Распространение непотизма в Российской империи оборачивалось деградацией элит, падением профессионализма управленческих кадров. На высшие государственные посты приходили случайные люди. С одной стороны, существовал дворянский сословный фильтр занятия высших государственных должностей. Для выходцев из народных масс пропуск на уровень политической элиты был не заказан. Другой стороной явилось лоббирование своих креатур придворной камарильей. Большая императорская фамилия – «семья» – фактически подчинила своей воле мягкого императора. За влияние на царя соперничало несколько группировок. Отсюда зигзаги политического курса, шараханья между либерализмом и охранительством. Консервативный либерализм, взятый на щит правящей группировкой в современной России, мог бы характеризовать и режим последнего российского императора.
Предельное вырождение режима олицетворяла распутинщина.[47] Вокруг престола появлялись различные проходимцы, среди которых Распутин не был исключением. И эти проходимцы лоббировали назначение министров, влияли на принятие важнейших политических и даже военных решений. Итогом такого рода лоббирования явилось появление в руководстве страны фигур, фактически парализовавших в силу некомпетентности, прямой измены и даже непригодности по состоянию здоровья деятельность государственного аппарата в преддверии Февральской революции. Нарицательными в николаевское правление стали понятия «горемыкинщина» (по фамилии председателя Совета министров И. Л. Горемыкина) и «куропаткинцы» (по фамилии военного министра А. Н. Куропаткина). Неотъемлемой составляющей чиновничьего быта являлась коррупция.
Российская элита не была ценностно ориентирована на Россию. Представители высших элитаристских кругов жили на два дома. Один дом – Россия, второй – Запад. Поездки «на воды» за границу являлись обязательным компонентом жизни привилегированных сословий. Российская элита была вхожа в западные элитаристские круги, вооружаясь в них соответствующими идеями и отношением к России. В европейских центрах создавались идеологические квазипартийные анклавы российской политической оппозиции. Обычным делом являлось обучение в европейских университетах. В собственности князей и промышленных королей из России находились в Европе роскошные замки. Многие видные российские чиновники, предприниматели, знаменитые представители творческих профессий в комфорте заканчивали свою жизнь за пределами Родины. Языками общения в семьях элиты часто являлись иностранные языки (главным образом, французский). За счет России обогащались, эксплуатировали ее ресурсы и народ, в Европе прожигали жизнь, проходили курсы релаксации, находили «идейную отдушину от гнетущей атмосферы самодержавия». Иного отношения, чем чувства ненависти к этим русским европейцам, народ испытывать вряд ли мог.
При слабом царе ускорился процесс эрозии династической скрепы государственности. «Ходынская катастрофа» и «Кровавое воскресенье» стали роковыми для Николая II моментами, подорвавшими основы царского культа в народе. Происходила стремительная десакрализация монархии.
Постоянные уступки царя давлению обстоятельств подрывали основы его власти. Уступки в политике – вещь достаточно тривиальная. Однако по отношению к фигуре, почитавшейся в качестве Божественного помазанника, они были невозможны. Демонстрируя слабость, Николай II не просто лишал себя политического будущего, но подрывал теократическую природу русской монархии. Десакрализация монаршей власти в России предполагала ее близкую гибель. Как секулярный институт, по подобию монархий Европы, она существовать не могла. Идея самодержавия была религиозной. Самодержец не был верховным сувереном в его европейском понимании. «Самодержавие, – пояснял консервативный публицист Д. А. Хомяков, – ничего общего не имеет с абсолютизмом западно-кесарского пошиба. Царь есть «отрицание абсолютизма» именно потому, что он связан пределами народного понимания и мировоззрения, которое служит той рамой, в пределах коей власть может и должна почитать себя свободной».[48] Сам Николай II уже не мыслил в категориях религиозного понимания самодержавной власти. Запись его в анкете переписи 1897 г. «хозяин земли Русской» говорит о достаточно упрощенном, даже примитивном, вотчинном, но не теократическом рассмотрении монаршего призвания. Впоследствии, уже отрекаясь от престола в пользу Михаила, он писал: «Заповедуем Брату Нашему править делами Государственными в полном и нерушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том ненарушимую присягу». Исследователи не обратили должного внимания, что это было не просто отречение от престола, но и отречение от самодержавия.
Фактически же самодержавная модель была ликвидирована еще на первом этапе николаевского правления. Разрушенной де-факто оказалась прежняя идеология режима. Государственная власть вообще не имела четкого идеологического позиционирования.
Произошедшая трансформация отражается в изменении образов позиционирования царской власти. Режим дезавуировался через его карикатуризацию. Для русского революционного подполья основной фигурой такой карикатуризации являлся сам самодержец. После «Кровавого воскресенья» Николай II часто именовался в народе, казалось бы, в немыслимых для сакральной традиции царского культа терминах, таких как «кровопийца», «душегуб», «изверг», «злодей».[49] Инфернальные характеристики сменялись гротескными. Формировался образ выпивохи, рогоносца, находящегося под командой жены-немки. По свидетельству видного деятеля кадетского движения В. А. Оболенского, впечатление, что Россия управляется в лучшем случае сумасшедшим, в худшем – предателем, имело всеобщее распространение.[50]
В оппозиционной печати была предпринята массированная кампания высмеивания Николая II. Через развенчание его образа реализовывалась задача десакрализации самодержавия, лишение его легитимных оснований в массовом восприятии. Была создана серия фельетонов, в которых высмеивался жестокий и глупый монарх – царь Горох, царь Берендей, Ксеркс, Мидас, царь Додон. То, что подразумевался действующий российский самодержец, было достаточно очевидно. Широко обыгрывалась тема нанесения тогда еще цесаревичу Николаю Александровичу сабельного удара во время его визита в Японию. Характерный гротеск состоял в изображении маленького курносого мальчика с шишкой на лбу. Далее сам образ шишки – «еловая шишка» – устойчиво ассоциировался с Николаем II. Одна из карикатур, опубликованная в журнале «Маски», имела название «Нечто фантастическое, или черная сотня, провожающая еловую шишку, которая садится на корабль для плавания по морю внутренних волнений…»
Реакцией на слова С. Ю. Витте о «пламенном сердце» императора явилось появление карикатуры, где тот же маленький мальчик на рахитических ножках изображался с головой-сердцем. Художник И. Я. Билибин изобразил осла со всеми регалиями императорской власти. Выполненный по канонам монарших портретов билибинский рисунок получил широкую известность. Современным анекдотам про «Вовочку» предшествовали такие же анекдоты про «Коленьку» (или мальчика Колю Р.). А между тем присягали на верность именно императору, чья делигитимизация означала подрыв самой идеи государственного служения.[51]
Доставалось не только царю. Шла персональная проработка наиболее заметных представителей официальной политической элиты. В массовом восприятии складывалось устойчивое впечатление, что у трона сосредоточились исключительно «держиморды», бездари, посредственности, казнокрады, лжецы, люди с умственными и психическими отклонениями. Это были не реальные персоны власти, а именно символы режима.
Инструментом нравственного разложения общества стали новые, позиционируемые в качестве передовых, течения в культуре. С одной стороны – широкая пропаганда пороков, нормативизация греха. С другой – релятивизм, разрушение традиционных добродетелей, представлений о долге.
Впоследствии данный период был назван «Серебряным веком русской культуры». Действительно, это время выдвинуло целую плеяду выдающихся поэтов, художников, композиторов, философов. Но яркость угасания не отменяет общий тренд, ведущий систему к гибели. Декаданс – упадок, культурный регресс – стал аккумулятивной характеристикой этого периода в истории культуры. С одной стороны, пропаганда разврата, распространение порнографии, оргиастические кутежи, фактическая нормативизация на уровне элиты гомосексуализма. Члены императорской фамилии, включая великих князей, оказываются напрямую связаны с порочной субкультурой. С другой, поток россиефобии, высмеивание русской традиции и традиционных русских институтов, дискредитация царя и царской власти, агрессивное западничество, атеизм или подмена ортодоксального православия модернизированным богостроительством, гностицизмом и иным сектантством. Итогом всех этих культурных инноваций явилось обрушение веры и, как следствие, социальный и государственный распад.
