользили бледные ромбовидные пятна света…
Я снова и снова перебирал в памяти все, что связывало меня с другом моего детства Костей Собецким. В последний раз мы виделись лет шесть назад, в ту пору он развелся со своей первой женой и переехал из Одессы в Ригу.
«Лучше сознавать свою независимость, чем казаться счастливым в браке, как считали древние римляне», — иронизировал Собецкий. Но своей независимостью холостяка он упивался недолго. У него в Риге была пассия, Вероника. Высокая стройная блондинка с саксонскими чертами лица и кажущейся на первый взгляд надменной неприступностью, за которой скрывалась всего лишь душевная апатия и самовлюбленная холодность. Познакомились они как-то летом на черноморском пляже, и прельстила его, скорее всего, эта инфантильная и чопорная дива с нарочитой улыбкой всепрощения на лице своей броской внешностью. Что и говорить, на людях держаться она умела и, кстати, отличалась прямо-таки патологической аккуратностью во всем, чуть не ежечасно извлекала зеркальце с перламутровой старинной оправой и расчесывала шикарные золотистые волосы, ниспадавшие ниже плеч. Вскоре Собецкий прислал мне приглашение на свадьбу, но я так и не смог тогда приехать из-за срочной командировки; меня включили в опергруппу по расследованию одного важного дела. Раза три я ему после писал, но ответа, увы, так и не дождался. Вряд ли он обиделся на меня.
И вот теперь выданный фотороботом в нашей лаборатории портрет, походивший до удивления на Костино обличье, разослан повсюду уголовным розыском. Подлинная фамилия преступника была еще неизвестна, но даже те немногие данные, которыми я располагал, рождали во мне гнетущее подозрение: приметы во многом сходились. Впрочем, чего не бывает в природе, мало ли есть схожих лиц. Даже Ломброзо, окажись он на моем месте, помешкал бы с выводами. Само собой разумеется, я не спешил делиться ни с кем мыслями об этом разительном сходстве, но невольные раздумья терзали меня теперь день ото дня все больше и больше. Ведь Собецкий был моим закадычным другом детства, и, признаться, я многим ему обязан даже помимо того, что он спас мне однажды жизнь. В тот день, двадцать с лишним лет назад, когда мы ватагой отчаянных юнцов рискнули заплыть к дальнему волнорезу, лишь Костя в критическую минуту пришел мне на выручку. Я и сейчас помню все до мельчайших подробностей. Такое непросто забыть. Этот дурацкий сон, привидевшийся нынче, словно брешь в моем сознании, которую не зарубцевало время. Единственное, где мы, наверное, никогда не стареем, так это в наших снах. Именно в них неизгладившиеся тревоги и обманутые желания не знают утешения и время от времени являются нам под флером Морфея.
Я даже пришел тогда к убеждению, что страх имеет над человеком больше власти, чем надежда, которая покидает предательски в последнюю минуту и позволяет парализовать нашу волю. Помнится, я силился крикнуть, почувствовав, как резко свело судорогой сперва одну, а затем и другую ногу, но спазмы железной спиралью перехватили горло. Я бешено молотил руками по воде и панически озирался по сторонам обезумевшими глазами, в то время как мои дружки испуганно шарахнулись от меня. «Нет, нет!» — кричало все во мне; ведь я не мог утонуть, смерть всегда казалась мне чем-то ирреальным, не имеющим никакого отношения именно к моему сознанию. В детстве из нашей души невозможно вытравить идеализм, все мы воображаем себя царьками мира, живущего только через наши глаза.
Но я шел ко дну. Горизонт опрокинулся в море, и все поверглось в хаосе. Уже почти теряя сознание, я почувствовал, как меня дернула за волосы чья-то рука… Костя из последних сил тащил меня метров пятьдесят до волнореза, где мы долго лежали, распластавшись, как медузы, на камнях безжизненными телами. Он поднялся первым и, пока я пришел в себя окончательно, успел разыскать где-то в расщелинах валунов побелевшие от солнца, выброшенные давним штормом доски. Потом он кое-как смастерил из них подобие плота. Иначе до берега мне было не дотянуть; икры нестерпимо ныли и казались одеревеневшими. После того случая я не раз просыпался вдруг среди ночи; меня еще с месяц мучили разные жуткие видения и кошмары. Ведь не окажись в ту минуту со мной Собецкого… Да, банальный случай, конечно, но легко говорить о банальности подобных ситуаций, пока это не коснется нас самих.
От великодушия до благоразумия целая пропасть, но вряд ли кто-нибудь из знакомых Кости рискнул бы назвать его благоразумным человеком. Он всегда был непредсказуем в своих поступках, мог выкинуть неожиданный для всех трюк, мало задумываясь о последствиях. Но здесь-то он проявил свое великодушие!
