Она началась с полемики Белинского и Константина Аксакова по поводу «Мертвых душ» летом 1842 года и принесла русской литературе, на мой взгляд, много вреда. С одной стороны, она ожесточила Аксакова против Белинского и его соратников и заставила влиться в круг Хомякова, Киреевских, Языкова, намного более косных, чем сам тогда еще совсем молодой Аксаков. С другой стороны, Белинский, растратив пыл души на эту полемику, практически ничего (и это может удивить) не сказал о самих «Мертвых душах». Точнее, не сказал того, что, по всей видимости, собирался.
Вот нечто вроде рецензии на поэму в № 7 «Отечественных записок». Но это действительно
Белинский в своей небольшой (шесть журнальных страниц) статье зло высмеивает такое сравнение. В пылу спора он задевает и Гоголя, принижает значение «Мертвых душ»:
…Гоголь великий русский поэт, не более; «Мертвые души» его – тоже только для России и в России могут иметь бесконечно великое значение. ‹…› Повторяем: чем выше достоинство Гоголя как поэта, тем важнее его значение для русского общества, и тем менее может он иметь какое-либо значение вне России. Но это-то самое и составляет его важность, его глубокое значение и его – скажем смело – колоссальное величие для нас, русских. Тут нечего и упоминать о Гомере и Шекспире, нечего и путать чужих в свои семейные тайны. «Мертвые души» стоят «Илиады», но только для России: для всех же других стран их значение мертво и непонятно.
По воспоминаниям современников, Константин Аксаков был взбешен разгромной статьей Белинского, тем более что, объявляя «Мертвые души» эпосом, он наверняка опирался на слова самого Белинского из статьи «О русской повести и повестях г. Гоголя», в которой тот назвал «Тараса Бульбу»
Если говорят, что в «Илиаде» отражается вся жизнь греческая в ее героический период, то разве одни пиитики и риторики прошлого века запретят сказать то же самое и о «Тарасе Бульбе» в отношении к Малороссии XVI века?..
Но в «Мертвых душах» Белинский увидел произведение социальное и отказал ему в эпической основе, в общем-то, довольно явной.
Последовал резкий ответ Аксакова, Белинский отозвался еще более резким «Объяснением…», в котором готов был уже сравнивать «Мертвые души» с чем угодно, например с романами Вальтера Скотта, но только не с «Илиадой». И то ли искренне, то ли в полемической злости, Белинский дает свое определение
(Нужно заметить, что об этой полемике очень интересно и подробно написано в статье Александры Спаль «Гоголь и его критики», «Литературная учеба» № 3, 2010.)
Скорее всего, стратегически Белинский оказался прав: русская литература с «Мертвых душ» и вышедшей в том же 1842 году «Шинели» стала в первую очередь социальной. Но социальностью любое большое произведение не исчерпывается. Белинский часто не хотел этого признавать.
Именно после статей о «Мертвых душах» Гоголь явно потерял к Белинскому былое доверие; продолжение поэмы (а ведь полемика велась лишь о первой из трех заявленных частей произведения) опубликовано так и не было, зато в 1847 году появились «Выбранные места из переписки с друзьями». И отношения Белинского с Гоголем закончились обменом знаменитыми письмами.
Полемика Белинского и Константина Аксакова расколола прогрессивную часть русского общества. Именно тогда оформились как направление славянофилы, тогда же – круг Белинского. Человеку невозможно было принадлежать к одной группе и дружить с людьми из другой. О своей последней встрече с Аксаковым, фактически, о расставании навсегда, с болью пишет Герцен в «Былом и думах»:
В 1844 году, когда наши споры дошли до того, что ни славяне, ни мы не хотели больше встречаться, я как-то шел по улице; К. Аксаков ехал в санях. Я дружески поклонился ему. Он было проехал, но вдруг остановил кучера, вышел из саней и подошел ко мне.
– Мне было слишком больно, – сказал он, – проехать мимо вас и не проститься с вами. Вы понимаете, что после всего, что было между вашими друзьями и моими, я не буду к вам ездить; жаль, жаль, но делать нечего. Я хотел пожать вам руку и проститься. – Он быстро пошел к саням, но вдруг воротился; я стоял на том же месте, мне было грустно; он бросился ко мне, обнял меня и крепко поцеловал. У меня были слезы на глазах.