Сколь эстетически непривлекательным выглядел образ российской элиты, иллюстрирует описание царского бала, проходившего за неделю до войны с Японией: «Придворные балы служили прекрасным экзаменом культурности высшего петербургского света. Не говорю о том, что пускались в ход всевозможные средства, чтобы попасть на бал, а попав, подвертываться почаще на глаза великих мира сего, – это обычные свойства людей, в долголетней материальной зависимости от правительства или Двора потерявших чувство собственного достоинства: обычные свойства профессиональной прислуги, одинаковой всюду, где сохранилась возможность их проявлять. Но что было поразительно, так это стадная жадность на такие вещи, которые у каждого гостя и дома могли найтись. Дело в том, что вдоль большой, прелестной залы Зимнего дворца, где свободно помещались тысячи две человек, тянулся коридор, сплошь занятый открытым буфетом с чаем, тортами, конфетами, фруктами и цветами. Считалось почему-то, что маленькие придворные карамельки в простых белых бумажках отличаются особенным вкусом, они пересыпались другими сортами, не привлекавшими алчного внимания приглашенных; фрукты же и цветы – самые обыкновенные гиацинты, гвоздики, кое-где ландыши, хорошие груши и яблоки, вот и все. Забавно было смотреть, как увешанные звездами и лентами сановники и нарядные дамы лавировали по залу, становясь так, чтобы и царский выход не пропустить, и к дружной атаке буфета не опоздать. И вот, когда кончался третий тур польского и царская фамилия скрывалась на минуту в соседней комнате, вся эта чиновная и военная знать кидалась, как дикое стадо, на буфет, и во дворце русского императора в конце XIX века происходила унизительная сцена, переносившая мысль к тем еще временам, когда ради забавы русские бояре кидали с высоких крылец в толпу черни медные монеты и пряники, любуясь давкой и драками. Столы и буфеты трещали, скатерти съезжали с мест, вазы опрокидывались, торты прилипали к расшитым мундирам, руки мазались в креме и мягких конфетах, хватали что придется, цветы рвались и совались в карманы, где все равно должны были смяться, шляпы наполнялись грушами и яблоками. И через три минуты нарядный буфет являл грустную картину поля битвы, где трупы растерзанных сладких пирожков плавали в струях шоколада, меланхолически капавших на мозаичный паркет коридора. Величественные придворные лакеи, давно привыкшие к этому базару пошлости, молча отступали к окнам и дожидались, когда пройдет порыв троглодитских наклонностей; затем спокойно вынимали заранее приготовленные дубликаты цветов, ваз и тортов и в пять минут приводили все в прежний вид, который и поддерживался до конца бала, так как начинались танцы, и от времени до времени государь проходил по коридору и залам, говоря по паре слов знакомым ему чинам».[52]
Никогда так не веселилась элитарная Россия, как на новый 1917 год. Побиты были все рекорды закупки шампанского. Прошло всего два месяца, и империи не стало.
К началу двадцатого века перед Россией встал вызов осуществления модернизации. Нужно было, соответственно, ее идеологическое обоснование. Прежняя идеология христианского имперостроительства в новых реалиях уже не работала. Требовалась ее модификация, соединение религиозных ценностей с ценностями развития. Выдвинуть нечто подобное элита Российской империи не смогла. Не была даже сформулирована задача такого рода. В итоге новая идеология оказалась выдвинута уже большевиками. Но этот идеологический переход был инициирован не сверху, а снизу, сопровождался уничтожением прежнего государства, прохождением через кровавый коридор Гражданской войны.
Между тем в Российской империи периода николаевского правления много говорили о патриотизме, организовывали масштабные празднества, связанные с историческими юбилеями. Без наличия отвечающей запросам времени системной идеологии все это оказалось тщетным. Миллионы дезертиров периода Первой мировой войны подвели итог провала николаевской пропагандистской кампании. Об этом провале свидетельствовал Иван Бунин: «Страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали об его патриотическом подъеме даже тогда, когда уже и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела».[53]
Без новой модернизационной идеологии царская Россия не смогла выдвинуть и новой аккумулирующей национальные окраины системы национальной идентичности. Данные по числу новобранцев показывают устойчивое сокращение православной и русской (с включением украинцев и белорусов) компоненты.[54] Сказать, что православные русские были единственным государственно-тягловым народом, было уже более невозможно. Следовательно, нужна была новая надэтническая и надконфессиональная идеология. Прежняя общерусская идея идентичности давала к тому же сбой ввиду одновременной трактовки русскости в прежнем наднациональном и новом, формируемом под влиянием европейского национализма национальном значении. Нужно было сделать выбор между концептами государства-цивилизации и государства-нации. Этот выбор, равно как и другие выборы определения пути развития России, сделан не был. В результате – рост напряженности в отношениях русского большинства и национальных меньшинств, внутренний распад русского народа, с отпадением от него украинцев и белорусов, межэтнические столкновения, погромы.
Состояние цивилизационного кризиса в поздней Российской империи иллюстрирует отношение к «армянскому вопросу». Армяне, казалось бы, выступали традиционно в качестве форпоста России на Кавказе. Они поддерживали Российскую империю в региональных войнах с Османской и Персидской империями.
Ухудшение позиции российского государства в отношении к армянам приходится уже на начало правления Александра III. Через год после вступления на престол император дает указание новому министру внутренних дел Д. А. Толстому предпринять действия против армянского национализма. Принятые меры касались, в частности, закрытия части армянских школ. Российская империя не нашла возможным выступить против Османской империи во время «хамидийской резни» армян в Османской империи в 1894-96 гг. Занимавшему в тот период времени пост министра иностранных дел князю А. Б. Лобанову-Ростовскому приписывались слова: «Нам нужна Армения без армян». На период с 1895 по 1905 годы приходится нахождение в должности наместника Кавказа князя Г. С. Голицына, единственного из череды российских наместников, занимавшего антиармянскую позицию, близкую даже к армянофобии. В публицистике того времени армянофобскую позицию с использованием расистских доводов занимали В. Л. Величко, А. С. Суворин, И. Г. Чавчавадзе. Величко писал, что неблагонадежность армян определяется расовым инстинктом ненависти к любой государственности.[55] Конфликт с российскими властями приобрел наибольшую остроту в 1903 году в связи с реализацией императорского указа о конфискации имущества армянской церкви.[56]
Режим не смог идеологически самоопределиться. Выбор между европеизационными и неославянофильскими установками так и не был совершен. В результате не только западники, но и сторонники православной монархии относились к Николаю II резко критично. Обратимся к оценкам ведущего теоретика российского монархизма начала XX века Льва Тихомирова: «Промелькнуло царствование Александра III. Началось новое царствование. Нельзя придумать ничего более противоположного! Он просто с первого дня начал, не имея даже подозрения об этом, полный развал всего, всех основ дела отца своего и, конечно, даже не понимал этого, так значит, не понимал, в чем сущность царствования отца. С новым царствованием на престол взошел «русский интеллигент», не революционного, конечно, типа, а «либерального», слабосильного, рыхлого, прекраснодушного типа, абсолютно не понимающего законов жизни. Наступила не действительная жизнь, а детская нравоучительная повесть на тему доброты, гуманности, миролюбия и воображаемого «просвещения» с полным незнанием, что такое просвещение. И вот началась за чепухой чепуха, началось все распадаться то внутри, то извне…» [57]
Казалось бы, царь лично тяготел к православной традиции. Одно время его даже посещала мысль оставить царский престол и стать патриархом. Но православие Николая II не имело глубоких мировоззренческих оснований. Его религиозность являлась в большей степени склонностью к суевериям. Этим объясняется влияние на царя западных эзотериков типа Филиппа Вашода и Папюса. Плохо увязывается с образом православного святого факт посвящения Николая II Папюсом в члены Ордена мартинистов. А без православной теологии сама идея самодержавной власти как помазанничества Божьего лишалась смысла.
