Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Массовое процветание. Как низовые инновации стали источником рабочих мест, новых возможностей и изменений - Эдмунд Фелпс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Еще одна категория трудового опыта является по своему характеру наиболее современной. В современной экономике профессиональная деятельность буквально вынуждает участников отправиться в сложную исследовательскую экспедицию — буквально прыгнуть в пустоту. Некоторые из жизненных впечатлений людей и сложных задач, с которыми они сталкиваются в своей профессиональной деятельности, могут стать для них наиболее ценными эпизодами и, очевидно, наиболее современными из всех благ, которыми может наделить их современная экономика. В более ранних экономиках исследовательские экспедиции были чем-то исключительным: примерами могут служить путешествие Марко Поло в Китай и экспедиции Лейфа Эрикссона в Винланд. В торговой экономике меркантилистского капитализма случались прыжки в неизвестное, которые, однако, оставались привилегией горстки людей. Но в современной экономике открытие самого себя как современная награда стало доступным всем.

Некоторые конечные результаты труда и профессиональной карьеры также относятся к нематериальным вознаграждениям, получаемым от современного труда. Современная экономика позволяет участникам накапливать достижения, которые нельзя не заметить. Удовлетворение от подобного успеха является ее немаловажным благом. В традиционных экономиках, например в меркантилистских, такие формы удовлетворения были доступны лишь незначительному меньшинству, поскольку и обычных достижений было немного, если не считать постоянно расширяющегося товарообмена. Однако согласно некоторым опросам домохозяйств люди не пытаются найти работу, обещающую те или иные достижения. Они стремятся к личному опыту и внутреннему росту, так что мы должны проявить осторожность и не переоценивать этот аспект.

Существует также опыт свободы. С точки зрения классического экономиста, это был бы двойной счет — считать материальные блага современной экономики, которые стали возможны благодаря ее позитивным институтам и стимулирующей культуре, а затем прибавлять к ним дары свободы, позволяющие людям производить эти материальные блага. Однако в любой реальной современной экономике, а не в теоретической модели, в которой о будущем и настоящем все известно, акторы могут ощущать или учитывать возможности и опасности, о которых очень мало или вообще нет известных знаний. Имеющаяся у индивидов свобода действовать (или бездействовать) в соответствии со своими уникальными знаниями, опираясь на собственное суждение и интуицию, вероятно, является необходимой для чувства самодостаточности и, следовательно, самоценности. С этой точки зрения свобода брать на себя ответственность за выбранный путь и совершать свои собственные ошибки сама является базовым благом, причем крайне важным.

Понятие «приобретения» (attainment) также фигурирует в некоторых обсуждениях тех форм вознаграждения, которые приносит труд в современную эпоху. Некоторые материальные приобретения, такие, например, как накопленное человеком богатство, не относятся к числу конечных результатов, вытекающих из участия в современной экономике. Богатство в первичном смысле является средством для достижения различных благ, в частности, в наиболее очевидном случае — материальных благ, рассмотренных в предыдущей главе, а также для приобретения различных видов трудового опыта. (Люди могут экономить сейчас, чтобы потом позволить себе работу, обещающую особый опыт, но ценой более низкой заработной платы.) Нематериальные приобретения, такие как накопленный авторитет и влияние, также являются спорными. Их недостаток в том, что они являются позиционными благами, то есть они ценны только в той мере, в какой их нет у других. (Так, не раз отмечалось, что удовлетворение получателей Нобелевской премии меркнет в сравнении с неудовлетворенностью тех, кто отстал в соревновании за нее.) Тем не менее неразумно было бы предполагать, что общество не ценит приобретения своих членов или что оно выигрывает только в той мере, в какой стремление к приобретениям помогает идти на риски и жертвы, способствующие порождению некоторых других нематериальных благ, уже указанных нами.

На что же похожа жизнь в современной экономике? В частности, как ощущали себя участники современных экономик, возникших в XIX веке, и тех, что оставались современными и в XX веке? Для ответа на этот вопрос нам потребуется немного напрячь воображение. Свидетельства значимости опыта труда и профессиональной деятельности не слишком бросаются в глаза. Однако крупицы подобных свидетельств встречаются то здесь, то там — некоторые из них можно непосредственно наблюдать и даже измерить, другие же в высшей степени контекстуальны и спекулятивны. Значение этого опыта составляет предмет нашего внимания. И если такой опыт важен, то люди считали его ценным не без причины.

Что касается значимости взаимных обменов, как характерного качества современного труда, она подтверждается прямыми демографическими данными. В меркантилистских экономиках лишь редкие отрасли концентрировались в каком-то одном городе или регионе. Когда гнаться за новыми идеями было не нужно, большинство отраслей распределялось по всей территории. Когда же в XIX веке знакомство с новыми идеями стало ключевым фактором решений, ландшафт изменился. Люди стали перемещаться туда, где были идеи, и так появились крупные агломерации. Компании той или иной отрасли концентрировались в одном месте: французские текстильщики — в Лионе, английские металлисты — в Бирмингеме, итальянские производители одежды — в Неаполе. Позже, в XX веке, в Берлине сосредоточились немецкие кинематографисты, в Детройте — американские автопроизводители, и т. д. Сельские области обезлюдели, а города, напротив, разрослись. В Германии, несмотря на незначительный прирост населения, количество населенных пунктов со статусом города выросло с 5 в 1800 году до 50 в 1900 году. К 1920 году американцы больше жили уже в городах, а не в сельской местности. Впервые в истории люди смогли беспрепятственно взаимодействовать друг с другом по деловым, профессиональным и другим поводам. И люди воспользовались этой новой ситуацией. В XIX веке (а в определенной мере и раньше) и в Британии, и во Франции наблюдалось взрывное распространение таверн и кафе, в которых люди общались друг с другом. С этой точки зрения так называемая перенаселенность, которая, по мнению марксистов, должна была привести к городскому обнищанию, отвечала интересам и труда, и капитала, по крайней мере до определенного момента. (Не было ни одной компании, которая уехала бы из города вместе со своими сотрудниками, с радостью воспринявшими новость о таком переезде, — по крайней мере до недавних времен, когда некоторые интернет-фирмы решили обустроиться на природе.)

Еще одна форма современного опыта — удовольствие от встречи с новым, особенно с новыми проблемами, и удовлетворение от их решения. Такой опыт подтверждается непосредственными клиническими данными, указывающими на стремление к психологическому стимулированию и решению проблем среди приматов. Сотрудники зоопарков рассказывали о своих открытиях:

Раньше животные в зоопарке Бронкса проводили дни в праздности и скуке, слоняясь по своим маленьким клеткам и поедая корм, который им подносили. В результате животные становились апатичными. Когда же появилось больше исследований дикой природы и поведения животных, стало ясно, что скука вредит здоровью животных <…> Сегодня животные гонят скуку прочь. С середины 1990-х в нью-йоркских зоопарках понятие ухода за животными было расширено, и теперь оно включает заботу об их психологическом состоянии <…> По сути, цель — не дать скучать. Однако у ученых есть и более высокие задачи, как заметила доктор Диана Райс, старший научный сотрудник нью-йоркского аквариума. «Мы спрашиваем себя: как дать животным шанс делать собственный выбор, справляться с трудностями, решать проблемы и использовать мозг? Как дать им возможность учиться?» <…> Сотрудники зоопарков экспериментируют с различными способами воспроизводства задач, головоломок <… > в условиях живой природы. К ним относятся различные игрушки, в которых прячется корм <…> «Новизна крайне важна», — комментирует доктор Ричард Дэттис, старший вице-президент «Общества защиты дикой природы», которое управляет пятью зоопарками города и его аквариумом. Проблема в том, что «мы должны все время изобретать что-то новое. Животные устают от одних и тех же старых игрушек»[52].

Хотя на людях подобные эксперименты не проводились, можно быть уверенным в том, что у них стремление к психологическому стимулированию и решению проблем по меньшей мере столь же велико. Тюремные реформы, проведенные десятилетия назад, показали, что, когда заключенным разрешали играть в шахматы или другие игры, а также читать книги, состояние их здоровья улучшалось — и в эмоциональном плане, и в физическом. В некоторых странах проводились эксперименты с существенным сокращением времени труда. По сообщению одного терапевта, в континентальной Европе, где половина мужчин выходили на пенсию в возрасте 55 лет, а женщины — еще раньше, после чего перемены, проблемы и оригинальность уже не играли существенной роли в их жизни, уровень смертности среди его пациентов резко увеличивался через несколько месяцев после того, как они прекращали работать.

Существуют также и статистические данные. Как показывает проведенный в 2002 году «Общий социологический опрос», девять из десяти взрослых американцев, работавших в 2002 году более ю часов в неделю, сообщили, что они «очень удовлетворены» или «весьма удовлетворены» своей работой. Конечно, удовлетворенность трудом ниже среди тех, кто занимается менее содержательным трудом. Однако даже среди тех, кто отнес себя к рабочему классу, 87 % опрошенных сообщили, что они «удовлетворены». Существует, конечно, логическая возможность, что люди просто любят упражняться и уставать, хотя и не получают никакого психологического и интеллектуального поощрения. Но такой вывод, скорее всего, был бы натяжкой. Если бы опрошенные заявили, что они не удовлетворены своей работой, было бы сложно утверждать, что психологическая и интеллектуальная сторона работы высоко ценится, хотя и перевешивается тяжестью труда. Но тот факт, что люди все же сообщают о значительной удовлетворенности своей работой — несмотря на издержки, связанные с усталостью, стрессом и вредом, а также межличностными конфликтами, — производит глубокое впечатление. (Это опровергает мнение Роберта Райха, бывшего министра труда, который на радиопередаче с участием автора этих строк, прошедшей в октябре 2006 года, воскликнул: «Американцы ненавидят свою работу».)

Возможно, эти беглые наблюдения уже достаточно проясняют то, что современная экономика была для людей подлинным даром небес, поскольку обещала вознаграждения, ранее доступные лишь счастливому меньшинству, — увлеченность работой, интеллектуальная удовлетворенность, радость случайного открытия. Теперь стоит посмотреть на возникновение современности через другую призму.

Отражение современного опыта в искусствах и литературе

Есть ли другие свидетельства тех глубоких изменений, которые современная экономика вызвала в трудовой жизни, то есть в жизни как таковой? У эпохи современной экономики своя литература и свое искусство. Мы ждем от литературы, что она прояснит те стороны нашей жизни, которые мы обычно не сознаем. «Да, — говорим мы о сильном произведении искусства, — так оно все и есть на самом деле». И уже тот факт, что одни пишут романы, а другие сочиняют симфонии, может быть признаком того, что люди пребывают в воодушевленном состоянии и пытаются выразить и понять новую систему, которая, как заметил Варгас Льоса, преобразила жизнь. Поэтому разумно будет изучить наиболее значительные произведения художественной литературы, чтобы выяснить, нет ли в них определенных указаний на то, как изменилась жизнь с появлением современных экономик. Разумеется, немногие писатели, размышляя о труде своей эпохи, пользовались точными терминами. Но мы можем найти у них определенные подсказки.