А пока между прогрессивными шла война, представители правительственной литературы Булгарин, Греч, Сенковский продолжали определять вкусы и взгляды большей части читателей…
В советское время сочинения Фаддея Булгарина найти было почти невозможно, приходилось верить на слово советским литературоведам, что это реакционный писатель и тому подобное; цитаты из сочинений Булгарина в статьях того же Белинского казались подобранными нарочно, чтобы доказать писательскую беспомощность Фаддея. В 1990-е, начале 2000-х Булгарина издавали щедро, и любой желающий смог убедиться, что это действительно очень слабый, недалекий, мелкий литератор. Хотя в жанре фантастики Булгарин доходил до некоторых озарений, но и они тонут в ужасающем слоге, примитивности мысли… В общем-то, литература Булгарина и его круга, это уродливый послед литературы истлевшего XVIII столетия. И удивительно, что он пользовался популярностью и имел вес вплоть до середины XIX века.
Война Белинского с Булгариным, Гречем, Сенковским известна, но это была лишь одна из его войн и в итоге запутывала читателя, который часто не понимал, чего добивается критик, воюя и с Булгариным, и со славянофилами, и с откровенными западниками. Тем более что Белинский не мог высказываться прямо, да и его статьи часто выходили без подписи, и читатель гадал, кто их автор… По-настоящему масштаб Белинского стал понятен лишь в следующую эпоху – в конце 1850-х, – когда после смерти Николая I изменился политический климат в стране и о Белинском можно стало говорить печатно, окрепла созданная им литературная школа и появились наследующие и развивающие его идеи критики, начало выходить собрание его сочинений.
Идеи умеренных западников (к которым можно отнести и Белинского) тогда, особенно после поражения в Крымской войне, стали очевидны для большей части образованного слоя русского общества, России необходимо было и экономически, и политически, догонять Европу и развиваться вместе с ней. Идеи же славянофилов так и остались невостребованными русским обществом. От аристократических салонов до крестьянских изб.
Позволю себе привести довольно большую цитату из письма Ивана Аксакова к брату Константину от 17 сентября 1856 года:
Нет ни одного учителя гимназии, ни одного уездного учителя, который бы не был под авторитетом русского запада, который бы не знал наизусть письма Белинского к Гоголю, и под их руководством воспитываются новые поколения. Очень жалею, что кафедры университетские недоступные никому из наших. Кроме небольшого кружка людей, так отдельно стоящего, защитники народности или пустые крикуны, или подлецы и льстецы, или плуты, или понимают ее ложно, или вредят делу балаганными представлениями и глупыми похвалами тому, что не заслуживает похвалы… Будьте, ради Бога, осторожны со словом «народность и православие». Оно начинает производить на меня то же болезненное впечатление, как и «русский барин, русский мужичок» и т. д. Будьте умеренны и беспристрастны (в особенности ты) и не навязывайте насильственных неестественных сочувствий к тому, чему нельзя сочувствовать: к допетровской Руси, к обрядовому православию, к монахам… Допетровской Руси сочувствовать нельзя, а можно сочувствовать только началам, не выработанным или даже ложно направленным, проявленным русским народом, – но ни одного скверного часа настоящего я не отдам за прошедшее! Что касается до православия, т. е. не до догматов веры, а до бытового исторического православия, то, как ни вертись, а не станешь ты к нему в те же отношения, как и народ или как допетровская Русь; ты постишься, но не можешь ты на пост глядеть глазами народа. Тут себя обманывать нечего, и зажить одною цельною жизнью с народом, обратиться опять в народ ты не можешь, хотя бы и соблюдал самым добросовестным образом все его обычаи, обряды и подчинялся его верованиям. Я вообще того убеждения, что не воскреснет ни русский, ни славянский мир, не обретет цельности и свободы, пока не совершится внутренней реформы в самой церкви, пока церковь будет пребывать в такой мертвенности, которая не есть дело случая, а законный плод какого-нибудь органического недостатка… По плоду узнается дерево; право, мы стоим того, чтоб Бог открыл истину православия Западу, а Восточный мир, не давший плода, бросил в огонь! – Ну да об этом надо или много, или ничего не писать. Я хочу только сказать, что поклонение допетровской Руси и слово «православие» возбуждают недоразумение, мешающее распространению истины. – Разумеется, цензура всему мешает. Невольно припомнишь слова митроп[олита] Платона: «Ври, раскольник, и молчи православный!» ‹…› Не пойми моих слов односторонне. Вспомни, что было время, когда ты противился введению железных дорог, а теперь, верно, и сам об них хлопочешь.