Создаваемый сегодня в отношении Николая II образ православного государя мало соответствует действительности. Увлечение императора оккультизмом говорит о том, что воззрения его были достаточно далеки от ортодоксального православия. Отношения между ним и церковными иерархами были достаточно напряженными и противоречивыми. Царский указ об «укреплении основ веротерпимости» был воспринят в церковной среде крайне враждебно. С резким осуждением его выступил, в частности, св. Иоанн Кронштадтский. Лейтмотивом оценок царского указа были слова сенатора А. Н. Нарышкина: «Он предал православие».[58] Не любимая в народе царица Александра Федоровна, по-видимому, оказывала влияние на супруга не только в вопросах двора и политики, но и в мировоззренческом плане. А воззрения императрицы на православный клир являлись типичным взглядом лютеранки: «Духовенство не только не понимает церковно-государственных задач, но не понимает даже веры народной, не знает народных нужд и потребностей… Особенно архиереи… Служители Церкви… не умеют привязывать к себе ни интеллигенцию, ни простой народ».[59] Итак, для оппозиции Николай II был однозначно враг. Но и для консервативных сил он не являлся своим. Судьба его, по сути, была уже предрешена в 1905 г.
Развиваемая при Александре III идея русской национальной модернизации стала при последующем царствовании пробуксовывать. Эта пробуксовка была связана с отсутствием государственной воли для осуществления движения по намеченному пути. Главная, стоящая на повестке дня задача заключалась в синтезе модернизационных потенциалов развития с традиционными для России ценностями и институтами жизнеобеспечения. Именно такого соединения достичь не удалось. Намеченная при Александре III тенденция синтеза оказалась прервана. Во вторую половину 1890-х гг. страна по инерции прошлого царствования еще казалась достаточно успешной. К революции 1905 г. разбалансировка России между полюсами традиционализма и модернизма достигла критической точки. Далее из состояния кризиса Российская империя так и не вышла. Для этого выхода требовался соответствующий масштаб государственного разума и государственной воли. Ни того, ни другого у Николая не было.
«Либеральствующий интеллигент на престоле», – так оценивали Николая II консерваторы. Для них он «своим», лидером монархической партии не являлся. Обвинения в его адрес состояли не столько в том, что он не имел волевого характера или устранился от ведения государственных дел в пользу семейного очага. Его обвиняли за курс либерализации, извращении самого смысла самодержавной власти в России. История падения николаевского режима поучительна для современной российской власти – нельзя сидеть на двух стульях одновременно. Нельзя быть одновременно и либералом, и сторонником российского великодержавия. Сидение на двух стульях угрожает перспективой провалиться между ними, оказаться без какой-либо опоры. Так, всеми оставленный и преданный, был свергнут с престола в феврале 1917 года Николай II.
Государственная власть не смогла не только опереться на идеологический фундамент, но и оседлать передовые достижения науки. Научные разработки при принятии государственных решений не брались в расчет, отсутствовала сама система связи власти и научного сообщества. Многие сделанные в России изобретения не были своевременно запатентованы и внедрены в производство. Их патентовали иностранцы, и Российская империя была вынуждена впоследствии ввозить соответствующие технические новшества из-за рубежа. Блокировался пропуск в академическую элиту наиболее передовых российских ученых, уступавшим продвигаемым вверх по служебной лестнице посредственностям. Среди академиков дореволюционной Академии наук нет имен Н. И. Лобачевского, Д. И. Менделеева, Н. Е. Жуковского, Н. И. Пирогова, С. П. Боткина, В. И. Даля, К. Э. Циолковского, А. Г. Столетова, А. С. Попова, П. Н. Яблочкова, А. Ф. Можайского, В. С. Соловьева, Н. Я. Данилевского, С. В. Ковалевской. Многие выдающиеся российские ученые, отчаявшись в борьбе с бюрократией и ретроградством, уезжали работать на Запад, где для них создавали специальные лаборатории, предоставляли широкие возможности творчества. А между тем Россия оказывалась все более в положении технологического аутсайдера. Русско-японская и Первая мировая войны воочию продемонстрировали связь технологического аутсайдерства с военными поражениями. Это наглядно видно, в частности, по темпам военного самолетостроения в воюющих державах, а также росту доли закупаемых Россией пулеметов у США на нужды русской армии.[60]
Россия предъявляла миру целую группу величайших ученых. Однако материальной и людской базы для внедрения их открытий не существовало. По совокупному числу научных работников Российская империя отставала от США в 3 раза. По такой важнейшей для третьего и четвертого технологического уклада отрасли хозяйства, как химия, отставание от Соединенных Штатов было и вовсе 12-кратное, а от Великобритании и Германии – 6-кратное. Инновационный прорыв был бы в этих условиях невозможен. Для осуществления модернизации на повестке дня стояла задача смены модели государственности. Власти между тем демонстрировали неготовность к таким изменениям. Модель традиционного общества могла показаться более нравственной, соотносящейся в большей степени с идеалом патриархальной семьи. Но ее сохранение в условиях мировой империалистической экспансии грозила России геополитическим разгромом.[61]
Устойчивый рост числа грамотных происходил и до революции. Но темпы этого роста были в свете мировых технологических вызовов неудовлетворительны. Россия принципиально отставала от передовых стран Запада, выходивших на уровень стопроцентной грамотности взрослого населения.[62]
В целях поддержания высокого рейтинга власти Россия оказывалась все более перед искушением применения военной силы. Победа над внешним врагом представлялась самым простым и легким способом достижения популярности. «Бряцание оружием» все более усиливалось.
Среди российской элиты распространилась идея, что для отвлечения масс от революции и укрепления режима нужна «маленькая, победоносная война». Такой войной мыслилась военная кампания против Японии. Не известно, произносил ли фразу о маленькой победоносной войне министр внутренних дел К. Ф. Плеве, но идеи такого рода циркулировали в государственных кругах. Русско-японская война, как известно, не оказалась ни маленькой, ни победоносной. Бюджет был растрачен. Поражения подтолкнули к революции, едва не приведшей к падению режима. Проходит немного времени – Российская империя ввязывается в новую войну, подведшую черту под ее существованием.
Николай II в своих воззрениях на международные отношения был утопистом. Модель российской внешней политики, по меньшей мере, на начальном этапе его царствования выстраивалась вокруг императива пацифизма. Эта позиция отразилась в эпатировавшем весь мир российском меморандуме о всеобщем разоружении. Исключительно усилиями российской дипломатии была инициирована и проведена Гаагская мирная конференция. Ее решения, ставшие важной вехой в развитии пацифизма и формировании наднационального органа управления – впоследствии Лиги наций – собственно для России были скорее негативны. Что означала на практике конвенция «О мирном решении международных столкновений»? Спорный вопрос выносился в коалиционный арбитражный суд, где коалиция представительства западных стран проводила бы антироссийское решение. А что означала на практике конвенция «О законах и обычаях сухопутной войны»? В перспективе большой военной кампании тактика «народной войны» образца 1812 г. была бы уже невозможна. Аналоги возникают с дипломатическим курсом политики «нового мышления» М. С. Горбачева. Тогда, как и при Николае II, государственное руководство поддалось пацифистским иллюзиям, забыв об интересах своей страны. Крушение николаевской пацифистской утопии показательно. Вначале Русско-японская, а затем – и Первая мировая война, с небывалыми для конфликтов прошлого человеческими жертвами, дезавуировали значение российского антивоенного меморандума.