Всегда были писатели, которые писали о приключениях, даже если в жизни они почти не встречались. В лидирующих странах барочной эры, с их меркантилистскими экономиками и финансируемыми государством экспедициями путешественников, писатели не могли на собственном опыте испытать перемены, столкнуться с вызовом или оригинальностью, о которых они могли бы написать. Роман Мигеля Сервантеса «Дон Кихот», вышедший в Испании в 1605 году, с литературной точки зрения представлял собой сатиру на рыцарские романы популярных писателей, которые писали на потребу публике. Но с другой точки зрения его главная тема — это скудость жизни в мире без интересных задач и креативности. Дон Кихот, застрявший в испанском захолустье, не мог познакомиться на собственном опыте с современным трудом или сделать карьеру. Вместе со своим «оруженосцем» Санчо Пансой Дон Кихот бросается придумывать рыцарские препятствия и задачи. Когда болезнь приковала его к постели, он заявляет, что их приключения закончились, — и Санчо не может сдержать слез, поскольку ему тоже были нужны фантазии. В Британии Даниель Дефо, чье воображение было явно сильнее его экономических познаний, интересовался инновациями, но, чтобы написать о них, он поместил героя своего романа «Робинзон Крузо» (1719) на далекий от судоходных путей остров, где Крузо, потерпевший кораблекрушение моряк, пробыл 28 лет. Здесь Крузо делает то, чего он не мог делать в Британии, которая тогда в целом еще не была современной. Он живет инновационной жизнью, — сначала, чтобы выжить, а затем потому, что он был на нее способен. Вначале он несколько месяцев тратит на изготовление лодки, но лишь для того, чтобы понять, что она слишком тяжела, чтобы ее можно было спустить на воду. (В романе Дефо «Молль Флендерс» [1721] авантюристка крадет лошадь, но, не зная, что с ней делать, возвращает ее обратно.) Дефо называли поэтом ошибок, трудностей и провалов.

Когда появляются первые ростки современной экономики, немногие авторы способны в полной мере передать ее смысл. Однако есть три выдающихся романа, которые указывают на то, что происходило нечто эпическое. Самый ранний из них — это роман 1818 года «Франкенштейн, или Современный Прометей» Мэри Шелли (урожденной Мэри Уолстонкрафт Годвин). Для романтических поэтов и художников Британии фигура Прометея символизировала свободу воли, способность к креативности и разрушению. «Франкенштейн» стал наиболее известной версией этого образа[53]. Автор не могла предвидеть современную экономику, не говоря уже о том, чтобы предупреждать о ее опасностях, однако по мере того, как современная экономика становилась все более сильной, роман продолжал притягивать читателей, которые, несомненно, видели параллели между монстром, созданным доктором Виктором Франкенштейном, и инновационными компаниями, созданными предпринимателями. Когда в экранизации Джеймса Уэйла 1931 года доктор Франкенштейн, увидев, как двигается монстр, восклицает — «Он ожил!», можно представить, что он точно так же закричал бы, увидев современную экономику, рождающуюся в Британии и Америке. Компания обычно стремится мягко обходиться со своими клиентами, а работодатели, как и монстр, обычно были вполне доброжелательными. При этом компаний боятся так же, как боялись и монстра. Но был ли роман осуждением прометеевского духа? Выступал ли он против современной экономики? Поэт Перси Шелли, обеспокоенный тем, что роман его жены будут считать критикой всех этих явлений, выступил против подобной интерпретации в предисловии, написанном им к этой книге. Но причин для опасений не было. В книге не критиковались инновации. В ней оплакивалась неспособность Франкенштейна и других горожан принять монстра. И в то же время в романе утверждается, что наука не может заменить креативные способности человеческого ума.

Еще одно произведение романтического периода, примечательное для современной экономики, — это роман Эмили Бронте «Грозовой перевал» (1847). Основа этой трагической любовной истории — противоречия между сельской жизнью, которая сковывает Кэти, и неодолимой силой, которая тянет Хитклиффа в большой город, где можно сделать серьезную карьеру[54]. К середине XIX века динамизм Лондона захватил воображение молодого поколения, хотя некоторые так и не смогут оседлать его волну. В классической экранизации, когда Хитклифф уезжает из «Грозового перевала», Кэти выражает волнение — свое собственное или, возможно, то, как она ощущает его волнение, — одной-единственной строкой: «Давай, Хитклифф. Беги. Но принеси мне мир!»[55]

Взгляды Чарльза Диккенса на мир сложнее, чем обычно считается. Его писательский талант настолько велик, что он мог пробудить в публике симпатии к обездоленным сиротам и неквалифицированным рабочим, раздавленным бездумным трудом на многочисленных фабриках — эти сюжеты нашли отражение в его романах «Оливер Твист» (1837) и «Тяжелые времена» (1854). Непростое знакомство самого Диккенса с Лондоном состоялось, когда он был двенадцатилетним мальчиком, — оно позволило ему глубоко прочувствовать тяготы неквалифицированного труда. И постепенно он осознал более широкий спектр проблем английского общества.

Даже в «Тяжелых временах» речь не о страданиях рабочих, подробно описанных у Миссис Тфоллоп <…> Сатира романа больше направлена не на промышленность <…> а на те силы, которые подавляют жизнь индивида и его воображение. Проблемы Стивена Блекпула проистекают не из индустриализации <…> а (в первую очередь) из неспособности системы, воплощенной в парламенте и истеблишменте, ответить на трудности его брака; а также (во вторую очередь) из его отказа погрузиться вместе со своей индивидуальностью в другую дегуманизирующую систему, профсоюз Слекбриджа»[56].

Взгляды Диккенса на индустриализацию также менялись. К 1850-м годам его начало радовать появление новых трудовых возможностей по всей Европе, хотя он продолжал испытывать ностальгию по традиционной жизни и сохранял неувядающую симпатию к обездоленным. Во время необычных ночных прогулок по городу его всегда ошеломляла оживленность и многообразие, на которые он обращал внимание, — «большой город неугомонен, и смотреть на то, как он ворочается и мечется на своем ложе, прежде чем отойдет ко сну, — одно из первых развлечений для нас, бесприютных». В «Очерках Воза» (1836) он описывает медленное пробуждение города — лавочников, клерков, людей другого сорта, появляющихся к 11 часам: «На улицах полно народу — тут щеголи и оборванцы, богатые и бедные, бездельники и работяги. Жара, сутолока, спешка — близится полдень». После второго осмотра фабрик в Бирмингеме он пишет: «На фабриках и мастерских Бирмингема я видел столь отменный порядок и стройную систему, что и эти предприятия можно назвать в своем роде просветительными <…> А результаты я видел в поведении ваших рабочих, уравновешенном благодаря природному такту, равно свободном как от подобострастия, так и от заносчивости»[57]. Диккенс был не таким наивным, как считал Джордж Оруэлл, полагавший, что его мечтой было «раздать всем по индейке». Например, Диккенс предупреждал работников фабрики о том, что хитрый организатор профсоюза может использовать их для личной выгоды или же в политических целях, которые далеко не всегда подходят им самим.

Диккенс стал рассматривать карьеру в качестве едва ли не единственного средства личностного роста. В своем романе «Дэвид Копперфилд» (1850) он с воодушевлением описывает взросление Дэвида — с детских лет и до зрелости, противопоставляя его развитие стратегии главного врага Дэвида, скользкого карьериста Урии Хипа:

Эгоцентризм Хипа мешает ему увидеть в труде средство подлинного освобождения и самоутверждения <…> Тогда как жизнь Дэвида наполняется смыслом, поскольку он находит работу, которая дает ему цель и идентичность. Самореализация, которая приходит к Дэвиду вместе с его писательским призванием, служит подтверждением точки зрения самого Диккенса, выступающего за ценность труда <…> те ситуации угнетения, против которых Диккенс выступал во многих своих романах, представляли собой извращение трудовой этики <…> [Диккенс], ставший в XIX веке самым поразительным примером успеха, достигнутого упорным трудом, разделял общие представления о том, что труд, в целом, — это благо и что рабочих следует уважать за их индивидуальность и внутреннее достоинство[58].

В произведении Диккенса Дэвид — один из многих героев, которые берут жизнь в свои руки. Глубина и смелость, которые он смог увидеть в жизни простых людей, поражают. Таким образом, Диккенс оказывается не меньшим певцом жизни, чем Шекспир или Сервантес.

Сравнение творчества романистки середины XIX столетия Шарлотты Бронте, родившейся в 1816 году, с книгами писательницы XVIII века Джейн Остин, родившейся в 1764 году, позволяет понять трансформацию жизни в Англии в XIX веке. Роман Бронте «Джейн Эйр» (1847) можно прочитать как «историю женщины, которой удается „подняться“. Она совершает смелые и независимые поступки, строит свою собственную карьеру — сначала как гувернантка, потом как независимая школьная учительница с собственным пансионом <…> К концу книги ей удается значительно „подняться“, несмотря на то что всю свою молодость она сражалась с бедностью и превратностями судьбы, не пользуясь напрямую ни одним из преимуществ, доставшихся по праву рождения или благодаря патронажу»[59]. И наоборот, в произведениях Остин опыт женщин ограничивается домашним хозяйством, а ее героини больше стремятся к браку, обещающему экономическую состоятельность. Для них деньги, которыми они во времена Остин не могли обладать легально, являлись, по существу, возможностью поднять свой жизненный и социальный уровень: в романе «Разум и чувства» (1811) сестры Дэшвуд, Элинор и Марианна спорят о годовом бюджете, который им понадобится. Хотя многие люди сегодня, как и в прошлом, например Сэмюэл Кольридж в Британии и Торстейн Веблен в Америке, стали бы порицать материализм середины и конца XIX века, данные указывают на то, что именно в XVIII веке нажива стала всеобщим увлечением. Уильям Блейк, феминистская писательница Мэри Уолстонкрафт и Томас Карлейль выступали в те времена критиками этого материализма. В эпоху Остин, то есть к началу XIX столетия, даже крупные землевладельцы стали проявлять заинтересованность в увеличении прибыли со своих земель. Но в ее последнем романе «Мэнсфилд-парк» (1814) нажива приобретает определенное интеллектуальное очарование. Генри Кроуфорд заявляет, что «самое интересное на свете, — как заработать деньги, как обратить хороший доход в еще лучший» (р. 226).

В других странах, где начала формироваться современная экономика, также появились литературные произведения, в которых осмыслялась новая деловая жизнь. Во Франции Бальзак посвятил целый том восторженному описанию феномена парижских кафе XIX века, а Эмиль Золя писал об изменениях, происходивших в Париже. Иоганн Вольфганг Гёте, один из первых романистов, ставших писать о личностном развитии, в своих произведениях рассказывал об экономической современности, складывавшейся в 1820-х годах в регионе Рейна, но хотя он и изучал все новое, сердцем оставался со старым. Роман Томаса Манна «Будденброки», впервые опубликованный в 1901 году, повествует о пяти поколениях одной семьи, первое из которых зарабатывает состояние благодаря бизнесу. Книга показывает постепенную утрату жизненных сил по мере того, как каждое следующее поколение все больше удаляется от мира бизнеса.