…Две недели назад я сделал запрос и узнал, что Костя снова живет в Одессе по прежнему адресу, где оставалась его мать, Ксения Петровна. По-видимому, с Вероникой Собецкому повезло не больше, чем в первом браке. И со временем пришлось ретироваться.
…Когда мне предложили неожиданную командировку в Тирасполь, я обрадовался — ведь это было так кстати: поездом до Одессы всего каких-нибудь полтора часа. Уж выкроить денек, разыскать Собецкого, если он окажется на месте, и вынудить его на откровенный разговор — это-то я, конечно, сумею. Надо ли объяснять, что встреча с ним рисовалась мне чрезвычайно важной. И если Костя действительно тот, кого мы ищем… Станет ли он отпираться и зря морочить меня? В сущности, что я знаю толком о последних годах с тех пор, как мы расстались? Семь лет — немалый срок. Человек подвергается разным превратностям судьбы, и все мы в той или иной мере пересматриваем свои взгляды на жизнь. Ведь еще Теофраст верно заметил: «Имей стыд перед собой, и тебе не придется краснеть перед другими».
…Здесь, на вокзале, в ночной тишине я предаюсь раздумьям, которым не видно конца.
И чего только порой не придет в голову от бессонницы. Иногда я размышляю, читая какую-нибудь повесть, почему злодей на ее страницах выглядит порой куда занимательней дотошного и рассудительного детектива, почти не знающего ошибок, уверенно идущего по следам преступления как неминуемое возмездие. Может, это происходит оттого, что автор попросту не сумел проникнуться внутренним миром положительного героя, его жизнь за пределами кропотливого розыска и следствия теряет как бы всякий интерес? Если уж в повести мелькнут прокурор или следователь, то на следующей странице обязательно жди преступление и его виновника, словно в магнитном поле, где плюс не существует без минуса. Почему сочинители не хотят понять, что за пределами службы у нас та же будничная жизнь, и вовсе она небезынтереснее, чем у людей прочих мирных профессий. Нет, в самом деле, назовите мне хоть один рассказ о любви, да что там о любви, пусть хоть о рыбалке, об охоте, где действующим лицом был бы милиционер или следователь прокуратуры. Так нет же, нет и нет. Честное слово, обидно. Будто вне работы нас не желают литераторы даже замечать. Разве наша частная жизнь лишена драматизма? Или в жизни, скажем, участкового инспектора не бывает семейных драм? Сочинители, очевидно, полагают, что их не должно быть по долгу службы.
Может, под влиянием этих размышлений и взялся описывать здесь мои юношеские и отроческие годы, когда еще и сам не знал толком, на какую ступлю в итоге стезю. Но, стань я ветеринаром или пожарным, думаете, я не сумел бы проследить и описать жизнь Кости Собецкого? Уверен, что моя природная наблюдательность оттого нисколько бы не пострадала. И скорей всего, я составил бы тогда на досуге не эти записки, а романтическую повесть о жизни пожарного депо. Ведь написал же Рэй Брэдбери «451° по Фаренгейту». А где произведения, скажите, о наших доблестных отечественных пожарниках? Или тех же, к примеру, ветеринарах? Вот уж в престижности профессии, я считаю, мне действительно повезло.
2
Тут мы позволим себе прервать на некоторое время повествование оперуполномоченного уголовного розыска Ляхова и, обратив время вспять, станем свидетелями немаловажного разговора, который произошел будничным августовским утром в кабинете начальника следственного управления полковника Фофанова.
— Составляй план, отрабатывай версии, срок на это — две недели, — протянул он майору Серобабе папку с уголовным делом № 3657, забранным из района. — Некто, назвавшийся Белорыбицыным, — говорил он надтреснутым баритоном, — явился недавно в Объединение музыкальных ансамблей и отрекомендовался директору, что он председатель садоводческого кооператива «Пробуждение». Земля под застройку им, дескать, выделена, расчищен участок за деревней Клоково неподалеку от Наро-Фоминска, но не хватает, видите ли, средств для проведения полного благоустройства. Словом, предложил желающим вступить в их кооператив. Директор оказался на редкость легковерным, поглядел мельком на удостоверение Белорыбицына, на решение наро-фоминского исполкома, заверенное оттиском поддельной печати, и через пару дней провел у себя быстренько собрание членов-пайщиков.
Майор Серобаба слушал и между делом листал папку, а Фофанов, невысокий кряжистый крепыш с массивными руками штангиста, расхаживал по кабинету и распространялся о подробностях. Случай явно заинтересовал его самого.
— Знаешь небось, какой сейчас ажиотаж вокруг этих кооперативных участков; все готовы заделаться садоводами, лишь бы поставить в пригороде небольшую дачу. А тут еще ко всему южное направление. От Москвы всего лишь пятьдесят километров. Ну, те и клюнули сдуру. Как же, соблазн! Такая горячка была, чуть не перессорились между собой музыканты. Мигом принесли по три тысячи паевого взноса, как требовал Белорыбицын. Деньги принимал наличными от головной организации Московского городского объединения жилищного строительства некто Ащеулов. Мы проверили — там такой никогда не работал. В общем, околпачили ловчилы одним махом сорок семь человек. Огребли сто сорок одну тысячу!