У Российской империи при Николае II отсутствовала стройная геополитическая стратегия. Император долго не мог решить, какой из союзов – с Германией или с Англией и Францией – ему более предпочтителен. Выбранный в итоге ориентир на союз с Британской империей, объективно основным геополитическим противником России, ставил страну в исходно проигрышную позицию при любом сценарии грядущего военного конфликта. Российская империя вступала в роковую для себя Первую мировую войну, не имея четкого представления о своих целях и интересах. Еще в меньшей степени было понимание тех ценностей, во имя которых империя жертвует сотнями тысяч солдатских жизней.
Во время Первой мировой войны Российская империя парадоксальным образом оказалась в союзе с чужеродными ей по идеологии и политической организации государствами – республиканской Францией и парламентской монархией – Англией. Напротив, в стане противников были режимы, сходные по своей природе с российским самодержавием. Пропаганда воюющих государств утверждала, что война идет не только за территории, но и за торжество собственных политических принципов, соответственно, либерально-демократических для стран Антанты и право-монархических для Четверного союза. Для России же война при существующем раскладе сил в идеологическом отношении была абсурдной. Российская империя оказалась волею исторических судеб не в том лагере, в котором она, казалось бы, должна пребывать в силу своих политических форм и цивилизационного содержания. Принципиальной ошибкой было заключение союза с главным геополитическим противником России – Британской империей. По-видимому, осознание этого, по истечении нескольких лет военных действий, стало приходить и к Николаю II. Но было уже поздно.
В результате войны четыре империи – Российская, Германская, Австрийская и Османская – рухнули фактически одновременно, в течение одного года. Каждая из них идеологически представляла одно из направлений традиционных религий, и потому их крушение было одновременно крушением оплотов именно религиозных. Это была победа в идеологическом плане – либерально-секулярных сил, в геополитическом – сил атлантистских. К Антанте в конце войны примкнули еще и Соединенные Штаты Америки. Российская империя, по сути, соучаствовала в собственном уничтожении.
Монархия не смогла оседлать объективно происходившие в мире и российском обществе модернизационные процессы. Препятствием на их пути оказалась архаическая система, в рамках которой продолжала функционировать империя. Модернизация, действительно, была для России жизненно необходима. Усиливалась геоэкономическая борьба и геополитическая борьба. По отношению к этой стадии мирового развития Дж. Гобсон в 1902 г. применил понятие «империализм». Начиналась серия войн за колониальный передел мира между ведущими экономическими державами. Русско-японская война была в их числе. И ее Россия проиграла. Задержка модернизации означала бы периферизацию Российской империи, вытеснение ее на положение аутсайдера, а в перспективе – гибель. На повестке дня стоял вопрос о переходе к новому индустриальному укладу. Однако программа и идеология модернизации у власти отсутствовала. Для Николая II она вообще не стояла в актуальной повестке. Единый политический курс, стратегия царствования вообще отсутствовали.
Глава 2
Большевики как контрреволюционеры
У поэта Николая Клюева имелись такие строчки, датируемые 1918 годом:
В рамках православной мысли всегда существовала революционно-коммунистическая тенденция: эсхатологическое сознание, идеократические утопии, противопоставляемые плутократическим системам, неприятие кальвинистского ангела Капитала, именуемого в православной традиции Маммоной, и т. п. В средневековой Руси подобные умонастроения выражали нестяжатели. Эсхатологическое мировосприятие находилось в основе старообрядческого выбора. Старообрядцы вели борьбу против инокультурных проникновений, в поражении которыми обвиняли падшее, с их точки зрения, имперское государство. Показательна и их сложившаяся еще с крестьянских войн восемнадцатого столетия тесная связь с революционным движением. К раскольникам как потенциальной политической силе апеллировали и революционные демократы (А. И. Герцен), и народники.[63] Большевизм исторически сформировался в продолжение этой традиции. Он сочетал, с одной стороны, радикальное, переходящее в русофобию, западничество, с другой, приверженность народной эсхатологии и представлениям об общинной справедливости. Эти компоненты объективно вступали в противоречие, что и было отражено в коллизиях внутренней борьбы в истории большевистской партии.
Увлеченная европейским просветительством императорская власть сама раздувала пожар революции, подготавливая собственную гибель. Затеянная Романовыми европеизация России отнюдь не имела объективной заданности и потому вызвала цивилизационное отторжение. Напротив, большевики, прикрываясь левой фразеологией, по существу, взяли на себя миссию имперостроительства.[64]
В современном массовом сознании утвердился стереотип о большевиках как демонической силе низвергателей русской монархии. Но надо напомнить, что царя свергла либерально-капиталистическая кадетско-октябристская революция, в которой большевики не играли сколько бы то ни было заметной роли. Инициированная Временным правительством Чрезвычайная следственная комиссия подготавливала судебный процесс о государственной измене Николая II.[65] Волна репрессий против лидеров право-монархического движения прокатилась по стране еще в дооктябрьский период. Особой доблестью среди активных представителей «революционных масс» считалось убить полицейского или черносотенца. На волне Февральской революции было убито 4 тыс. служащих Охранного отделения. Под арестом оказались общественные деятели право-монархического направления: А. И. Дубровин, Н. М. Юскевич-Красовский, Н. Н. Тиханович-Савицкий, И. Г. Щегловитов, Н. А. Маклаков и др.[66] В качестве общественной альтернативы царю в последние годы существования монархии рассматривались отнюдь не Ленин или Троцкий, а думские лидеры – П. Н. Милюков, А. И. Гучков, М. В. Родзянко. И если уж искать ответственных в гибели империи, то в большей степени, чем коммунисты, ее разделяют российские либералы.
Загадкой для историков является пассивность, проявленная в 1917 г. многочисленными сторонниками самодержавного правления. Ведь во время первой русской революции они активно выступили в защиту царского престола. По-видимому, народный монархизм на подсознательном психоментальном уровне в значительной мере трансформировался в большевизм. Октябрьская революция воспринималась в качестве возмездия узурпаторам царского престола. Ни что так не резало слух русского человека, как прилагательное «временное», вынесенное в официальное наименование революционного правительства. Временные, промежуточные, переходные формы противоречат монархическому принципу «предвечных устоев». Временщик – это узурпатор. Временному правительству не хватало политической решимости, чтобы раз и навсегда разрешить принципиальные вопросы государственного функционирования России. Его нерешительность укрепляла народ в подозрении о нелигитимности власти «временщиков». Другое дело большевики, которые твердой рукой вершили свою политику (без оглядки на всякого рода представительства, вроде Предпарламента или Учредительного собрания). Они сразу же дали понять, что власть им принадлежит по праву (народному пониманию права, определяемого в качестве особой харизмы божественного избранничества).[67]
Неприятие Государственной Думы восходило к архетипу отношения народа к Думе боярской. Старинный идеомиф о том, что бояре-крамольники изводят царя – народного радетеля, экстраполировался в контекст политической конъюнктуры Февральской революции. Министры Временного правительства – это думские бояре-узурпаторы, низложившие царя. За такими политическими декорациями, как Директория, угадывался образ «семибоярщины». Переезд А. Ф. Керенского в царский дворец, где он работал в кабинете и спал в опочивальне Александра III, укрепляли народ в правильности его догадки. Муссировались слухи, будто бы председатель Временного правительства даже примерял на себя тайно царскую корону и усаживался на престол. Большевистская же революция воспринималась через призму архетипа покончившего с семибоярщиной «народного ополчения». Оставалось в соответствии со сценарием смутного времени утвердить нового царя. А между тем на пост наркома по делам национальностей в первом большевистском правительстве был назначен И. В. Сталин…[68]
Большевизм, вышедший из среды социал-демократии, представлял собой отрицание конформистского социал-демократизма. Ленинизм выступал как синтез марксизма и народнической традиции. Несмотря на декларируемую приверженность большевиков марксистской идеологии, ее основополагающие принципы были выхолощены в ходе строительства реального социализма. Народническая версия построения общества будущего посредством обращения к традиционным институтам докапиталистической России, при усилении тенденций апелляции к прошлому, делала вероятным перспективу «консервативной революции» под социалистическими знаменами. Слово «большевик» вызывало ассоциации с привычным для крестьянского слуха термином «большак», обозначавшего руководителя общинным миром. «Красная» семантика также оказалась наиболее предпочтительной в контексте народной семиосферы. Принципы коллективного землепользования отражали традиционные эгалитарные нормы социального устройства русской деревни. Аграрный смысл революции заключался в ликвидации чужеродной частнособственнической модели обустройства села. Коллективизация была жестокой и неумело проведенной, но исторически неизбежной хирургической операцией по восстановлению национальных форм бытия общины. Система Советов также оказалась ближе народной ментальности, чем западно-европейский принцип организации власти на основе многопартийной выборности. С другой стороны, коллегиальная модель республиканизма подменялась цезаризмом как квазимонархической системой, основанной на архетипах царистской традиции патерналистского сознания народа. Цезарь и Советы были обозначением на новый лад институтов допетровской органической Руси – Царь и Собор. О парадоксальном характере народного восприятия Ленина как носителя идеи самодержавной Руси свидетельствует письмо на имя председателя СНК от И. Павлова: «Симбирскому дворянину Владимиру Ильичу Ульянову (Ленину).