Все эти слова для одних могут служить показателем того, что Иван Аксаков был плохим славянофилом и не совсем патриотом, для других же – что умным и трезво видящим Россию человеком. Я склоняюсь к мнению вторых…
Почему я уделяю столько места войне западников и славянофилов?
В первую очередь, это уникальный факт в общественной истории. В ее ходе была создана параллельная правительственной линия развития государства… Дело в том, что правительство всячески старалось сохранить в России XVIII век. Его задачей было пресекать ростки инакомыслия и свободолюбия. Давило оно и западников, и в еще большей степени славянофилов (если бы их идеи воплотились в жизнь, государственное устройство России переменилось бы сильнее, чем при воплощении идей западников); удары, в том числе и физические, получал даже нечаянно становившийся проводником инакомыслия Фаддей Булгарин…
Но общество развивалось, спорило, воевало, рождало новые идеи, невзирая на запрещения и глухоту правительства. Оно развивалось уже независимо от государственных институтов своего времени, но с надеждой на будущие перемены. И именно в то время не законы и указы, а статьи и повести стали иметь больший вес… Впрочем, это очень точно выразил Герцен:
Война наша сильно занимала литературные салоны в Москве. Вообще, Москва входила тогда в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами жизни. Появление замечательной книги составляло событие, критики и антикритики читались и комментировались с тем вниманием, с которым, бывало, в Англии или во Франции следили за парламентскими прениями.
Такая ситуация продолжалась, все обостряясь, до 1917 года. Силы росли и крепли. Правительство на это предпочитало не обращать внимания. Время от времени, правда, заключало в тюрьмы и ссылало особенно громких смутьянов, закрывало газеты и журналы, надеясь такими мерами остановить процесс. А в 1917 году общество лопнуло, скинув и царя, и правительство, и прежнюю жизнь. Катастрофы наверняка можно было избежать, услышь власть сначала Пушкина и декабристов, потом западников и славянофилов, прочитав внимательно Чернышевского и Писарева, ответь на призывы Герцена к Александру II и так далее…
Сегодня ситуация в России очень напоминает ситуацию 1830–1840-х годов. Только вот какое существенное отличие: людей интеллектуальных, культурных вроде бы больше в десятки раз, но нет новых идей, нет как таковой и общественной жизни. В худшем случае, люди пребывают в сознательном отупении, а в лучшем – выплескивают свои личные мысли в разговорах или интернете, не желая никого слушать. («Все говорят, и никто не слушает», – сказал кто-то из классиков.)
У нас существуют наследники западников и славянофилов. Наследники западников – нынешние либералы – доходят в своих идеях до анархизма, считая каждое общественное дело, каждое заявление о себе государства проявлением тоталитаризма, утверждая, что все, в том числе и литература – частное дело. У наследников славянофилов и вовсе, кажется, мутится сознание – они сливают в одно Христа и Сталина, любые сомнения, даже выраженные в литературном произведении, считают ересью; среди них встречаются писатели, советующие читать лишь Евангелие…
Мы живем без новых идей, без новых задач, без потребности задуматься, как и ради чего живем. А что будет с Россией, это уж вопрос чуть ли не пошлый. К сожалению, нет людей, способных не просто заговорить об этом (заговаривают-то многие), а заставить себя слушать. Нет материалистов, которые бы горели, как идеалисты.