Можно было бы предположить, что и в Америке должно было появиться много литературных произведений об экономической жизни, поскольку все больше населения включалось в нее. Американцев увлекло общее движение: они бросились создавать новые вещи, селиться в новых местах, они искали приключений и испытывали себя, совершенствовались и шли вперед. Но именно поэтому там было не так много людей, которые предпочли бы писать о новой жизни, а не участвовать в ней. Если бы в Америке было столько же новых произведений, как в Европе, немногие из них нашли бы читателей, готовых потратить время на чтение. Однако романы Германа Мелвилла, величайшего мастера американской литературы XIX века, наполнены гулом формирующегося делового мира.

В двух важнейших романах Мелвилла рассказывается о доверии, надежности и неопределенности. В «Человеке доверия» (1857) действие происходит на пароходе «Верный» и весь бизнес крутится вокруг вопроса о том, доверять ли деньги предпринимателю или потенциальному партнеру. Как заметил один из друзей Мелвилла, «хороший роман <…> и уже то, что человека можно надуть, хорошо говорит о человеческой природе». В романе Мелвилла «Моби Дик» (1851), ставшем его величайшим успехом, множество страниц посвящено процессу ловли китов, причем упор делается на воодушевление и случайности, которые, как мы понимаем, невозможно просчитать. «Гарпунный линь», в котором могут запутаться моряки, что иногда грозит им смертью, выступает метафорой процессов, в которых могут безнадежно запутаться участники экономики[60]. Хотя деловая жизнь — и в хороших ее сторонах, и в плохих, — вместе с умножением профессий оказали большое влияние на Диккенса, понадобился американский наблюдатель с поэтическим даром, чтобы понять притягательность и в то же время неопределенность новой жизни.

Книга Вашингтона Ирвинга «Книга эскизов Джеффри Крэйана, джентльмена», хорошо принятая в 1820 году в Англии и Америке, включает несколько рассказов о глубоких изменениях, произошедших в городах. В «Легенде о Сонной лощине», где действие происходит в местечке, расположенном в 25 милях к северу по реке Гудзон от Нью-Йорка, Ирвинг описывает городок, изолированный от бушующих экономических перемен, происходивших тогда в Америке. Сонная лощина — это место, где «ни население, ни нравы, ни обычаи не претерпевают никаких изменений. Великий поток переселений и прогресса, непрерывно меняющий облик других областей нашей беспокойной страны, проходит здесь совсем незамеченным». Относительно образованный человек — Икабор Крейн — приезжает работать и преподавать в этом городе «безмятежности и тишины», но единственное, чего он в скором времени добивается, — это жесткий отпор со стороны упрямых обитателей, погрязших в предрассудках. Ирвинг остроумно критикует тех, «кто не имеет ни малейшего представления об усилиях, требуемых интеллектуальным трудом». Увлеченность трудом резко контрастирует с праздностью, которую Ирвинг связывает с упущенными возможностями и отгораживанием от перемен.

Формирование современной экономики привело к изменениям не только в литературе, но также и в живописи. До XIX века живопись была в основном статичной и колоритной, и примерами могут быть не только буколические полотна Клода Лоррена или Томаса Гейнсборо, портреты в домашнем интерьере Джошуа Рейнольдса или Диего Веласкеса, но даже то, что Уильярд Шпигельман назвал (несколько неудачно) «живописью действия»:

…живописи действия, в которой могли использоваться мифические, религиозные или исторические события, а иногда изображалось и насилие, не хватало подлинной энергии. Во Франции великолепные цвета и симметрия Пуссена (XVII век), акцентированное благородство Давида (конец XVIII века) и приглаженная красота Энгра (начало XIX века) уступили место взрывному развитию романтизма[61].

Во Франции романтическое движение началось в 1820-х годах с ошеломляющего полотна Теодора Жерико «Плот „Медузы“», на котором, как пишет Шпигельман, изображены измученные ветром и морем люди с разбившегося судна, высматривающие спасательный корабль: по их фигурам можно прочесть весь спектр эмоций — «от воодушевления и ликования до недоверия и истерии». Вскоре появились огромные полотна Эжена Делакруа. Как отмечает Э.Г. Гомбрих, в его картине 1834 года «Арабская фантазия» «нет ясного контура <…> нет ни позерства, ни сдержанности в композиции, нет даже патриотического или поучительного сюжета. Все, к чему стремится художник, — сделать нас участниками захватывающего зрелища романтический сцены с арабскими всадниками и разделить с нами радость от восприятия движения и красоты великолепных чистокровных животных, вздыбившихся на первом плане»[62]. В Британии Дж. М.У.Тёрнер своими эпохальными полотнами — такими, как «Голландские лодки в бурю» (1801), «Пароход у входа в гавань во время шторма зимой» (1842) и «Дождь, пар и скорость» (1844), — передавал едва ли не тактильное ощущение опасностей и возбуждения, присущих рискованным предприятиям современного бизнеса:

Тёрнер — это художник тревоги, беспрерывного вихря движения, мира, который на поверхности может казаться все той же старой, вековечной доиндустриальной планетой, которую писали мастера, с которыми он желал тягаться, но на самом деле это мир, который в самом своем основании сокрушен войной, промышленностью и революцией.

Этот романтизм уносит вас <…> как приливная волна— пробку <…> На картине [художника XVIII века] ван де Вельде «Нарастающий шторм» изображается бушующее море, но в сравнении с «Голландскими лодками» этот образец выглядит столь же странно, как игрушечная ветряная мельница <…> Тёрнер схватывает движение и угрозу волн в красках как таковых — они и есть море, а не картина моря. Он наделяет предметы и энергию физической реальностью <…> тогда как ван де Вельде словно бы просто создавал виртуальную природу на компьютерном экране.

Живопись Тёрнера заставляет вас усомниться в твердости почвы под ногами. Его земля — это не докоперниканская плоскость, а кружащая в пространстве сфера <…> Тёрнер, как заявил его поклонник Джон Рескин, — это само определение «современного художника»[63].

Море и корабли стали символами экономики, появившейся в это столетие, — мощной, опасной, слишком непредсказуемой, чтобы ее можно было контролировать, но при этом захватывающей и волнующей.

Обычно считается, что романтическое движение в искусстве отвергло равновесие неоклассицизма XVIII века, считая его механическим и безличным. Романтики обратились к непосредственности личного опыта, к индивидуальному воображению и стремлениям. Параллели с трансформацией экономики достаточно ясны. Экономики XVIII века, в которых траектории производства, инвестирования и труда считались, в целом, предзаданными, а потому познаваемыми (если не брать случайных внешних воздействий вроде чумы или открытия Нового света), уступили место современным экономикам, в которых инновации постоянно открывают, что именно можно производить, а в решениях о производстве и инвестициях отражается воображение предпринимателей. Но здесь параллель и заканчивается. Демонстрировали ли эти картины, созданные в период до 1850-х годов, значительную вовлеченность в труд и удовлетворенность от него, свойственные формирующимся современным экономикам? Отражали ли они те моменты счастья, когда наконец находишь желанную работу или же доказываешь, что твоя коммерческая идея оказалась стоящей? Видимо, нет. Однако они показывают волнение, связанное с новыми возможностями и опасностями новой эпохи.

Экспрессионизм пытался передать те аспекты экономической жизни, что ранее не нашли достаточного выражения. Винсент Ван Гог, предшественник экспрессионистов и еще один претендент на звание основателя современного искусства, придал немалую эмоциональность сюжетам из повседневной жизни, отображенным на его светящихся полотнах, написанных в Арле, таких как «Сеятель на закате солнца», «Художник на пути в Тараскон», «Ночная терраса кафе» (все — 1888 года). На последней картине изображена летняя терраса кафе, сверкающая не меньше ночного неба, и у нас возникает желание посидеть на ней, чтобы поболтать с друзьями, выпить и поесть с ними. В своих пространных письмах брату Ван Гог демонстрирует определенное понимание современной экономики. Поскольку он и сам был смелым инноватором, он понимал, что людям нужно творить и добиваться успеха благодаря инновациям. Как профессионал, он понимал также, что инновации не могут развиться, если нет возможности наблюдать и учиться на инновационной деятельности других людей, черпая в ней вдохновение:

Человек приходит в мир не для того, чтобы прожить жизнь счастливо, даже не для того, чтобы прожить ее честно. Он приходит в мир для того, чтобы создать нечто великое для всего общества, для того, чтобы достичь душевной высоты и подняться над пошлостью существования почти всех своих собратьев[64].

Экспрессионисты, последовавшие за прорывом Ван Гога, были просто заворожены быстро расширяющейся городской жизнью. До них были такие картины, как «Парад на Оперной площади в Берлине в 1822 году» Юпогера, — здесь мы видим, как традиционный сюжет с его королевскими фигурами превращается в образ «современной толпы», состоящей из обычных граждан и знаменитостей[65]. Экспрессионист Эрнст Людвиг Кирхнер своей серией из полдюжины картин под общим названием «Уличная сцена в Берлине», сумел достичь нового уровня в передаче оживленности, великолепия и суматохи новой городской жизни, сформировавшейся к концу столетия. Позже, однако, Оскар Кокошка и Георг Гросс живописали окружающую их современную жизнь в чрезмерно темных красках, поскольку им довелось пережить ужасы Первой мировой войны и неурядицы 1920-х годов. Более светлая сторона представлена в Средиземноморье — футуристами Италии, которые сумели передать ускорившийся ритм итальянской жизни. Следует привести один из первых примеров — работу Джакомо Балла 1910 года «Динамизм собаки на поводке». Позже Джино Северини прославил своей работой 1915 года «Поезд Красного Креста» головокружительную скорость и изящный дизайн современных поездов, которые начали тогда появляться в Италии. (Тогда как художники, которые пошли путем Констебла, то есть Поль Сезанн и великие кубисты, больше интересовались пространством и перспективой, а не жизнью в городе и в деловой среде.)

В визуальных искусствах редко можно найти выражение ключевого аспекта жизни, появившегося вместе с современными экономиками. В деловой жизни было немало безрассудства — как у викингов, которые были готовы «спустить лодки и отплыть в открытое море». В современной экономике жизнь наполнилась умственной работой — теперь важно было «подняться на чердак, чтобы поразмышлять там». В живописи и скульптуре, впрочем, можно найти определенное признание новой умственной жизни. Портрет, написанный около 1900 года одним филадельфийским художником, изображает бизнесмена, погруженного, по-видимому, в глубокие размышления. «Мыслитель», являющийся едва ли не самым известным произведением скульптуры, был создан в 1889 году Огюстом Роденом, основателем всей современной скульптуры, которого ценили за изображения обычных мужчин и женщин. Возможно, «Мыслитель» был мифическим Прометеем, но эпитет «прометеевский» обычно применялся и к современным экономикам; никто не делал подобных скульптур до появления современной экономики, а вместе с ней родилась и современная скульптура.