Честь и слава Вам, Владимир Ильич! Как маг и чародей, Вы сумели заставить русский народ забыть и простить Николаю Второму все его прегрешения и властно повернули его вновь на путь Монархизма. Умело и незаметно, не словами, а делом Вы с очевидностью показали всему миру нелепость социалистических теорий и мудро, как сказочный змий, зажгли сердце русского народа непримиримой ненавистью к подлому и продажному племени иудеев. Да, пусть многое погибло! Но всякий, кто только может хоть немного смотреть в будущее, скажет, что это к лучшему. Сейчас разрешение проблемы социализма и вопроса о собственности, равным образом дело монархизма поставлено на верный путь и обеспечено на долгие годы. И это исключительно благодаря симбирскому дворянину Ульянову. Честь и хвала Вам, Владимир Ильич! Убежденный монархист Павлов. 26 декабря 1919 года».[69]
Практика строительства социализма в одной стране приводила к смене ориентиров от космополитического мессианства мировой революции к имперскому конструированию. Н. А. Бердяев писал о коммунизме в качестве русской идеи: «На Западе очень плохо понимают, что Третий Интернационал есть не Интернационал, а русская национальная идея. Это есть трансформация русского мессианизма. Западные коммунисты, примыкающие к Третьему Интернационалу, играют унизительную роль. Они не понимают, что, присоединяясь к Третьему Интернационалу, они присоединяются к русскому народу и осуществляют его мессианское призвание… И это мессианское сознание, рабочее и пролетарское, сопровождается почти славянофильским отношением к Западу. Запад почти отождествляется с буржуазией и капитализмом. Национализация русского коммунизма, о которой все свидетельствуют, имеет своим источником тот факт, что коммунизм осуществляется лишь в одной стране, в России, и коммунистическое царство окружено буржуазными, капиталистическими государствами. Коммунистическая революция в одной стране неизбежно ведет к национализму и националистической международной политике».[70]
Ленинская теория построения «государства нового типа» как глобализации опыта Парижской коммуны расходилась с практикой построения советской политической системы по образцу старорежимных учреждений. Сразу же после захвата власти большевиками некоторые из их либеральных оппонентов заговорили о термидорианской сущности октябрьского переворота и даже о его право-реакционной подоплеке. Уже 28 ноября (11 дек.) 1917 г. один из лидеров меньшевистского крыла социал-демократии А. Н. Потресов предупреждал, что «идет просачивание в большевизм черносотенства».[71] Приблизительно в то же время на страницах эсеровской газеты «Воля народа» публикуется статья В. Вьюгова с симптоматичным названием «Черносотенцы – большевики и большевики – черносотенцы», в которой автор пишет даже не о «просачивании» черносотенных элементов, а о черносотенной сущности большевизма. Политика Смольного усматривалась им в восстановлении «старого», т. е. дофевральского строя.[72]
Этический императив сменовеховской позиции, заключавшейся в рассмотрении имперского могущества России в качестве высшей ценности, также основывался на тезисе о большевистском термидоре. Призыв «В Каноссу!» являлся следствием оценки исторической миссии большевиков как «собирателей земли Русской». Разъясняя перед эмигрантской аудиторией консервативную трансформацию революции, С. Чахотин писал: «История заставила русскую «коммунистическую» республику, вопреки ее официальной догме, взять на себя национальное дело собирания распавшейся было России, а вместе с тем восстановления и увеличения русского международного удельного веса. Странно и неожиданно было наблюдать, как в моменты подхода большевиков к Варшаве во всех углах Европы с опаской, но и с известным уважением заговорили не о «большевиках», а… о России, о новом ее появлении на мировой арене».[73]
Евразийцы в рассмотрении глубинных основ большевизма шли дальше сменовеховцев, усматривая в русской революции не просто антифевральский термидор, а отрицание всего петербургского периода отечественной истории, обращение к основам почвенной самобытности. Таким образом, в евразийской интерпретации большевизм представал как не осознающее смысл своей исторической миссии движение «консервативной революции».
Историографический стереотип о том, что все без исключения черносотенные монархисты оказались в стане непримиримых противников советской власти, нуждается в пересмотре. В этом плане показательно отношение к большевикам одного из идеологов черносотенства Б. Н. Никольского. Уже в 1918 г. он обнаруживал в большевизме бессознательный монархизм. «В активной политике, – писал адепт право-монархической идеи в октябре 1918 г., – они с нескудеющею энергиею занимаются самоубийственным для них разрушением России, одновременно с тем выполняя всю закладку объединительной политики по нашей, русской патриотической программе, созидая, вопреки своей воле и мысли, новый фундамент для того, что сами разрушают… Разрушение исторически неизбежно, необходимо: не оживет, аще не умрет… Ни лицемерия, ни коварства в этом смысле в них нет: они поистине орудия исторической неизбежности… лучшие в их среде сами это чувствуют как кошмар, как мурашки по спине, боясь в этом сознаться себе самим; с другой стороны, в этом их Немезида; несите тяготы власти, захватив власть! Знайте шапку Мономаха!..»[74] Б. В. Никольский указывал, что враги у черносотенцев и большевиков общие – это «эсеры, кадеты и до октябристов включительно».[75] Конечно, он понимал невозможность скорого восстановления правильного монархического правления большевиками. Однако им предсказывалось утверждение красного имперского цезаризма.[76]
Большевизм являлся внутренне неоднородным течением. Наряду с имперским в нем существовало космополитическое крыло. Ярким представителем последнего являлся Я. М. Свердлов. Расказачивание и расстрел царской семьи – характерные вехи его политической биографии. Не случайно, что В. И. Ленин первоначально был категорически против введения Я. М. Свердлова в аппарат ЦК, и то, что о его кандидатуре велись «изрядные споры». Более, чем кто-либо из большевиков, Председатель ВЦИК смотрел на крестьянство как на реакционную массу. Небезосновательно, что его после смерти заменил по рекомендации В. И. Ленина на этом посту «тверской мужичок» М. И. Калинин. Высказано мнение, что причиной смерти Я. М. Сверлова стала не простуда на митинге в Орле, как гласила официальная версия, и не избиение рабочими, как утверждает неофициальная, а заговор партийных соратников.[77]
Окутан тайной и швейцарский вояж Ф. Э. Дзержинского в октябре 1918 г. Председатель ВЧК в сопровождении секретаря ВЦИК В. А. Аванесова инкогнито выехали за рубеж якобы за супругой Феликса Эдмундовича. Неужели у советского правительства не нашлось других людей, чтобы привезти в Россию жену одного из государственных лидеров? По свидетельству жены Ф. Э. Дзержинского, инициатором поездки ее мужа в Швейцарию выступил именно Я. М. Свердлова, о чем ей довелось узнать лишь в 1936 г. Зачем в действительности «железный Феликс» ездил в «страну банков и политических форумов», можно лишь догадываться.[78]