Да, Белинский прославлял Петра I, называл его реформы подвигом, что было ножом по сердцу славянофилам. Но существовала бы Россия, скажем, к 1720 году, когда вовсю шел раздел мира между Англией, Францией, Швецией, Испанией, Турцией, еще несколькими государствами, не успей Петр в какие-то несколько лет, жестоко и кроваво, сделать Россию империей? Может быть, и существовала бы в размере двух-трех современных областей где-нибудь между Волгой и Вяткой…
Стоит отметить, что и славянофилы, как и западники, были людьми европейской культуры, даже те, кто носил русскую народную одежду и ел русскую народную пищу. Кстати тут будет упомянуть и о том, что если допустить, что Белинский видел идеал в Европе (это, впрочем, опровергается и его статьями, и письмами), то чудом следует признать появление именно в его гнезде тех, кто вскоре наиболее полно и точно опишет жизнь России и русского народа. Тургенев, Григорович, Некрасов, Гончаров… Да и любил (как писателей, по крайней мере) Белинский не авторов разнообразных «Писем из-за границы», – можно сравнить, сколько он написал, скажем, о произведениях Боткина и сколько о произведениях Даля…
Да, нужно вернуться к литературной деятельности Белинского. Хотя это сложно, – как сложно найти рассуждения Белинского собственно о литературе, в чистом виде оценку того или иного стихотворения, рассказа, поэмы, повести.
В том-то, на мой взгляд, главное достоинство Белинского – сплетение в его статьях и литературы, и философии, и истории и так далее.
В ряде критических статей, – писал Герцен, – он кстати и некстати касается всего, везде верный своей ненависти к авторитетам, часто подымаясь до поэтического одушевления. Разбираемая книга служила ему по большей части материальной точкой отправления, на полдороге он бросал ее и впивался в какой-нибудь вопрос. Ему достаточен стих «Родные люди вот какие» в «Онегине», чтоб вызвать к суду семейную жизнь и разобрать до нитки отношения родства.
Позже Чернышевский развил этот метод, а Писарев довел его до совершенства, умудряясь на основе разбора текста говорить о таких темах, которые невозможно было в то время публично обсуждать. И цензура, как правило, не знала, к чему именно придраться: вроде бы критик пишет об уже опубликованной книге, но пишет так, что получается чистая проповедь революции…
Белинскому и его последователям ставят в вину то, что они уделяли основное внимание не художественной составляющей произведений, о которых писали, а содержанию, делая акцент на социальности. Но Белинский почти в каждой своей работе отмечал нечто подобное следующему:
…если произведение, претендующее принадлежать к области искусства, не заслуживает никакого внимания по выполнению, то оно не стоит никакого внимания и по намерению, как бы ни было оно похвально, потому что такое произведение уже нисколько не будет принадлежать к области искусства.
А вот более конкретное высказывание:
Г-н Полонский обладает в некоторой степени тем, что можно назвать чистым элементом поэзии и без чего никакие умные и глубокие мысли, никакая ученость не сделает человека поэтом. Но и одного этого также еще слишком мало, чтобы в наше время заставить говорить о себе как о поэте. Знаем, знаем, – скажут многие: нужно еще направление, нужны идеи!.. Так, господа, вы правы, но не вполне: главное и трудное дело состоит не в том, чтоб иметь направление и идеи, а в том, чтоб не выбор, не усилие, не стремление, а прежде всего сама натура поэта была непосредственным источником его направлений и его идей.
То есть, грубо говоря, Белинский проповедовал некий полезный талант. Талант, способный без видимого усилия, легко, свободно и сильно, выражать некие идеи. Авторское усилие в этом случае для Белинского становится
А вот как он высказался о романе (Белинский называл его повестью) Гончарова «Обыкновенная история» в письме Боткину от 17 марта 1847 года: «У Гончарова нет и признаков труда, работы; читая его, думаешь, что не читаешь, а слушаешь мастерской изустный рассказ». И далее – восклицание: «А какую пользу принесет она обществу!» Хотя как о человеке критик отзывался о Гончарове далеко не лестно…
Конечно, нередко он высоко оценивал те произведения, что очень быстро забылись. Например, одно время восхищался стихами Ивана Клюшникова (в общем-то, далеко не самого плохого поэта своей поры), прозой Петра Кудрявцева. Но в целом вкус изменял Белинскому очень редко, и он не пропустил, пожалуй, никого из тех, кто через пять-десять-двадцать лет создал великие произведения нашей литературы.