В литературе или визуальных искусствах мы не находим значительного акцентирования внутреннего удовлетворения и радости, которые, несомненно, впервые возникли и распространились в XIX веке. Философ Марк К. Тэйлор в своих «Полевых заметках не отсюда», своеобразных размышлениях о смысле жизни, в предпоследней главе спрашивает: «почему так сложно писать о счастье?». Он предполагает, что писатели обычно не пишут, когда они счастливы, а когда счастье, как это всегда бывает, проходит, они начинают писать о несчастье. Возможно, это помогает им справиться с несчастьем. Еще одна причина, видимо, в том, что, хотя моменты радости, веселья или экстаза можно представить, если поместить их в определенный контекст, незаметные повседневные удовольствия и радости, обусловленные участием в том или ином проекте, который может осуществляться как в одиночку, так и коллективно, сами по себе не поддаются выражению в словах или красках.

Музыка же, напротив, доказала, что может лучше перекликаться с этими внутренними чувствами, с внутренними аспектами большей части нашего опыта. Музыке, по всей видимости, удалось схватить опыт преодоления проблем, вступить в резонанс с препятствиями и восторгом творчества. Возможно, это объясняется тем, что музыкальное произведение может состоять из сотен куплетов и тысяч тактов, тогда как картина представляет собой одно-единственное изображение. Поэтому их способности различаются.

Несомненно, эффект, производимый музыкой, — это не просто описание креативности и инноваций других людей, их упорной борьбы, поражения или триумфа. Музыка ценна сама по себе, и в большинстве случаев она не представляет те или иные явления социального мира. Композитор выражает свои собственные чувства, связанные с его творческой работой и с музыкальной инновацией, которой он надеется достичь. И если выраженная композитором задача и борьба каким-то образом оказываются «созвучны» аудитории, эта композиция добивается коммерческого успеха.

Европа и Америка XIX века жили под звуки музыки, которые не умолкали все столетие. Музыка уже не была тем сокровищем, которое предназначалось исключительно европейским епископам и принцам. Так называемую серьезную музыку стал слушать средний класс, то есть люди из делового мира, а популярная музыка нашла дорогу и к рабочему классу. В Америке музыкальная аудитория была весьма значительной. В 1842 году в Вене было основано Филармоническое общество, поддерживающее Венский филармонический оркестр, и в том же году было основано Нью-Йоркское филармоническое общество, которое должно было создать оркестр высокого уровня. В XIX веке все значительные производители музыки были европейцами. Но в следующем столетии Америка стала лидером в популярных песнях, а к 1930-м годам добилась серьезных результатов и в классической музыке.

Должно быть, в музыке происходило нечто значительное, если она нашла отклик в жизни той эпохи. Сегодня понятно, что именно произошло. Композиторы барочной эпохи и классического периода XVII–XVIII веков обычно опирались на запас уже существовавших народных мелодий, используя их как исходный материал, а в развитии своих тем довольствовались формальными методами, то есть действовали по тем же лекалам и формулам, что и меркантилистская экономика тех времен. Работая в таком стиле, композитор Йозеф Гайдн смог создать более юо симфоний. Но в следующие эпохи все эти правила были уничтожены. Несколько лет назад был проведен опрос нескольких музыковедов, которых попросили назвать наиболее инновационных композиторов всех времен. Победителями стали Людвиг ван Бетховен, Рихард Вагнер и Игорь Стравинский. (По четвертому, конечно, консенсуса не было.) Именно благодаря им в 1800–1910 годы были разрушены все правила музыкальной композиции, чему сопутствовало развитие современной экономики, определившей высокий уровень инновационности в сфере бизнеса.

Бетховен внедрил — прежде всего, благодаря своей симфонии № 3 («Героической») — особый метод инноваций, в какой-то мере оставляя нерешенным то, как будет развиваться симфония, — точно так же, как путь современной экономики в определенной мере оставался неопределенным в силу возможных инноваций, которые были открыты для предпринимателей и финансистов. Бетховен может неожиданно начать новую тему — например, последний фрагмент симфонии № 2 с ее бешеными струнными кажется хаотическим, а симфония № 9 нарушает правила, чтобы отобразить беспорядок, — точно так же, как предприниматель непредсказуемым образом берется за разработку нового продукта. Конечно, Бетховен не вдохновлялся обширными коммерческими инновациями: современные экономики тогда только еще начали развиваться, а потому еще почти не было успешных попыток в области бизнес-инноваций. Скорее всего, успех Бетховена в последующие десятилетия обусловлен именно тем, что его музыка задевала какие-то струнки в душах людей, слушавших ее, которые на собственном опыте знали, что такое инновации — их собственные и, главное, инновации других людей, с которыми они сталкивались в деловой жизни. Именно образованная буржуазия носила Бетховена на руках. Они прославляли его, а не наоборот.

Следующее поколение композиторов довело прославление героя до предела. В увертюре Роберта Шумана «Манфред» был схвачен дух поэмы Шелли, а поступательный ритм его фортепианного квартета ми-бемоль мажор, исполняемого с головокружительной скоростью, блестяще отображает натиск эпохи. Ференц Лист вышел к новым рубежам в своих «Прелюдиях (по Ламартину)», оркестровом произведении, не подчиняющемся классическим лекалам, которое он назвал «симфонической поэмой». Название должно было отсылать к оде поэта Альфонса де Ламартина, и его поэма упоминалась в эпиграфе к опубликованной партитуре:

Чем еще может быть наша жизнь, если не чередой прелюдий <…> чем была бы судьба, если бы первые услады счастья не прерывались бурей, смертельным ударом, рассеивающим первые иллюзии <…> если бы душа <…> пройдя сквозь эти потрясения, не попыталась бы остановиться, вернувшись к спокойной трезвости простой жизни? Тем не менее едва ли человек может долго предаваться радостям полезной для него бездеятельности, которой он первоначально наслаждался в лоне природы <…> когда «труба трубит тревогу», он спешит на свой опасный пост, какая бы война ни призвала его в свои ряды, — лишь для того, чтоб наконец обрести в бою полное понимание самого себя и всецело овладеть своими силами. (Резкий звук трубы дает аудитории понять, когда приходит «обретение».)

Симфоническая поэма Рихарда Штрауса «Жизнь героя» (Ein Heldenleben) черпает вдохновение во взлетах и падениях первых лет его собственной карьеры. Действие его последней оперы — «Каприччио» — развертывается в деловых кругах, а именно в театральном бизнесе. Один из героев — театральный директор Ла Рош — служит Штраусу для правдивого и убедительного изображения хвастливого, но великого человека. Но в этой опере и некоторых других Штраус в основном интересуется драматическим представлением того самопознания, к которому стремится героиня. И женщины, и мужчины должны выйти в мир, чтобы понять, кто они на самом деле. К эпохе Штрауса современные экономики совершили культурную и психологическую революцию, начав разрушать даже те старые барьеры, что стояли между полами.

Опера XIX века отражала новое стремление людей к освобождению и самовыражению. Рихард Вагнер и Джузеппе Верди (оба родились в 1813 году) запечатлели в своих произведениях напряжение и страсти современной общественной жизни, бушевавшей вокруг них. У Вагнера самое важное место занимают героини, жизнь наполняется смыслом благодаря страстям, например любви, и больше всего это заметно в его цикле из четырех опер «Кольцо нибелунга», премьера которого состоялась в 1869 году. Он не говорит, что в бизнесе нет страстей или что преодоление препятствий, экспериментирование и исследование в деловом мире не могут дать жизни смысл. Однако «Кольцо» посвящено также и бессмысленности и возможному провалу, который ждет тех, кто увлекается однобоким, необузданным и упрямым поиском материального богатства или ничем не оправданной власти. Искомое золотое кольцо проклято. В цикле выражается также дурное предчувствие: старый порядок престола и алтаря низвергнут пришествием индустриальных наций и концом Священной Римской империи. Когда Вотан, властитель мира, крадет кольцо у Альбериха, который сам его украл, он ломает все старые договоренности и нарушает все обязательства, потому теперь каждый сам за себя. Однако Вагнер — не пессимист. Падение богов в последней части «Кольца» представляет, по мнению самого автора, начало современного мира, в котором люди смогут с большей свободой ковать свои собственные судьбы. Вагнер, как и подобает художнику его таланта и смелости, не был в политическом отношении консерватором. Скорее всего, он был социалистом, хотя и в достаточно размытом смысле, но он не был корпоративистом: в своей единственной комедии «Нюрнбергские мейстерзингеры» он отдает дань искреннего и страстного уважения традициям средневековой гильдии, однако сам становится на сторону индивида и его открытости новому.

В более поздних операх Италии, особенно в «Травиате» Верди и последовавших за ними «веристских» произведениях Джакомо Пуччини и Пьетро Масканьи, драматизируется современная тема эмансипации от угнетения и притеснений. В XX веке в близких к джазу композициях Мориса Равеля, Дариуса Мийо и Жака Ибера прославляется свобода и неприкрытая радость современной жизни, пришедшей в те годы во Францию. Развитие джаза в Новом Орлеане и Чикаго в 1920-х годах стало выражением индивидуальности и силы воображения.

Развивавшийся вместе с современной музыкой современный балет позволяет немного отдохнуть от героизма и реваншизма оперы. Мариус Петипа, французский режиссер, который после работы в Америке и Европе попал в Санкт-Петербург, создал, работая вместе с Петром Ильичом Чайковским, современный балет с его экстатическими прыжками и вращениями. В «Лебедином озере», если брать исходную версию 1877 года, в центре стоит конфликт между правильной и добропорядочной Одеттой, превратившейся в королеву лебедей, и Одиллией, желающей соблазнить Принца, влюбленного в Одетту. Балет, конечно, можно считать аллегорией моральных противоречий современной жизни, в которой любая преданность сопряжена с новыми случайностями, хотя праведный путь тоже обещает награду, ведь добродетель — сама по себе награда. В балете, однако, современные направления развивались и дальше, и очень многое для этого сделал еще один русский — Джордж Баланчин, чей путь пролегал от Санкт-Петербурга до Лондона и Нью-Йорка. Его революционные произведения — от «Аполлона» 1928 года («Я понял, что тоже могу упрощать») и «Блудного сына» 1929 года до «Агона» 1957 года и «Скрипичного концерта на музыку Стравинского» 1972 года — отображали элементы современной жизни: ее бесцельные странствия, ее странность и ее воодушевляющие мгновения. Российская экономика тогда никак не могла считаться современной, как, впрочем, и сегодня. Однако, приобщившись еще в юном возрасте к духу современных западных городов, Стравинский и Баланчин стали гигантами современности.

Можно задаться вопросом, действительно ли закат современного искусства и музыки в 1960-х годах — когда призыв Эзры Паунда «Сделай по-новому!» был замещен бесконечными повторами Филиппа Гласса и иронией поп-арта, — и падение экономического динамизма, которое было уже заметно в Европе и начало проявляться в Америке, в равной мере сигнализировали утрату преданности идеалам исследования и инновации.