Историографические клише устанавливают в качестве ведущей фигуры ультралевого спектра большевизма Л. Д. Троцкого. Но в контексте теории консервативной трансформации его «левизна» выглядит не столь очевидно. Еще в период апогея «красногвардейской атаки на капитал» А. В. Амфитеатров написал статью под курьезным, на первый взгляд, названием «Троцкий – великоросс», в которой пересматривал предвзятое мнение в чуждости Троцкого России. С точки зрения автора, один из лидеров большевизма по своему умственному складу не просто великоросс, но великоросс – шовинист, большевик-черносотенец.[79] Показательно, что в зараженной антисемитскими настроениями среде красноармейцев военного комиссара к евреям не относили. Скорее в Ленине – кабинетном теоретике могли заподозрить семитскую кровь, чем в окруженном ореолом фронтовой борьбы Троцком. Один из красных казаков, уязвленный обвинением в служении еврейской власти, возражал: «Ничего подобного!.. Троцкий не жид. Троцкий боевой!.. Наш… Русский… А вот Ленин – тот коммунист… жид, а Троцкий наш… боевой… Русский!». Исследователь феномена «национал-большевизма»[80] М. С. Агурский считал Л. Д. Троцкого ведущим идеологом, «теоретиком красного патриотизма и едва ли не его вождем».[81] По своему образовательному потенциалу Л. Д. Троцкий как человек, уделявший много внимания изучению масонской истории и эзотерики, мог в большей степени, чем прочие соратники по партии, претендовать на роль коммуниста – традиционалиста. Именно под давлением Л.Д Троцкого на IV Конгрессе Коминтерна была принята резолюция о несовместимости работы в компартии и членства в масонских ложах.[82] Отношение к масонству как к буржуазной организации может служить индикатором определения традиционалистской подоплеки большевизма. Разрыв с масонством был в мегаисторической проекции символом разрыва с традицией Французской революции. Левый воинствующий антитрадиционализм Л. Д. Троцкого определился, лишь когда знамя консервативной революции было перехвачено из его рук И. В. Сталиным. IV Интернационал стал квинтэссенцией идеологической левизны. Прежние рассуждения Л. Д. Троцкого о национальных истоках большевизма были заменены приговором русской культуре, которая, по мысли автора, «представляла собой, в конце концов, лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам… Она не внесла ничего существенного в сокровищницу человечества».[83]
В оценке некоторых исследователей, роль консервативного революционера частично взял на себя В. И. Ленин. По мере решения практических вопросов государственного строительства, он существенно скорректировал воззрения своей революционной юности. Проект демократизации партийного управления, известный как завещание В. И. Ленина, оценивается в качестве замысла отстранения на вторые позиции космополитической элиты бывших профессиональных революционеров. Нигилистов должны были сменить прагматики-аппаратчики.[84]
Подлинным революционером, если понимать под революцией смену модели жизнеустройства, являлся не В. И. Ленин, а П. А. Столыпин. Столыпинские реформы представляли собой не что иное, как попытку осуществления цивилизационной трансформации. Модель аграрных отношений Прибалтийского края автоматически переносилась на российскую почву, для которой она была неприемлема как по ментальным, так и по природно-климатическим характеристикам.[85]
Социально катастрофические последствия содержались в проектах отказа от государственного регулирования сельского хозяйства в такой стране, как Россия, где изобилие исключено в силу природных условий, и даже для крестьянина всегда актуальной являлась проблема физического выживания. При традиционно низкой, в сравнении с Европой, урожайности русское крестьянское хозяйство не могло быть рыночным. Поэтому для развития промышленной сферы, науки и культуры, а по большому счету, для выживания России, требовалось заставить крестьянина отдать часть необходимой ему самому продукции. Таким образом, элементы продразверстки «военного коммунизма» являлись действенным на всем протяжении русской истории, цивилизационным механизмом самосохранения.[86] Не случайно к программе изъятия излишков у крестьян еще до «красногвардейской атаки на капитал» обратилось царское правительство в 1916 г., ибо порожденный столыпинскими преобразованиями единоличник не был склонен к снабжению продовольствием сражающейся армии.[87]
Почему, задаются вопросом современные критики большевизма, дореволюционная Россия экспортировала хлеб, а при советской власти были введены карточки? Это объясняется порочностью коллективизаторской политики большевиков. В действительности причиной тому были объективные урбанизационные процессы. Превращение России из страны аграрной в промышленную предполагало резкий рост городского населения, а соответственно, и увеличение объемов валового производства сельскохозяйственной продукции для его обеспечения. За время Гражданской войны городское население бежало в деревни. К 1920 г. численность жителей Москвы сократилась, по сравнению с дореволюционным уровнем, в 2 раза, а Петрограда – почти в 3 раза. Аграризация социального облика страны и обусловила нэповскую экономическую либерализацию. Но по мере нарастания новой урбанизационной волны обнаруживалась необходимость возращения к методам аграрного этатизма. Количество товарного хлеба действительно было в 1927 г. в два раза меньше, чем в 1913 г. Но при этом валовой сбор зерна находился примерно на одном уровне с дореволюционными показателями, а городское население уже превышало численность горожан в царской России и возрастало в динамике 1,5–2 млн. человек в год.[88]
Не противоречит тезису об имперостроительской сущности большевизма и пресловутая теория о немецком финансировании Октябрьской революции.[89] Симптоматично, что в сотрудничестве с немцами Временное правительство обвиняло равно как Ленина, так и Николая II. Не следует ли понимать, что они в таком случае являлись союзниками?
Российская империя во время Первой мировой войны парадоксальным образом оказалась в союзе с чужеродными ей по идеологии и политической организации государствами. Напротив, в стане противников были режимы, сходные по своей природе с российским самодержавием. Пропаганда воюющих государств утверждала, что война идет не только за территории, но и за торжество собственных политических принципов, соответственно, либерально-демократических для стран Антанты и право-монархических для Четверного союза. Для России же война в идеологическом отношении являлась абсурдной. Российская Империя оказалась волею исторических судеб не в том лагере, в котором она, казалось бы, должна пребывать в силу своих политических форм и цивилизационного содержания. По-видимому, осознание этого по истечении нескольких лет военных действий стало приходить к Николаю II.