Не стоит замыкать позднюю деятельность Белинского на пресловутой натуральной школе. Это была очень удачная и плодотворная идея по выводу реалистической манеры письма, достоверного отображения действительности на ведущую позицию. Но Белинский не видел ее пределом развития русской словесности…
В статье 1857 года «Обозрение современной литературы» Константин Аксаков не без торжества констатировал:
…всякое явление, не имеющее состоятельности внутренней, недолго держится и падает само собою: так пала и натуральная школа, и название ее перестало употребляться. ‹…› Натуральная школа, ища натуральной пищи, спускалась в так называемые низменные слои общества и в силу этого доходила и до крестьян. Но и здесь она брала сперва лишь то, что ярче бросалось в глаза ее мелочному взгляду, лишь те случайные резкости, которые окружают жизнь, лишь одни родинки и бородавки.
И далее, заметив, что «цель и самое название натуральной школы исчезли сами собою», хотя «приемы ее остались; остался ее мелкий взгляд, ее пустое щеголянье ненужными подробностями: от всего этого доселе не могут избавиться почти все, даже наиболее даровитые, наши писатели», Аксаков с симпатией говорит о новых рассказах и повестях Тургенева и Григоровича, являвшихся одними из активнейших участников натуральной школы.
Действительно, они переросли ее цели и задачи, но об этом пророчествовал и сам Белинский во «Взгляде на русскую литературу 1846 года»:
Разумеется, нельзя, чтобы все обвинения против натуральной школы были положительно ложны, а она во всем была непогрешительно права. Но если бы ее преобладающее отрицательное направление и было одностороннею крайностию, – и в этом есть своя польза, свое добро: привычка верно изображать отрицательные явления жизни даст
Да и против буквального переноса на бумагу
«Лотерейный бал» г. Григоровича – статья не без занимательности, но, кажется, слабее его же «Шарманщиков», помещенных в первой части «Физиологии». Она слишком сбивается на дагерротип и отзывается его сухостью.
Во всяком случае, натуральная школа была явлением полезнейшим – в ней, этой школе, русская литература научилась писать о действительной жизни. И наверное, во многом благодаря ее влиянию такими, уже практически сразу сложившимися мастерами вошли в литературу Писемский, Лев Толстой, Александр Островский, Салтыков-Щедрин, которым много внимания уделил Константин Аксаков в своем «Обозрении…» 1857 года.
Нечто вроде натуральной школы не помешало бы и современной русской литературе, – за несколько последних десятилетий (сначала во времена позднего, окостеневшего до предела, соцреализма, затем в период того, что получило название «постмодернизм») была утеряна способность достоверно фиксировать действительность. Попытки чаще всего заканчиваются неудачей – реалистической прозы не получается, да и очерка тоже (жанр очерка вообще почти умер). А всерьез поговорить о жизни, о человеке, о мире, по моему мнению, возможно только в форме реализма. Исключения случаются, но это действительно исключения. Да и реализм очень широк – это доказывает одновременное, на равных, пребывание в нашей литературе таких разных во всем писателей, как Толстой и Достоевский…
Виссарион Белинский не был ортодоксом, пришедшим в литературу с раз и навсегда поставленными целями и упорно старающимся эти цели воплотить в жизнь. Нет, цель у него была – научить людей мыслить. И даже в самых своих программных статьях Белинский не выступает с готовыми приговорами, а размышляет. Спорит не только с оппонентами, но и с собой самим, нередко противоречит себе самому, приходит к неожиданным выводам. Не стесняется признавать ошибки… Нашу сегодняшнюю критику в размышлениях не уличить – сегодняшние критики сначала в голове определяют отношение к тому или иному предмету, а потом фиксируют это отношение на бумаге и объявляют его истиной. Размышлять на бумаге сегодняшние критики то ли не умеют, то ли боятся (какой же это, дескать, критик, который прилюдно сомневается в своей правоте).
О писателях и говорить не стоит – в подавляющем большинстве произведений нет не то чтобы размышлений, но и попросту мысли… Кажется, еще Пушкин называл это явление мыслебоязнью и требовал в прозе мысли.