Резюме

Современные экономики, пришедшие во многие страны западного мира, оказали глубокое влияние на настроения тех времен. Рождение современных направлений искусства и литературы, несомненно, оказалось связано с духом современной экономики в тех странах, где она сумела пробиться и набраться сил. Однако эти связи являются двусторонними. Наиболее ранние отображения современности, особенно в музыке и философии, судя по всему, предвосхищают и в каком-то смысле разжигают дух, без которого современные экономики были бы невозможны; эти преждевременные прорывы в философии и искусствах — вестники грядущих современных экономик. Тем не менее необычайные волны художественных инноваций в XIX веке и первой половине XX века представляют собой отражения и комментарии к новым аспектам жизни, привнесенным современной экономикой. В целом, искусство, обычно критически относящееся к обществу и отражающее его темные стороны, к современной жизни относилось позитивно, прославляя ее новизну. (В двух последних главах мы рассмотрим главный вопрос: можно ли создать рациональный баланс положительных эффектов экономической современности и ее издержек?)

Теперь у читателя уже должно сложиться понимание того, куда в итоге должно привести наше путешествие. В четвертой главе, которой завершается первая часть этой книги, посвященная становлению современности, обсуждается вопрос развития институтов, как экономических, так и политических, а также экономической культуры, поскольку все эти элементы, судя по всему, как раз и породили современные экономики, проклюнувшиеся в XIX веке. Во второй части рассматриваются сражения и споры XX века, возникшие из-за современной экономики, — некоторые из них привели к изменениям в современной системе, которые бывали как положительными, так и отрицательными.

Глава 4

Как сформировались современные экономики

Большевики понимали, что культура оказывает на людей большое влияние <…> [они] знали, что игра кончилась, когда сыновья коммунистов сами захотели стать капиталистами и предпринимателями.

Йозеф Яничек. Чешская бархатная революция

Формирование к середине XIX века во многих странах Запада современной (по основным своим чертам) экономики изменило жизнь человека, пробудив в нем креативность, страсть к экспериментированию и инновационные способности. Таким образом, ее становление стало переломным моментом в мировой истории. Поэтому можно было бы решить, что историки уже рассматривали важнейшие вопросы, связанные с ее происхождением: что требовалось для современной экономики и как эти требования были выполнены? Что было тогда и чего нет сейчас, и наоборот — что есть сейчас и чего не было раньше?

Но обычные историки не занимаются такими вопросами. Под рубрикой «развитие Запада» они описывают хроники развития государства и демократии. Их история начинается с печатного станка Гутенберга 1444 года, экспансионизма монархов Европы в XVI веке, «95 тезисов» Лютера 1517 года, оспоривших власть Рима, и постепенного признания Великой хартии вольностей в XVII веке. Все это были важные вещи. Однако экономика этой эпохи обсуждается мало — и то главным образом в контексте роста торговли на большие расстояния в 1350–1750 годы.

Небольшое число историков, социологов и других ученых попытались описать развитие нескольких западных экономик, которое они часто называют «развитием капитализма». В экологических трудах Джареда Даймонда рассказывается о том, как развитое зерновое земледелие и животноводство, а также существовавшие благодаря им города привели к большей специализации труда в Евразии, чем в Африке южнее Сахары, Австралии или обеих Америках. Вот почему Евразия стала богаче остальных стран. Однако этот тезис не объясняет развития инноваций и не говорит, почему они появились в Британии, Бельгии, Франции и Германии, но не в Голландии, Португалии, Ирландии, Греции или Испании. Возможные причины — это экономические институты и культура[66].

Социолог Макс Вебер указал на особый культурный сдвиг, предположив, что именно он являлся ключом к бурному развитию капитализма. Он утверждал, что кальвинизм и лютеранство породили экономическую культуру бережливости и трудолюбия и именно поэтому капитализм добился успеха в протестантских странах Северной Европы. Хотя его трактат был принят публикой благосклонно, критики отметили, что в некоторых непротестантских странах, например в Италии, существовали частные сбережения и чистые активы, уровень которых превышал соответствующие показатели Германии, и даже длительность рабочей недели в Италии была больше. Важно, однако, то, что в словаре Вебера нет места для экспериментирования, исследования, дерзаний и непознаваемости, которые как раз и являются отличительными признаками эндогенной инновации. Возможно, его тезис помогает объяснить достигнутый в некоторых странах высокий уровень агрегированных показателей всех видов деятельности, связанных с инвестированием. Однако высокий уровень сбережений не является необходимым условием высокого уровня инноваций. (Страна может финансировать свою инновационную деятельность, увеличивая сбережения или перенаправляя часть уже имеющегося потока сбережений с проектов, которые характеризуются относительно низкой инновационностью, например со строительства или обычных деловых инвестиций. Также она может опираться на иностранные сбережения.)

И, конечно, высокий уровень сбережений не является достаточным условием для инноваций[67].

Немногие исследователи решились заниматься тем, что Уолт Ростоу назвал «взлетом устойчивого роста», случившимся в XIX веке. Алексис де Токвиль, французский политический мыслитель, оставивший нам проницательные заметки об американцах, за жизнью которых он наблюдал в 1837 году, считал, что изобилие природных ресурсов Америки стало причиной, по которой американцы превратились в столь энергичных предпринимателей. Однако инновации в начале XIX века развились как в Америке, так и в Британии. А некоторые страны с богатейшими ресурсами, например Аргентина, известны тем, что их экономика так и не смогла достичь динамизма, причем высказывались даже предположения, что именно ресурсы были (или могут быть) «проклятием». Арнольд Тойнби, британский историк, занял прямо противоположную по отношению к Токвилю позицию. Он утверждал, что британцы первыми занялись инновациями, поскольку у них был плохой климат и скудные природные ресурсы, то есть они выигрывали от инноваций больше других. Без риска они не могли получить прибыль[68]. Но если природные богатства были тормозом, как считал Тойнби, американцы должны были бы быть в целом намного менее предприимчивыми и инновационными, что, очевидно, не подтверждается фактами. Идея Тойнби — per aspera ad astra — содержит в себе рациональное зерно: богатым деткам обычно не хватает сосредоточенности и упорства, которые необходимы для серьезных успехов. Однако известны и важные исключения из этого правила.

Общая проблема всех этих четырех историй в том, что они плохо ладят с фактами. Сначала они указывают на то, что в некоторых странах был выше спрос на рабочую силу (Даймонд, де Токвиль) или же выше было ее предложение (Вебер, Тойнби); потом, перепрыгнув через несколько этапов, они приходят к выводу, что результатом стали высокий уровень рабочей силы, сбережений, богатства или готовности идти на риск. Однако даже в том случае, когда рабочая сила росла, а результатом было значительное богатство и рисковые предприятия, из этого никак не следует, что начались также и процессы инновации. Мысль о том, что экономический динамизм пророс из случайных естественных причин, неявно предполагает, что странам не нужно было разрабатывать комплекс институтов или обладать благоприятной для инноваций экономической культурой, поскольку система была уже готова и ее нужно было только запустить. Хотя, по-видимому, большинство людей, если не все, стремились к самовыражению в творчестве и к новшествам еще с доисторических времен, странно было бы исключать возможность, что некоторые страны добились больших успехов — и политических, и культурных — в определении и строительстве институтов, которые обеспечивают и упрощают инновации, поддерживая склонность к экспериментированию, исследованию и воображению, вдохновляющую и воодушевляющую людей. Примером тут может быть афганский регион, ныне ставший синонимом отсталости, но тысячу лет назад представлявший собой область с великолепными городами, где совершались научные открытия, о которых в остальном мире не могли и мечтать. Этот регион, облагодетельствованный природой, так и не смог развить экономические институты или те элементы экономической культуры, которые открыли бы путь к экономической современности, то есть к плодотворным деловым карьерам и полноценной человеческой самореализации, которые стали бы доступны для всего населения или по крайней мере для большей его части[69].

Если мы хотим разобраться в причинах, условиях и механизмах, порождающих современный сектор, вытесняющих феодализм и обесценивающих меркантилизм, нам необходимо осмыслить силы и условия, лежащие в основе инновационного экономического процесса. Конечно, мы должны признать, что наша история никогда не будет свободной от ошибок и, разумеется, сама по себе никогда не будет полной. Точно так же как у участников современной экономики могут быть только несовершенные знания о будущих последствиях предпринимаемых в настоящий момент действий — слишком много всего нового и слишком много участников совершают новые шаги в одно и то же время, — у теоретиков современной экономики может быть лишь несовершенное понимание того, как убеждения, институты и культуры, созданные в прошлом, обеспечивают и стимулируют креативность и инновации в настоящем (если только они вообще на это способны). В странах, куда пришла современная экономика, в предшествующие десятилетия или столетия происходило слишком много процессов, чтобы мы могли уверенно выделить несколько основных эликсиров. Как и финансисты, мы должны использовать свою способность суждения и воображение. Конкуренция идей привела к тому, что сохранилось более одной истории или «мифа» о сотворении современности.

Конечно, эти истории важны. Любая история, которую нация рассказывает о своей модернизации или ее отсутствии, показывает, как она сама понимает факторы, с которыми связывает успешно проведенную модернизацию или ее провал. Подобная история и постоянное ее воспроизведение нацелены на распространение представления о том, что было сделано правильно, а что — нет. Поэтому некоторые из этих историй, если не все, могут иметь большое влияние. Несомненно, именно это влияние имел в виду Пол Самуэльсон, когда, размышляя в конце жизни о собственной истории, заметил: «Мне не важно, кто пишет для страны законы <…> если я пишу ее учебники по экономике». Конечно, дело не ТОЛЬКО ВО ВЛИЯНИИ, но и в истине (о чем Самуэльсон никогда не забывал). Более верное повествование может быть и более ценным — при условии, что понять его ненамного сложнее, чем то, что лишь немногим уступает ему в верности. Лучшее понимание способно помочь стране найти (или заново открыть) путь к современной экономике или же избежать опасностей, угрожающих уже имеющейся у нее современной экономике. Любая попытка построить более близкое к истине повествование вполне может опираться на ключевые идеи уже известных историй. И все же основное место в нашем повествовании должно занимать возникновение инноваций, которое сделало некоторые экономики современными и даже великими.

Экономические институты: свобода, собственность и финансы

Отчасти история развития инновационных экономик, как зарождающихся, так и зрелых, сводится к созданию и эволюции различных экономических институтов, иногда называемых базовыми условиями. Для защиты и упрощения некоторых действий и структур, необходимых для инноваций, нужен определенный комплекс экономических институтов. Не каждый институт из этого списка играет существенную роль, если рассматривать его изолированно. Однако, в целом, каждый способствует повышению способности и готовности экономики к инновациям.

Распространено представление, что некоторые индивидуальные свободы, достаточно рано утвердившиеся на Западе, высоко ценились теми, кто получил их. Адам Смит пишет о значении «достоинства», а Джон Ролз — о «самоуважении». Также обычно считается, что формирование различных экономических свобод, таких как свобода обмениваться друг с другом товарами или услугами, позволило людям использовать предоставляющиеся возможности к взаимной выгоде. Кроме того, поскольку большинство контрактов по обмену одной вещи на другую можно нарушить, людям нужно было государство, которое защищало бы экономические свободы, следя за выполнением контрактов и гарантируя доверие к ним. Следовательно, такие свободы — например, право вступать в отношения обмена и получать доход — помогают устранить экономическую неэффективность, в том смысле, в каком ее понимал Адам Смит. Однако в исследовании развития динамичных экономик должна учитываться также и роль индивидуальных свобод в достижении экономического динамизма.