Германский континентальный вектор внешнеполитической ориентации большевиков в большей степени отвечал евразийской сущности российского имперостроительства, чем атлантистская линия «Антанты».[90] Однако гипотетическое сотрудничество с определенными военными кругами Германии не следует интерпретировать в качестве союза. Стоит напомнить, что дату рождения Красной Армии было принято связывать с боевыми успехами именно на германском фронте. Уступка же территорий по Брестскому миру оказалась, как и предсказывал В. И. Ленин, краткосрочной. В скором времени, не без участия большевиков, революция разразилась в самой Германии. «Брест-то вышел немцам боком», – рассуждал в ноябре 1918 года герой романа А. Толстого «Хождение по мукам» Вадим Рощин. Если даже немецкое военное командование и рассчитывало на исполнение В. И. Лениным каких-то «долговых обязательств», то в этих ожиданиях обманулось. Вербальные германские деньги были в конечном итоге аккумулированы на российское имперостроительство. Несмотря на космополитическую фразеологию, В. И. Ленин мыслил евразийскими параметрами. Он категорически отвергал сотрудничество с «буржуазными националистами». Отвергнутыми оказались, в частности, все предложения об альянсе большевиков с украинскими сепаратистами.[91]
Оказание неприятелем содействия оппозиционным по отношению к правящему режиму силам в противостоящих в войне государствах естественно. Российская империя во время Первой мировой войны поддерживала, в частности, движение этнического христианского сопротивления в Османском султанате, польскую оппозицию в Германии, панславизм в Австро-Венгрии.[92]
Другое дело, когда оппозиция получает помощь от союзнических держав. «Галифакский инцидент» свидетельствует о тайном американском, а «миссия Мильнера» – английском факторах в российской революции.[93] По-видимому, и Вашингтон, и Лондон, понимая, что исход мировой войны предрешен, не желали допустить Россию к участию в территориальных разделах. Союзники предали. Верность Временного правительства союзническим обещаниям оказалась политической близорукостью. Даже «западник» П. Н. Милюков признавал, что союзники пытались в откровенной форме реализовать программу «эксплуатации России как колонии».[94]
Еще до отречения Николая II от престола, 1 марта 1917 г. правительства Англии и Франции официально сообщили о поддержке Февральской революции. Через послов объявлялось о вступлении «в деловые сношения с Временным Исполнительным Комитетом Государственной Думы, выразителем истинной воли народа и единственным законным временным правительством России».[95] Ллойд Джордж, выступая перед парламентом, не мог скрыть охватившей его радости. «Британское правительство, – комментировал премьер-министр сообщения об отречении царя, – уверено, что эти события начинают собою новую эпоху в истории мира, являясь первой победой принципов, из-за которых нами была начата война».[96]
Тот факт, что реэмиграция В. И. Ленина и его соратников происходила транзитом через территорию Германии и Швеции, не являлся секретом. Осведомленность об обстоятельствах их возвращения не стала препятствием организации торжественной встречи на Финляндском вокзале. Только когда через несколько месяцев обнаружилась реальная перспектива захвата большевиками власти, их переезд через Германию стал преподноситься как свидетельство о государственной измене.
Помимо большевистских лидеров, из швейцарской эмиграции германским транзитом возвращались в Россию видные представители руководства ПСР, меньшевистского крыла РСДРП, Бунда, Анархо-коммунистов, Социал-демократов Королевства Польского и Литвы, Польской социалистической партии, Поалей Цион, Сионистов-социалистов, Социал-демократической партии Литвы и др. Среди реэмигрантов были и принципиальные противники большевизма (например, П. Б. Аксельрод или Ю. О. Мартов). Однако из всего спектра партий только большевиков заподозрили в особом немецком покровительстве.[97]
Октябрьская революция ознаменовала смену центробежных тенденций новой фазой имперостроительства.[98]
При Временном правительстве резко ухудшилось экономическое положение в стране. Закрытию подверглись свыше 800 крупных промышленных предприятий. Валовый объем промышленной продукции сократился по сравнению с 1916 г. на 36,4 %. Выплавка чугуна снизилась до отметки в 2,9 млн. тонн (в 1913 г. – 4,2 млн. тонн). К октябрю 1917 г. из имеющихся на юге России 65 домен работало только 33, при средней загрузке в 65 %. Прекратили функционировать 47 из 102 мартеновских печей. Добыча каменного угля составляла 80 % от уровня 1913 г. В состоянии разрухи пребывала железнодорожная инфраструктура. Средняя еженедельная погрузка снизилась с 70 тыс. вагонов в январе 1917 г. до 43 тыс. в ноябре. Государственный долг России превысил 60 миллиардов рублей, что составляло семнадцать довоенных годовых государственных бюджетов.
Десятки газет и журналов отравляли сознание населения дискредитирующими клеветническими сплетнями об императорской семье, царском правительстве, генералитете, офицерах. Чрезвычайная следственная комиссия изыскивала факты о государственной измене Николая II, подготавливая суд над императором. Из тюрем по амнистии были выпущены тысячи преступников, в том числе уголовников, незамедлительно влившихся «в революционный процесс».
Население после Февраля 1917 г., по всеобщим оценкам, как будто взбесилось. Четкая грань между насилием и тривиальным хулиганством отсутствовала. Многие эксцессы происходившей смуты не вписывались ни в парадигму классовой, ни в парадигму идейно-мировоззренческой борьбы. Не в первый раз в российской истории проявлял себя императив воли, враждебной любым государственным и правовым устроениям русского бунта? Один купеческий сын так описывал в дневнике проявление своей революционности: «Был у тятеньки на фабрике и ночью… все до одного стекла перебил! Давно в уме я эту мысль лелеял!»[99].
Революция сублимировала самые темные стороны человеческой психики. Осуществляемая под лозунгом социальности, она в плане доминации этических ценностных установок была асоциальна. Мародерство началось с первых же дней Февральской революции.
В деревнях происходил стихийный «воровской» захват земель. Традиционная круговая порука оказалась надломлена практикой расхищения бывших хозяйских имений, где каждый из общинников стремился «ухватить лучший кусок»[100]. Дабы не искушать соседей, резали на месте племенной помещичий скот.
Вопреки советско-марксистскому концепту о том, что революция осуществлялась в первую очередь руками классово сознательной части рабочих, авангарда, пролетариата, ударные силы революционной стихии формировали не они, а маргинальные и полумаргинальные слои социума. Но и этот вывод не есть довод дезавуирования российского революционного движения. Маргиналы, студенты, иммигранты, криминалитет играют значимую роль едва ли не во всех революциях. Лица, вырванные из устойчивых ниш социальной статусности, априори более революционны.
В деморализованном состоянии пребывала армия. Страну захлестнул поток дезертиров с фронта. Широкое распространение на фронте имели случаи, когда солдаты расправлялись с собственными офицерами, грабили и убивали мирное население. Численность дезертиров оценивается на 1917 г. в диапазоне от 1 до 2 млн. человек. Именно они выступили впоследствии в качестве наиболее активных революционных элементов на местах. Только революция, всеобщий правовой беспредел снимал с них ответственность за дезертирство. А ведь бежали-то в основном с фронта, захватывая боевое оружие. На весах революции оказывалось до двух миллионов находящихся вне закона вооруженных лиц.
В условиях войны значительные слои населения оказались в положении беженцев и вынужденных переселенцев. Определенные группы «инородцев» власти принудительно переселяли из прифронтовой зоны, боясь их сотрудничества с неприятелем, в глубь страны. А были еще военнопленные – свыше двух миллионов человек – и трудовые иммигранты из Китая. Тектонические миграционные сдвиги объективно определяли рост масштабов криминального мира.
Широкая амнистионная политика Временного правительства еще более повысила степень криминализированности. По разным подсчетам, численность маргинализованной части общества оказывалась «никак не ниже 20 млн. человек».[101] А это – более 15 % российского населения.
Поведение масс в 1917 г. имело все симптомы коллективного безумия. Впечатление, что «все сошли с ума» – характерный мотив относящейся к Февральской революции мемуарной литературы («революционная эпилепсия»). «После Февраля, – реконструирует настроения масс в 1917 г. в ставшей классической в историографии революции книге «Красная смута» В. П. Булдаков, – на улицы городов выплеснулась волна самых разнообразных манифестаций. Это обычно для любой революции, хотя в России, по тогдашним погодным условиям (необычно суровая зима), ситуация приобрела «масленичный» характер. Февральская революция в ту пору менее всего напоминала «кровавый карнавал». На Невский выходили женщины, требуя уравнения в правах во имя демократии; подростки с лозунгами «Детский социализм!» (лишнее подтверждение тому, что с идеалом социализма связывалось государственно-опекунское начало); решившие «перевоспитаться» уголовники; наконец, многочисленные «инородцы» в экзотических одеяниях – это более всего умиляло «чистую» столичную публику. В Москве 3 марта был «сплошной карнавал, красный променад, праздник веселья неистощимого и восторга». Все это было в алых тонах: нет человека, который не нацепил бы себе красного банта». 12 марта известный дрессировщик В. Дуров не только «возил по улицам куклы Распутина и Протопопова», но и «водил слона», причем на слоне была «алая попона с золотой вышитой надписью: «В борьбе обретешь ты право свое»! (По-видимому, это была не шутка, а форма агитации)[102]».