Русская литература активно мыслила во второй половине XIX и в начале XX века; сквозь все цензуры старалась мыслить и в советскую эпоху. А в последние двадцать лет практически полной свободы писать и публиковать какие угодно тексты мысль из литературы ушла. Редчайшие произведения, где ощущается некое подобие мысли, приводят публику в недоумение: «Что это? Как к этому относиться? Что это за персонажи такие? А этот положительный или отрицательный?» И такие вопросы прекрасны, правда, ответить на них практически некому. Нет, ответить (верно или ложно) есть кому – некому поразмышлять вместе с публикой…
До сих пор нередко можно встретить утверждение: критик – это несостоявшийся писатель. Вроде бы Белинский как раз подтверждает его. Он автор одного дошедшего до нас стихотворения (стилизации под русскую народную песню) и двух пьес – «Дмитрий Калинин» (1830) и «Пятидесятилетний дядюшка, или Странная болезнь» (1839). Пьесы стоят особняком в его наследии, – в собрании сочинений в девяти томах (1976–1982 годов) «Дмитрий Калинин» помещен в «Приложении», а второй пьесы нет вовсе.
Обе вещи именно как произведения драматургии воспринимаются с трудом. «Дмитрий Калинин» и подзаголовок имеет соответствующий: «Драматическая повесть в пяти картинах». Это действительно повесть, лишь по форме принадлежащая к привычной нам драматургии. Действие не так динамично, как обыкновенно в пьесах, много длинных диалогов и монологов. Драма «Пятидесятилетний дядюшка…» тоже не отличается динамикой.
Не стану разбирать эти пьесы. Лишь советую почитать. «Дмитрий Калинин» напоминает мне послекаторжные романы Достоевского (особенно «Униженные и оскорбленные» и «Подросток»), а в «Пятидесятилетнем дядюшке…» есть та нота, что много позже отчетливо зазвучала в пьесах Чехова… Кстати сказать, в этой второй пьесе Белинский попытался достоверно вывести довольно-таки благородного (в душе), великодушного помещика. Его, немолодого уже человека, окружает не очень-то возвышенная действительность (деревня, мелочные заботы, сплетни и т. п.), но он не скатывается в болото жизни, а находит в себе силы уступить девушку (свою воспитанницу), которую любит, человеку, с которым, как он уверен, она будет счастлива.
Впрочем, важнее не сами эти пьесы и даже не то, что сделал Белинский для развития русского театра (собственно русская драматургия в его время находилась в зачаточном состоянии, и Белинский вынужден был опираться, по существу, на две пьесы – «Горе от ума» и «Ревизор»), а приемы драматургии, художественная одаренность Белинского, которые он применял в своих критических и публицистических статьях.
В форме диалога написаны «Русская литература в 1841 году» и «Литературный разговор, подслушанный в книжной лавке», и хоть прием этот был далеко не нов (его использовали и Карамзин, и Пушкин, и многие другие предшественники Белинского), но он помогал донести до читателей то, что в иной форме вряд ли бы пропустила цензура. А отдельным эпизодам, например, из статьи «Александринский театр», лирическим отступлениям, многим образам и ассоциациям, из вроде бы чисто критических статей может позавидовать и профессиональный автор романов и повестей…
Из обращения почти исчезло слово
Советское время приучило нас бояться тех, кто публично критикует. Тогда они могли своей критикой закрыть писателю дальнейший путь в литературе, а то и лишить его свободы или вообще жизни. Сегодняшнего критика никто не боится, – даже самая разгромная статья не заставит издателей не выпускать ту или иную книгу, а читателей – не читать раскритикованного писателя. И это правильно. Так было и во времена Белинского. Была борьба, были полемики, но не было того, что в советское время стали называть «оргвыводами». Критика не воспринималась приговором, а лишь выражением мнения. «Критика была бы, конечно, ужасным оружием для всякого, – читаем в статье Белинского “Ответ «Москвитянину»”, – если бы, к счастию, она сама не подлежала – критике же…» И то, что от какого-то писателя отворачивался читатель, доказывало зрелость общества, а не некий приказ. И такие люди, как Белинский, конечно, сыграли в развитии общества огромную роль.
В книге «Былое и думы» Александр Герцен сравнил Белинского конца 1830-х годов с Конгревовой ракетой, выжигавшей все вокруг… С одной стороны, образ довольно зловещий, а с другой, – для появления нового необходимо освободить пространство. Невозможно почитать и беречь старое и в то же время создавать нечто новое. Так же выжигалось старое в 1860-е годы, в 1910-е, в 1960-е. По-настоящему ценное не выжглось, а зацветало после этого еще пышнее, ложные же ценности не жалко.