Экономические свободы имели ключевое значение для инновационных процессов. Основной момент заключается здесь в том, что две головы лучше одной. Следует ожидать того, что инновации в той или иной национальной экономике будут менее распространены, если значительные сегменты общества не могут приобщиться к социальной жизни или же, если и могут, не имеют юридически закрепленных прав, которые позволяли бы им делиться плодами своего труда. Историки личной свободы — или автономии — выяснили, что в традиционных обществах Востока отцы владели своими дочерьми, так что последних можно было заставить работать или продать, тогда как традиционные общества Запада оставляли за мужьями право владеть всем, что приносили в дом жены. И на Востоке, и на Западе, черных могли продать в рабство. Но в XIX веке современные общества окончательно уничтожили рабство. Чуть позднее они ввели законное право женщин на владение собственностью. Выдвигались теории, согласно которым развитие самой природы труда в инновационной экономике привело к тому, что обществу стало выгодным наличие у женщин автономии, поскольку они получили стимул приспосабливаться и придумывать те неожиданные решения, которые подходили им больше всего[70]. Примерно так же инновации в отдельной национальной экономике обычно получают большее распространение, если потенциальные поставщики изобретений и новых идей имеют полное право открывать новые компании в уже существующих отраслях. Свободный выход на рынок позволяет предпринимателям разрабатывать и запускать новые продукты для тестирования их на рынке или же внедрять новые методы для производства уже имеющихся продуктов. Также инновации получают более широкое распространение тогда, когда фирмы могут с большей свободой предлагать новые продукты или же вести свои дела по-новому. Следовательно, развитие таких свобод привело к непредвиденным положительным последствиям, выходящим далеко за пределы обмена, поскольку в конечном счете им суждено было вывести прогресс человечества на новый уровень.

Также ясно, что люди больше способны и готовы отклоняться от проложенных путей, приходя порой к инновациям, когда могут свободно уйти из дома, покинуть свой регион или даже страну, чтобы набраться знаний о новых и старых продуктах, а также о новых образах жизни. Как сказал бы Вебер, люди не могут понять структуру и функционирование экономики или даже ее небольшой отрасли — экономики или индустрии, в которых в будущем произойдут инновации, если у них нет значительного опыта работы в них, то есть они не могут разобраться в них издалека. Чтобы инновации состоялись, у потребителей и предприятий, принимающих решения в качестве потенциальных конечных потребителей, должно быть полное право принять новый продукт, оценить, соответствует ли он в полной мере наличной потребности, и узнать, как им пользоваться.

Из утверждения, что свободы являются благотворными, особенно для креативности и достижения инноваций, не следует, что они благотворны всегда и везде, поскольку такой тезис был бы преувеличением, характерным для Айн Рэнд, теоретика либертарианства. Не все свободы хороши для динамизма. Нормативные предписания, ограничивающие свободу некоторых производителей, часто позволяют потребителю рисковать и покупать новые товары, не страшась удара электрическим током, отравления или чего-то еще в этом роде. Закон о банкротстве, мешающий кредиторам захватывать причитающееся им имущество, позволяет предпринимателю рисковать и заниматься разработкой инновационного продукта, не боясь того, что он потеряет вообще все (хотя порой такие законы ограничивают кредитование). С другой стороны, некоторые нормы сдерживают инновации, а не способствуют им. (Хотя либертарианцы всегда утверждают, что практически все нормы дурны, сторонники государства указывают на то, что вряд ли существует такой инновационный продукт, который не должен был бы проходить сертификацию, прежде чем попасть на рынок, иначе он может причинить вред первым пользователям, решившим его попробовать.) По мере развития современных экономик путаница норм местного, регионального и государственного уровня привела к созданию барьеров для новых продуктов и производственных баз, тем самым, вероятно, принеся больше вреда, чем пользы. В США строительство аэропортов натолкнулось на стену не потому, что путешественники предпочитают пробки и простои дополнительному налогу на их авиабилеты, который, вероятно, был бы введен, а потому что повсюду местные сообщества твердили одно и то же: «только не на моем заднем дворе». Соответственно, вместо того, чтобы запрещать некоторые проекты, стоило бы потребовать от строителя такой компенсации району, которая позволила бы заручиться его одобрением. Но это также могло бы оказать сдерживающее влияние на многие инновационные проекты.

Есть все основания полагать, что две другие свободы — законное право накапливать доход, полученный благодаря новому успешному проекту, такому как шлягер или удачное кино, и законное право инвестировать этот доход в частную собственность, главным образом капитал, сыграли свою историческую роль в запуске динамизма. (Пока мы можем обойти вопрос о том, сколько именно богатства необходимо — то есть достаточно ли для высокого динамизма предоставить широкие права на владение личной собственностью, такой как одежда и другие товары длительного пользования, например машина, лодка, квартира в городе или дом в сельской местности.) Здесь мы выходим далеко за пределы тезиса, согласно которому законное право получать деньги в обмен на товары или услуги является первым шагом к тому, чтобы сделать инновации выгодными для многих участников экономики. Нам необходимо выяснить, действительно ли свобода владения имуществом в виде фирм (находящихся в единоличной собственности или партнерской), а также свобода владения компаниями через акции — как частными компаниями, так и публичными — имела и по-прежнему имеет большое значение. Предположение, что такая свобода, в целом, способствует инновациям и что, судя по всему, важна именно определенная форма собственности на компании, на данном этапе нашего рассуждения уже не может особенно удивить. Если мы хотим, чтобы на низовом уровне появлялись творческие идеи, а частные предприниматели и финансисты оценивали, какие из этих идей заслуживают риска, мы вряд ли захотим ограничить круг изобретателей, финансистов и экономистов теми, кто занимается своим делом лишь за обычную стипендию, выплачиваемую государством всем подряд, или просто за возможность зарабатывать обычное годовое жалование, получаемое рабочими при полном отсутствии риска или с незначительным риском. При таких условиях в стране не появилось бы подходящего класса инноваторов, ведь у них не было бы достаточных стимулов, чтобы принимать решения из расчета на прибыль, а не ради забавы или славы. И, видимо, нет никакого очевидного способа платить автору идеи, разработчику и финансисту, иначе как по договоренности, в соответствии с которой каждый из этих ключевых участников получает свою долю. То есть должен быть социальный механизм, который вознаграждает тех, кто проводит инновационную работу, по плодам их идей, интуиций и суждений, то есть по достигнутой инновации, а не по затраченному времени. (Социалистический аргумент, согласно которому общество только выиграет, возложив ответственность за большую или значительную часть инвестиций в капитал — включая экономические знания — на государство, мы отложим до следующей главы.)

Если мы признаем важность этих экономических свобод для инноваций, означает ли это, что мы поддерживаем ту версию истории о рождении экономического динамизма в XIX веке, в которой главное место отведено свободе? Конечно, в доисторические времена, когда семьи жили малыми группами, большинство семейных решений, которые ныне принимаются совершенно свободно, должны были получать одобрение группы. Повседневная зависимость не допускала сколько-нибудь существенной инициативы со стороны индивида. Проблема истории, в которой постепенный расцвет инноваций обосновывается свободой, заключается в том, что большинство этих действительно важных свобод возникли в Британии и в других странах вовсе не накануне периода созревания современной экономики, который можно привязать к 1815 году. На самом деле, согласно историческим документам, права собственности появились еще за 3,000 лет до взрыва инноваций. В древнем Вавилоне в своде законов Хаммурапи, созданном примерно в 1760 году до н. э., был представлен корпус законов, которыми утверждалось индивидуальное право на собственность, а собственники защищались от кражи, мошенничества и нарушения контрактов. Примерно тогда же было основано и иудейское право, ставшее основой для общего права и включавшее права собственности. В Древнем Риме гражданское право было кодифицировано и стало доступным для граждан, чьи права собственности определялись и защищались от конфискации, инициируемой правительством. Право также поддерживало контрактные соглашения, определяло частные корпорации и их право приобретать собственность. Эти принципы применялись на всей территории огромной Римской империи.

Эти древние свободы частной собственности, хотя и дошли до XIX века, в Средние века на какое-то время отступили:

когда Римская империя распалась и рухнула, в основном из-за коррупции высших эшелонов власти, ослабление римского могущества привело и к ослаблению римского права <…> Коммерческие сделки на большие расстояния стали более рискованными, а потому структуры трансакций стали более локализованными и компактными <…> Частная собственность уступила место коллективной. Земля и другие ресурсы гораздо чаще, чем раньше, становились собственностью местных аббатств, феодальных деревень и [управляемых семьями] крестьянских хозяйств <…> [которые] стремились к самодостаточности и в немалой степени добивались ее. Взаимные обязательства и коллективный контроль над ресурсами заменили собой частную собственность <…> Церковь и феодальные институты управлялись как кооперативы <…> а крестьянское хозяйство — семьей[71].

Однако частная собственность не исчезла. В городах сохранялась значительная частная собственность на ресурсы. А когда снова начало расти значение торговли между городами, которая велась на большие расстояния, выросло значение и имущественного права. Элементы римского права сохранились в общем праве, которое сложилось в Британии, и в гражданском праве, развившемся в континентальной Европе. Многие принципы римского права были напрямую импортированы во французское гражданское право благодаря Кодексу Наполеона 1804 года. Так что, хотя экономические свободы, связанные с частной собственностью, начали развиваться, пусть и с перерывами, еще в античные времена, постепенное распространение и кодификация этих свобод продолжались даже в самых современных обществах Запада вплоть до XIX века. По замечанию Демсеца, после окончания эпохи Средневековья «возобновилось движение от статуса к контракту и от коллективной собственности к частной». Как уже отмечалось выше, имущественные права бывшим рабам и женщинам были предоставлены только в середине XIX столетия.