Регулярную царскую армию уничтожила отнюдь не антивоенная пропаганда большевиков. Ее похоронил абсурдный, если не считать его преднамеренным, Приказ № 1. Показательно, что, по свидетельству военного министра последнего состава Временного правительства А. И. Верховского, приказ был отпечатан фантастическим по масштабам тиражом – в 9 млн. экземпляров.[103] До сих пор вопрос о его авторстве и тиражировании окутан мраком. Даже военный министр первого состава Временного правительства А. И. Гучков считал его «немыслимым». Обер – прокурор Синода В. К. Львов заявлял, что Приказ № 1 есть «преступление перед родиной».[104] Но «недоразумение» повторилось. Став военным министром, А. Ф. Керенский издал свой «Приказ по армии и флоту» (его стали называть «декларацией прав солдата»), фактически дублировавший содержание Приказа № 1. Еще 16 июля 1917 г. А. И. Деникин, выступая в присутствии А. Ф. Керенского, заявил: «Когда повторяют на каждом шагу, что причиной развала армии послужили большевики, я протестую. Это неверно. Армию развалили другие…».[105]
Вопреки другому современному стереотипу, распад России на национальные государства также не был инициирован большевиками. Еще в марте 1917 г. Временное правительство восстановило автономию Финляндии. В июле финский сейм принятием «Закона о власти» фактически провозглашал независимость. Компетенция российского правительства ограничивалась лишь вопросами военной и внешней политики.[106]
Несмотря на оккупацию территории Царства Польского германскими и австро-венгерскими войсками, Временное правительство сочло необходимым заявить о своем согласии на создание в будущем независимой Польши. Единственным условием к польской стороне было установление военного союза с Россией.[107]
Самочинно созванная на Украине Центральная рада стала ее фактическим правительством. Вопреки слабому сопротивлению российских властей, она в июне 1917 г. объявила универсал об автономии Украины и создание исполнительного органа – Генерального секретариата. По украинскому примеру в июле 1917 г. была создана Белорусская рада. Претендуя на роль национального правительства, она добивалась признания политической автономии Белоруссии.[108]
С сентября вслед за Украиной начал отделяться Северный Кавказ. В Екатеринодаре было учреждено «Объединенное правительство Юго-восточного союза казачьих войск, горцев Кавказа и вольных народов степей». По февральской инерции к концу 1917 года от России отделились Закавказье, Литва, Бессарабия и т. д. Демократическая энтропия дошла до провозглашения независимости отдельных регионов, губерний и даже уездов.[109]
Чиновничий аппарат и генералитет уже не обладал внутренним имперским потенциалом. Спасти Россию, как и своего Государя, он был не в состоянии. «Кругом трусость и измена, и обман!» – записал Николай II в дневнике в ночь отречения.[110] Только два генерала из высшего командного состава армии (хан Нахичеванский и граф Келлер) изъявили готовность применить силу для подавления мятежников. Зато многие представители генералитета оказались замешаны в антимонархическом заговоре. Командующий Северным фронтом генерал К. В. Рузский преднамеренно дезинформировал царя о происходящем в столице. Еще в начале февраля он обсуждал с думскими лидерами сценарий ареста императора по пути из ставки в Царское Село.[111] В руководстве заговором были и будущие лидеры белого движения М. В. Алексеев и Л. Г. Корнилов. По свидетельству П. Н. Милюкова, М. В. Алексеев еще осенью 1916 г. разрабатывал «план ареста царицы в ставке и заточения».[112] 8 марта 1917 г. начальник Генерального штаба первым объявил императору об аресте.[113]
В пресловутом корниловском мятеже не содержалось ничего монархического и контрреволюционного. Спасать монархию отнюдь не входило в намерения Л. Г. Корнилова. Напротив, именно Лавр Георгиевич объявил царской семье постановление Временного правительства об аресте. Уже 2 марта 1917 г. революционная власть доверила ему важнейший пост начальника Петроградского военного округа, что могло быть только при абсолютной уверенности в отсутствии у генерала монархических симпатий.[114]
Обласканы Временным правительством были и Деникин, и Колчак. После Февраля, на фоне отставки «реакционных» генералов, происходил их стремительный карьерный рост. А. В. Колчак пользовался в думских кругах репутацией либерала и оппозиционера.[115] Последний военный министр Временного правительства генерал А. И. Верховский оценивал выдвижение А. В. Колчака на пост командующего Черноморским флотом в качестве первой серьезной победы оппозиции.[116] В октябре 1917 г., незадолго до большевистской революции, будущий главковерх, пребывавший в то время в США, дал согласие выставить свою кандидатуру на выборах в Учредительное собрание от партии кадетов.[117] Вернувшись в Россию в ноябре 1918 г. после почти годового пребывания за рубежом, адмирал фактически сразу же был провозглашен Верховным правителем. Вне всякого сомнения А. В. Колчак являлся прямым ставленником Запада, что и обусловило его выдвижение на высший пост в белом движении. Сам адмирал определял свою миссию в качестве «кондотьера».[118]
Ни тени реставрационных вожделений не испытывал и А. И. Деникин. Его биограф Д. Лехович определял политическую платформу генерала как «либерализм». По представлениям А. И. Деникина, писал он, «кадетская партия… сможет привести Россию… к конституционной монархии британского типа».[119] Соответственно, «идея верности союзникам приобретала характер символа веры».[120] Во всех деникинских документах целью борьбы указывалось утверждение парламентского строя, а вовсе не реставрация монархии.
Парадокс белого движения заключался в том, что оно не было достаточно белым, т. е. монархическим. Белое дело было не более чем реакцией Февраля на Октябрь. Никто из белогвардейских главковерхов не предполагал проводить реставрацию самодержавного режима. Выступая под лозунгом «единой и неделимой России», руководители белых правительств на практике вели с Антантой торг о российских территориях в обмен на военную помощь. А планы союзников по разделу и колонизации России были гораздо глобальнее, чем требования немцев на Брестских переговорах. От Антанты исходила более серьезная угроза для российской государственности, нежели от Германии. Для белых главковерхов не являлось секретом англо-французское соглашение от 23 декабря 1917 г. (подтверждено 13 ноября 1918 г.) о разделе зон влияния в России: Великобритании предоставлялся Северный Кавказ, Дон, Закавказье и Средняя Азия; Франции – Украина, Крым, Бессарабия; США и Японии – Сибирь и Дальний Восток. Японское правительство не скрывало своих замыслов по отторжению от России Дальнего Востока, что не стало препятствием к сотрудничеству с ним А. В. Колчака и Г. М. Семенова. А. И. Деникин, будучи унитаристом, тем не менее в феврале 1920 г. признал суверенитет закавказских национальных республик. Н.Н Юденич не только признавал независимость прибалтийских государств, но и организовывал совместно с эстонским правительством военные операции против большевиков. П. Н. Врангель был вынужден отказаться и от унитаристской риторики, признав право наций на «свободное волеизъявление».[121]
Сформированные главковерхами белые правительства представляли собой не что иное, как перетасовку старой колоды кадетско-эсеровско-меньшевисткой коалиции. Омское правительство А. В. Колчака возглавлял кадет П. В. Вологодский, а после реорганизации в Иркутске – кадет В. Н. Пепеляев; «деловое учреждение», ведавшие «общегосударственными» вопросами у А. И. Деникина, – министр финансов «Южнорусского правительства» кадет М. В. Бернацкий; Петроградское правительство Н.Н Юденича – кадет А. Н. Быков. В возглавляемом А. В. Кривошеиным врангелевском Правительстве Юга России пост начальника Управления иностранными сношениями принадлежал одному из патриархов российской антимонархический оппозиции П. Б. Струве.[122]