— Да, изрядный сорвали куш в один день. Недурно! — усмехнулся Серобаба. — А выезжали на место смотреть участки в эту деревню Клоково сами пайщики?
— Да куда там, не до того им сразу было. Поскорее бы вступить, обрести, так сказать, полное законное право на землевладение. Белорыбицын, чтобы разбередить их воображение и аппетиты, привез с собой даже небольшой макет финского домика. Для наглядности. Утверждал, что имеет твердую договоренность с одной строительной организацией в Прибалтике на поставку; все будет в полном ажуре, надо только побыстрее внести деньги на банковский счет в Риге до конца квартала, пока есть лимиты. А ресторанным лабухам и невдомек, что у садоводческого кооператива непременно должен быть свой счет в московском банке. Не подумали, что деньги надо в любом случае вносить в сберкассу, а не сдавать наличными кому-то. Да, музыканты, эстрадники, а вот ведь допустили такой ляпсус. Оказались наивными, как дети: им сказал добрый дяденька, они и принесли. Ну прямо какой-то детский сад, — усмехнулся Фофанов.
— Да чего уж тут мудреного: Белорыбицын рассчитывал на обычный в таких случаях ажиотаж, — проронил с глубокомысленным видом Серобаба. — Хорошо разыграл банальный трюк этот типчик. Просто, открыто и нагло. Интеллектуал! Д-да.
— Такие дела! — вздохнул Фофанов и, отойдя от окна, опустился в кресло. — А через неделю новоиспеченные садоводы повезли своих благоверных похвастать участками на берегу Нары, — продолжал Фофанов. — Но, к их удивлению, там оказалось громадное картофельное поле. Ни о каком кооперативе «Пробуждение» и не слыхивали во всей округе. Директор тамошнего совхоза, когда примчались с расспросами, переполошился, позвонил архитектору, в исполком…
— Такая, понимаешь, закрутилась кувыркология, подняли всех на ноги несостоявшиеся «мичуринцы». Дай им землю под застройку, и все тут! Спрашивают у них в исполкоме — как же вы согласились отдать наличными такие большие суммы? Мнутся. Поверили, говорят, человеку; директор объединения официально представил. Как не верить, если сами видели решение исполкома с печатью. А деньги, дескать, не такие уж и большие. Отчего не рискнуть, ежели подвернулся шанс. Белорыбицын не вызывал сперва ни малейшего подозрения. Да и какие основания сомневаться? Выдал удостоверения членов-пайщиков, квитанции со штампами… Все честь честью.
— Рады быстрее дачку хапнуть, как же, — заметил едко Серобаба. — Вот ты говоришь, наивны и доверчивы, как дети, эти музыканты; а я думаю, наоборот, — чрезмерно деловые, привыкли, что за деньги можно все, были бы только концы да выходы на нужных людей. Белорыбицын, судя по всему, не дилетант, — добавил он после короткого раздумья. — Все предусмотрел до мелочей.
— Понятное дело, кто-то на него работает, — согласился Фофанов. — Обеспечили всем необходимым. Может, заранее прозондировали даже почву там, в МОМА, свои люди. Придется тебе, Сергей Афанасьевич, вести дальнейшее расследование. Окончательно решено забрать дело к нам. По словесным описаниям потерпевших в райотделе был сделан портрет Белорыбицына. На этой афере он, конечно, не остановится, будет дальше эксплуатировать «удачную идейку». Вот только вопрос — где именно? Переметнется завтра черт-те куда, ищи его свищи. Сейчас повсюду садоводческие кооперативы, прямо какая-то эпидемия, а работать в колхозе никого не докличешься. Приезжал недавно брат из деревни, так у них на тридцать тракторов всего пять механизаторов. Хоть каждый день на новом выезжай в поле для разнообразия. Пустует земля.
Фофанов был родом с Орловщины, из деревни Черногрязка, откуда ушел в армию. И когда он заговорил о колхозе, на его скуластое, крупно вылепленное лицо набежала тень грусти.
Он прервал свою внезапную задумчивость и, вскинув брови, проговорил негромко:
— После экспертизы квитанций, печатей, удостоверений я лично все просмотрю. Макет финского домика тоже направишь экспертам. Где-то ведь раздобыл этот макет. Не сам же клеил. Стоит посоветоваться с архитекторами, обойти мастерские… Принес его не издалека. Говорят, пешком пришли с Ащеуловым, пешком и ушли. Сделайте фоторобот, установите, как одеты были Белорыбицын и Ащеулов; в тех же костюмах, что первый раз, или в других. Гастролеры гардероб с собой возить не будут. При дознании обратите внимание на речь мошенников (могут выплыть существенные подробности), какой у них выговор…