Здесь следует отметить, что в начале XIX века правовая защита распространилась на собственность, особенно тесно связанную с инновациями. Были разработаны патенты, авторское право и торговые марки, защищающие интеллектуальную собственность (хотя и с разным успехом). Закладывая основания для этого сдвига, в 1623 году Британия первой стала выпускать достаточное количество патентов и предоставлять защиту от посягательств на «проекты новых изобретений», правда, за относительно высокие взносы. Патентный закон в США обеспечивал менее дорогостоящую защиту, и в результате число патентных заявок резко выросло. (В XIX веке Британия изменила свою систему, сделав патенты такими же доступными, как и в Америке, однако так и не достигла сопоставимого уровня.) Французская патентная система была создана Революцией в 1791 году. Глядя на эти даты, можно было бы с некоторым основанием предположить, что именно патенты были ключом — волшебным заклинанием — к инновационности XIX века. Но экономическая наука не дает достаточного подтверждения этого тезиса. В действительности, значительная часть интеллектуальной собственности остается у собственника безо всякой поддержки со стороны правовой системы. Многие из постоянно проводимых усовершенствований в товарах, продаваемых компанией, или методах их производства попросту находятся вне поля зрения конкурентов. Как сказали бы экономисты из числа последователей Хайека, львиная доля детальных знаний недоступна тем, кто «не посвящен», то есть она сохраняется только у тех, кто достаточно погружен в эти знания, чтобы понимать их. Даже если компании-конкуренту легко скопировать новый метод производства, принадлежащий другой компании, первая может испугаться того, что постройка аналогичного оборудования, необходимого для конкуренции, может свести на нет всю прибыль или значительную ее часть, так что издержки не будут покрыты, а потому и инвестировать в это производство нет смысла. В кинопроизводстве большая часть прибыли зарабатывается за первые две недели, а остальная — в течение года, так что имитация может добиться успеха, но не в ущерб первопроходцу. Даже когда новая книга или пьеса хорошо стартует, другому издательству или театру редко удается сымитировать или улучшить их настолько, чтобы можно было превзойти исходное произведение и его преимущества — его репутацию, славу, связанные с ним слухи. Когда инноватор уверен, что может поставить довольно низкую цену, чтобы можно было отпугнуть потенциальных хищников и при этом сохранить прибыль, потери, связанные с присвоением его инновации другими, бывают не столь большими, чтобы отвратить его от стремления создавать инновации.

Несмотря на эти преимущества, требования, заставляющие государство обеспечивать защиту прав собственности и другие услуги, привели к возникновению органов власти и полномочий, аналогов которым не существовало в Средние века и в меркантилистскую эпоху. Монархии и феодальные бароны, защищавшие простолюдинов друг от друга, не защищали их от государственной власти. Однако в Англии, Шотландии и колониальной Америке эта власть стала встречать отпор, когда простолюдины начали настаивать на «правах по отношению к королю» («rights against the king»), а также на правах по отношению друг к другу.

Понятие прав против короля впервые было публично провозглашено в Великой хартии вольностей, выпущенной при английском короле Иоанне в 1215 году, подтвержденной в 1297 году, а затем воспроизведенной в статуте 1354 года. Короли должны были править по закону и обычаю — эта концепция стала зародышем конституционного правления. Однако эти великие принципы постоянно попирались. (Они не помешали Вильгельму II обложить налогом слабых в политическом отношении и бедных в экономическом отношении крестьян, которых пытался защитить разгневанный Робин Гуд.) На практике положения хартии начали исполняться только после противостояния 1660-х годов между королями дома Стюартов и парламентом, кульминацией которой стали Славная революция 1688 года и Билль о правах 1689 года. В последнем окончательно отменялись такие прерогативы короля, как приостановка действия законов, введение налогов без одобрения парламента, вмешательство в судебные дела. «Право страны» было приравнено к «надлежащей правовой процедуре», а надлежащая процедура означала, что никто не мог лишаться свободы или собственности без соответствующего судебного постановления[72].

Считалось, что конституционное развитие привело в Британии, а позже и в других странах к установлению верховенства закона. Защита компаний, а также домохозяйств от конфискации, проводимой силами короны, или от новых указов, благодаря которым фавориты обогащались за счет остальных, могла стать для предпринимателей и инвесторов сигналом, что Британия и другие похожие страны стали безопасными для предпринимательства в целом и для инноваций в частности. Статья о контрактах в конституции США 1787 года считается отражением принципа верховенства закона, в равной мере применяемого и к сильным, и к слабым. Она стала преградой, защищающей от действий государства, предпринимаемых в интересах политически сильных за счет политически слабых.

Однако высказывались и определенные сомнения относительно того, что введение новых прав в 1689 году могло привести к таким уж радикальным последствиям. Представление о том, что «править должен закон», а власти должны быть «слугами закона», было знакомо еще в Древней Греции, во времена Аристотеля, а еще раньше — в иудейском праве. Тот факт, что после 1689 года прошло чуть ли не столетие, прежде чем начался взрывной рост инноваций, свидетельствует о том, что введение конституции не было причиной, достаточной для резкого изменения хода истории, и не могло само по себе открыть путь для интенсивных инноваций. Размытость некоторых элементов концепции «верховенства закона» (всякое ли изменение в налоговом кодексе несправедливо? А если налог взимается с политических противников?) указывает на то, что к защите свобод от властей нужно относиться с определенным скепсисом.

Хотя эти свободы, несомненно, были необходимы для преобразования меркантилистской экономики в современную, тот факт, что взрыва инноваций не было ни в конце XVII века, ни в XVIII веке, заставляет усомниться в том, что этих свобод, пусть даже в их совокупности, было бы достаточно для рождения современности. Мы пока еще не нашли ту искру, о которой можно было бы с уверенностью сказать, что именно она зажгла костер инноваций, то есть не нашли ту самую корову миссис О’Лири, которая якобы стала причиной чикагского пожара. Однако мы можем поискать более поздние институты, которые бы убедительнее объясняли формирование устойчиво инновационных экономик, особенно тех, что возникли во второй четверти XIX века.

В действительности существуют другие экономические институты, которые начали развиваться ближе к моменту формирования современности. Некоторые ключевые институты восходят в своих истоках к меркантилистской и даже античной эпохе, однако зрелости они достигли только к середине XIX века. Одним из примеров может служить развитие компании. Старейшей и все еще наиболее распространенной формой деловой организации является индивидуальное частное предприятие, которое управляется одним человеком или одной семьей. Чтобы открыть и поддерживать такое частное предприятие, не требуются большие затраты, и оно не влечет моральных рисков, с которыми сталкиваются собственники в более поздних организациях. Для более крупных операций предпочтительной формой ведения бизнеса стало партнерство. Партнерства могут заниматься бизнесом с такими требованиями к капиталу, которым не может отвечать обычное индивидуальное частное предприятие, также их преимущество заключалось в том, что в них объединялись таланты и личные знания людей как с управленческим, так и с инвестиционным опытом. Еще со времен античного Рима компаниям предоставлялись различные права. Например, компания могла заниматься бизнесом от своего собственного имени. В начале XIX века партнерства, несомненно, производили больше продукта, чем любые другие формы бизнеса в Британии и США (на втором месте стояли, несомненно, единоличные предприятия, то есть семейные фирмы). Не все партнерства были небольшими. Некоторые выросли и стали «холдинговыми компаниями» со своеобразным центральным штабом, управляемым старшим партнером, и несколькими зависимыми филиалами, управляемыми другими партнерами. В Америке конца XIX века подобными партнерствами были «инвестиционные банки». При этом партнеры рисковали всем своим состоянием.

Проблема многих партнерств была в дилемме, с которой сталкиваются партнеры. Если у партнеров большое поле для маневра, партнеру, возможно, придется нести ответственность за нечестные или неосторожные действия другого партнера. Если же, напротив, партнеры держат друг друга на коротком поводке, каждое соглашение им приходится обсуждать вместе, рискуя при этом вообще не прийти к нему. Этот недостаток объясняет, почему партнеры часто не склонны браться за сложные задачи или ввязываться в действительно инновационные проекты, отягощенные изрядной неопределенностью. Кроме того, расширение партнерства может привести к умножению рисков, угрожающих партнерам. В результате боязнь ответственности должна была серьезно ограничивать размер и масштабы действий большинства партнерств вплоть до XIX века, становясь тормозом для инновационных проектов, когда изменившиеся условия делали инновации возможными.

Постепенно сложилась новая форма деловой организации, ставшая полноценным механизмом рискованного предпринимательства и в какой-то мере инновации. Это было акционерное общество или, пользуясь современной терминологией, деловая корпорация. Она выпускала акции и ограничивала в обычном случае убытки акционера той суммой, которую он заплатил, чтобы получить долю в капитале компании. То есть собственники несли ограниченную ответственность. Предпринимателям она была крайне выгодна, и правительства предоставляли право на ограниченную ответственность только компаниям, получавшим хартии. В XVI–XVII веках британское и голландское правительства выдали нескольким акционерным компаниям хартии на осуществление частно-государственных проектов в области торговли, исследований и колонизации — Ост-Индской компании, Компании Гудзонова залива, а также знаменитой Миссисипской компании и Компании Южных морей. В период расцвета меркантилизма примерно половина экспортных доходов Англии поступала от компаний, имевших королевские хартии. В XVIII веке Британия начала выдавать хартии производственным компаниям, особенно работающим в области страхования, строительства каналов и алкогольной продукции, создав структуры, близкие к монополиям, выгодные их собственникам и государству. Однако эти монополии не были инновационными. Акционерные компании оказались непривлекательными для инвесторов, которые боялись покупать акции после того, как стали известны злоупотребления в Компании Южных морей и другие скандальные случаи. Так что, вероятно, стоимость капитала была слишком большой, чтобы акционерные компании могли финансировать новое расширение или радикальные перемены. Большинство промышленников — включая Болтона и Уатта, а также Элайю Веджвуда, — понимали недостатки чартерной системы. Хартия была дорогой, процесс ее получения — трудным, прибыли акционерной компании облагались налогом по самой высокой ставке, хартии были сопряжены с регулирующими нормами, причем содержание хартии могло произвольно меняться. В Америке хартии по-прежнему ограничивались «публичными работами» — каналами, колледжами и благотворительными организациями.

Однако на заре современной экономики в Америке и Британии произошли радикальные перемены в статусе акционерной компании. Статья о контрактах в американской конституции, ратифицированная в 1788 году, не допускала для законов, принятых на уровне штатов, обратного действия, которое бы наносило ущерб контрактным правам, однако хартии, очевидно, не подпадали под понятие «контрактов». Но в 1819 году Верховный суд, разбирая дело Корпорации Дартмутского колледжа, постановил, что у всех корпораций есть права, в том числе на сохранение хартии даже в случае принятия штатами новых законов. В 1830-х годах в разных штатах стали сниматься ограничения на образование деловых корпораций: законодательное собрание Массачусетса отменило правило ограничения хартий публичными работами, а Коннектикут позволил компаниям регистрироваться в качестве корпораций без постановления законодательного органа. В Британии парламент, уставший от лицензирования целой кучи железнодорожных компаний, принял в 1844 году Закон об акционерных обществах, позволявший компаниям образовывать корпорации путем простой регистрации, хотя и без ограниченной ответственности, которая оставалась под вопросом, но была весьма выгодна предпринимателям. Закон об акционерных обществах 1856 года предоставил этим корпорациям ограниченную ответственность. Франция пошла по тому же пути в 1863 году, а Германия — в 1870 году[73].