Может, наша сегодняшняя литература и топчется на месте, почти не дает плодов, оттого что мы слишком увязли в грузе прошлого. Редкие призывы освободиться воспринимаются как вандализм, невежество. Но поклоняясь сотням (во времена Белинского их были десятки, и то большого труда стоило двинуться дальше) старых гениев, мы незаметно для самих себя превращаемся в этаких отшельников, отстранившихся в своей увешанной иконами келье от окружающей живой жизни…
Еще лет пять назад мне казалось, что нужен новый Дмитрий Писарев. Чтобы он, этот человек, отталкиваясь от произведений сегодняшней литературы, смело и понятно рассуждал о происходящем в общественной, экономической, политической жизни… Сегодня я уверен, что нужен новый Белинский. Общество одичало до времен крепостного права (а пассионарно, может, и до периода феодальной раздробленности). Нужно начинать все сначала. С нуля.
Кто сегодня заразит нас интересом к современной литературе, в которой нет-нет да и появится жемчужина? Кто скажет, в каком мире мы живем? Кто заглянет в будущее? Кто, пусть грубо, оскорбляя, но заставит русское общество задуматься о смысле своего существования?.. Голосков много, но сильного голоса нет. Нет той Конгревовой ракеты, которая, упав, выжжет все кругом, чтобы на этом выжженном пространстве поднялось новое – сильное, свежее, способное очистить отравленную атмосферу… К сожалению, у нас давно не было таких испепеляющих себя и окружающую заплесневелость фигур, как Белинский. Может быть, поэтому мы и воспринимаем существование в мире, где смысла почти нет, как само собой разумеющееся?..
Рассадник Писемского
Лет в тринадцать у меня наступило такое состояние, когда любая книга, которую снимал со стеллажа в своей комнате и начинал читать, – не нравилась: из детских книг я вырос, приключенческое вызывало своими необыкновенными сюжетами вместо увлечения жгучее отвращение…
Я был тогда радикальнее, чем сейчас, и даже «Любовь к жизни» Лондона, «Старик и море» Хемингуэя не устраивали меня из-за «чрезвычайных» ситуаций… Я ходил вдоль полок со взрослыми книгами и мучительно перебирал взглядом названия и авторов на корешках, не решаясь брать в руки. А вдруг и это не то…
Однажды я попросил отца дать мне что-нибудь «настоящее». Он подумал, тоже как-то с мукой посмотрел на стеллажи, – они возвышались вдоль двух стен друг напротив друга от пола до потолка, – и снял одну из трех одинаковых темно-темно-синих книг.
– Вот, попробуй. «Тысяча душ».
Я прочитал «А. Ф. Писемский. Сочинения». От слова «сочинения» мне, помню, стало муторно: опять сочиненное. А хотелось несочиненного, – настоящего. Но, доверяясь выбору отца, открыл толстую книгу и стал читать роман под названием «Тысяча душ».
Позже, познакомившись со многими произведениями русской литературы девятнадцатого века, я стал удивляться, почему отец дал мне именно этот роман этого автора. Ведь мог бы, логичнее, предложить «Обыкновенную историю» Гончарова, «Бедных людей» Достоевского, «Отцов и детей» Тургенева, «Отрочество» Толстого…
Сейчас, спустя тридцать лет, спрашивать об этом отца наверняка бесполезно. Вряд ли вспомнит. Лучше сам придумаю ответ: скорее всего, он был уверен, что Гончарова, Достоевского, Тургенева, Толстого я рано или поздно прочту обязательно, а вот Писемского…
В разнообразных перечислениях обоймы русской классики Писемский почти не встречается. Он давно стал писателем так называемого второго ряда. Очень печальный, но точный термин.
В наших тесных квартирах многие книги (у кого они еще уцелели) стоят в два ряда. Первый ряд на виду, и к этим книгам время от времени тянется рука. А второй ряд спрятан, книги там покрываются пылью, страницы срастаются, и даже если, во время уборки или решив посмотреть что там, за первым рядом, мы извлекаем их на свет божий, то осторожно, морщась, боясь надышаться вредной книжной пылью.
Такая участь – стоять во втором ряду – постигла книги Алексея Феофилактовича Писемского. Может, и справедливо – все более или менее достойные в первый ряд не влезут. Но, по крайней мере, его роман «Тысяча душ» нужно доставать со второго ряда и давать юношам, обдумывающим житье. Пригодится.