Так в западном мире появилось новое творение. Это произошло слишком поздно, чтобы оно могло претендовать на статус предка современной экономики, родившейся примерно в 1820-х годах, но не слишком поздно, чтобы оказать серьезную помощь великим инновациям индустриальной эпохи, продолжавшейся с 1840-1850-х годов до 1930-1960-х годов. Адам Смит справедливо критиковал акционерную компанию за ее плохо сложенную систему стимулов, указывая на то, что ей свойственно повышенное внимание к затратам и стремление к краткосрочным прибылям. Однако Смит, использовавший классический теоретический аппарат, упустил важный момент. Корпорация, работающая на свое ядро, состоящее из одного или нескольких крупных акционеров, могла заняться исследованием неизвестного, используя широкий арсенал талантов и длительное время покрывая убытки. Следовательно, у нее появились определенные надежды на получение значимых инноваций, обусловленных ее способностью находить акционеров, которые, диверсифицируя свои вложения, готовы пойти на риск и, поскольку они могут сохранять свои акции годами или же продать их другим акционерам с такими же правами, ждать прибылей, которые они получат лишь в будущем. Выгоды от достигнутых инноваций и для инвесторов, и для общества могут значительно перевешивать небольшие возражения, касающиеся убытков корпорации и управленческих проблем.

Джон Стюарт Милль говорил примерно о том же, заметив, что ограниченная ответственность устраняет важное препятствие на пути образования новой фирмы, которое особенно пугает небогатых людей[74]. Это было выдающееся замечание, особенно во времена Милля, когда ограниченная ответственность предоставлялась только на 20 или 30 лет. (Вопрос в том, должна ли она сохраняться в более старых компаниях. Покойный Питер Мартин, экономический обозреватель в Financial Times, как-то предложил ликвидировать компании после 20 лет деятельности.)

Один из институтов, сформировавшихся в числе последних, — это банкротство. В Америке тюремное заключение лиц, неспособных расплатиться по долгам, широко применялось вплоть до 1833 года, когда федеральное тюремное заключение было отменено. Есть много причин приветствовать этот гуманный шаг, и одна из них в том, что людям больше не нужно было бояться того, что, если они откроют фирму, в итоге они могут оказаться в тюрьме из-за неудачи или какой-то ошибки. Неплатежи, конечно, сохранились — их число даже выросло. Четыре из девяти фирм, попавших на литографию 1836 года, изображавшую Либерти-стрит в центре финансового района Нью-Йорка, обанкротились в течение следующих пяти лет[75]. Законы о банкротствах 1841, 1867 и 1898 годов еще больше облегчили наказание за неисполнение обязательств по уплате долга, позволили проводить добровольное банкротство и урегулирование долгов в федеральных судах по делам банкротства. В Британии наказания постепенно эволюционировали — сначала наказывали высылкой и казнью, а в викторианские времена стали сажать в тюрьмы, хотя долговые тюрьмы были не из приятных. (Ссылки на них часто встречаются у Диккенса, чей отец отбыл срок в лондонской тюрьме Маршалси.) По закону 1856 года собственники фирм с ограниченной ответственностью были избавлены от подобной участи. Затем в 1869 году Законом о должниках было отменено тюремное заключение за долги, поскольку собственникам, партнерствам и вообще всем было позволено заявлять о банкротстве. И это почти наверняка оказало положительное воздействие на инновации.

Наконец, среди экономических институтов наблюдался рост финансовых институтов, преимущественно (хотя и не исключительно) ориентированных на финансирование деловых инвестиционных проектов или недавно открывшихся фирм. Кредитные институты, как и многие другие, можно найти еще у изобретательных вавилонян. Богатые землевладельцы и храмы ссужали собственникам и партнерствам средства для производства или торговли под залог земли, домов, рабов, наложниц, жен и детей. В средневековые времена некоторые семьи основали банки, полностью посвящая себя этому делу, — самыми знаменитыми из них стали Фуггеры в Южной Германии и Медичи из Флоренции. Они были известны своими ссудами королям и князьям Европы. В XVIII веке в Лондоне была семья Берингов и семья Ротшильдов, пять сыновей которой стали вести дела во Франкфурте, Лондоне, Париже, Вене и Неаполе. Беринги известны своими ссудами правительствам, например для Луизианской покупки, а Ротшильды — своими кредитами Британии на войну с Наполеоном. Все они также занимались и коммерческим банковским делом. Однако вряд ли можно считать, что эти коммерческие банки были каким-то новшеством, которое могло бы проложить путь в эпоху инноваций.

К началу XIX века американские банки уже усвоили некоторые основные уроки. Банки, как правило, считались источником нестабильности, а потому и тормозом для предпринимательства и экономического развития, мешающим «мобильности» капитала, столь превозносимой неоклассической экономической теорией, а не фактором успешного экономического развития, каковым считался как раз «универсальный банк», сложившийся в Европе. В американской системе было два типа банков. Первый — это коммерческие банки, получавшие от правительств штата хартии на прием вкладов, выпуск банкнот, финансирование производства и торговли. Другой тип был представлен частными банками, которые не могли ни выпускать банкноты, ни принимать депозиты и зависели только от своего капитала. Все эти банки процветали. (Частные банки привлекли много иностранного капитала и превратились в инвестиционные банки, предоставлявшие фирмам ссуды на финансирование инвестиционных проектов.) Столь сложная и тонкая система не поддается простой оценке. Однако недавние исследования показывают, что эти банки хорошо подходили для обслуживания предпринимательской деятельности и развития регионов, то есть они, конечно, не были совершенством, но все же больше помогали, чем мешали. Работая лишь в регионе, который был им хорошо знаком, они стояли на передовой, быстро реагируя на меняющиеся возможности. В своей практике они стремились поближе познакомиться со своими клиентами и следить за деятельностью своих заемщиков:

Чтобы экономическое развитие не прекращалось, промышленным предприятиям нужно было развиваться и расти… Чтобы этот рост проходил своевременно, промышленникам нужен был доступ к внешнему финансированию, особенно банковским кредитам… Банкиры, которые обычно сами были торговцами, — как правило, предоставляли кредиты предприятиям и предпринимателям, которых они знали, то есть в основном другим торговцам[76].

С этой ревизионистской точки зрения отсутствие универсальных банков в американском и британском контекстах не было препятствием, какие бы выгоды они ни принесли Франции и Германии.

Политические институты: представительная демократия

Судя по всему, политические институты сыграли важную роль в создании современной экономики. Одним из них была представительная демократия, возникшая чуть ли не одновременно с формированием экономической современности. По крайней мере, развитие современной демократии, которое шло параллельно с современной экономикой, может навести на определенные идеи.

В большинстве стран на протяжении всей меркантилистской эпохи места в национальных парламентах занимали представители дворянства и землевладельческой аристократии. Поскольку любое представление об экономической справедливости осталось в далеком прошлом, их законотворчество в основном руководствовалось узкими эгоистическими интересами. Однако в XVIII веке идея представительной демократии — или по крайней мере демократии с большим представительством — овладела умами масс и в обеих Америках, и в Европе, что в значительной степени стало следствием растущего спроса со стороны городского рабочего класса и деловых людей на равное представительство. Американская Декларация независимости 1776 года провозгласила право людей на самоуправление, свободное от любых королей и аристократии, хотя полностью эта концепция была реализована только с отменой рабства примерно через до лет. Французская революция 1789 года стала для всей Европы боевым кличем, требующим создания демократии. В польско-литовской конституции 1791 года закреплялось политическое равенство городских жителей и дворянства. Некоторые историки утверждают, что суд в Версале не способствовал появлению у землевладельцев мыслей о необходимости совершенствования своих практик, поэтому инновации пришли во Францию только тогда, когда государство перестало стоять у них на пути.

Конечно, такая демократия грозила экономике определенными рисками. Она больше тяготела к краткосрочным целям, чем наследуемые монархии с их обычными склонностями. Она допускала тиранию большинства, которую в какой-то степени могла ограничить конституция. Также она приводила к власти людей, у которых было намного меньше денег, чем у тех, кем они управляли, поэтому они были более падкими на взятки, чем законодатели из аристократии. Однако в целом она, скорее, была благотворной для инноваций.

Издавна считается, что право на самоуправление способствует общей экономической эффективности. И есть основания полагать, что оно создало благоприятные условия для развития экономического динамизма. Например, представительная демократия способна создавать экономические институты и проводить политические программы, от которых автократ отказался бы или стал бы их подавлять. Демократия нередко подталкивала государственный сектор к поддержке интересов низших и средних классов, защищая и развивая определенные инициативы, например, поддержку предпринимательства или стимулирование государственного образования. Инновации, которым так важны вдохновение, исследование и экспериментирование на низовом уровне, вероятно, выиграли от этой черты демократии. Напротив, в автократии государственный сектор, скорее всего, использовался бы для проектов, служащих интересам аристократии, таких как усиление могущества страны или ее славы. (Оборотная сторона медали — в том, что демократия может привести к созданию системы взаимных услуг, работающей на ряд заинтересованных групп, охватывающих все или почти все общество. В результате государственный сектор может разрастись настолько, что будет приносить инновациям больше вреда, чем пользы. Правда, в XIX веке это было маловероятным, поскольку тогда государственный сектор во всех странах, исключая Францию, был небольшим.)

Представительная демократия способна естественным образом поддерживать институты и культуру современной экономики, что автократии делать гораздо сложнее. Там, где государство приняло законы и тем самым легитимировало институты, защищающие экономическую деятельность, несмотря на неопределенности, перемены, превратности судьбы, прибыли и убытки, начинающий предприниматель или инноватор может быть уверен в том, что его компания не станет жертвой вымогательств со стороны правительственных агентств или общественных партнеров, постконтрактных угроз со стороны кредиторов или сотрудников, а также толп, которым позволено грабить магазины и фабрики, не встречая отпора полиции. Дело в том, что, когда институт создан большим обществом избирателей, имеющих разные мнения, вероятность того, что сумма перемен во мнении будет достаточно большой, чтобы отозвать предыдущий закон, окажется меньше вероятности того, что свое мнение изменит автократический руководитель. (Это следует из положения, известного в теории статистики как «закон больших чисел».)

Этот тезис имеет отношение к вопросу о прочности принципа верховенства закона и возможности опоры на него. Как известно, автократические правители поддерживают принцип верховенства закона только тогда, когда соблюдение этого принципа выгодно для них; даже такой конституционный документ, как Великая хартия вольностей, не гарантирует того, что благодаря той или иной уловке закон не будет обойден. Правда, демократические парламенты тоже могут менять законы или обходить их с помощью новых законов. Но в целом из сказанного выше следует, что законодательному органу в большой и достаточно разнообразной демократической системе сложно нарушать или обходить уже имеющийся закон, в отличие от автократа. «Правление народа» придает верховенству закона определенную надежность.

Инновациям способствует и еще один аспект демократии. Токвиль в своих путешествиях по Америке в 1835 году размышлял о том, что самоуправление помогает выработать уверенность и стремление к самовыражению в бизнесе. Тот опыт, который приобрели американцы, управляя собой, то есть опыт, полученный на городских собраниях, где приходилось выступать на публике, неизменно приносил им пользу, когда нужно было обсуждать договоры, работать с наемными сотрудниками или же составлять контракты, необходимые для образования новой фирмы. Точно так же опыт, полученный американцами благодаря тому, что они сами себя обеспечивали необходимыми экономическими благами, привил им определенные навыки — уверенность в себе, общительность и т. д., — которые понадобились им и в деле политического управления. По мысли Токвиля, добровольные ассоциации стали в Америке «великой бесплатной школой», тогда как в Европе они почти не встречались.



Поделиться книгой:

На главную
Назад