Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мыслить социологически - Зигмунт Бауман на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако неверно было бы считать, что экспертиза и технологии появились в ответ на имеющиеся потребности. Зачастую людям, предлагающим свои услуги и продукты, приходится прежде убеждать нас, что мы действительно нуждаемся в их товарах и услугах. Даже тогда, когда новые продукты предназначены для удовлетворения уже сформировавшихся не подвергаемых сомнениям потребностей (наподобие бритья, которое мы обсуждали), мы можем продолжать удовлетворять их старым привычным способом. если нас не искушают прелестями новых изобретений. В ситуациях, подобных ситуации с бритьем, технология — не просто ответ на потребность. Ее появление никоим образом не было обусловлено некой всеобщей потребностью; скорее потребность была обусловлена доступностью новой технологии. Неважно, была потребность или ее не было прежде, спрос на новые продукты следует за их внедрением.

Что же обусловливает появление все новых, более глубоких и специализированных экспертных знаний и все более изощренных технических устройств? Вероятнее всего предположить, что развитие специальных знаний и технологий является самодвижущимся и самоподдерживающимся процессом, который не нуждается в каких-то внешних причинах. Если группу специалистов обеспечить исследовательскими материалами и оборудованием, то вполне можно быть уверенным, что они выдадут новые продукты и предложения, руководствуясь единственно логикой собственной деятельности в организации — потребностью обойти соперников, доказать свое превосходство или просто общечеловеческим интересом и увлеченностью работой. Продукты, результаты их деятельности, как правило, становятся научно и технологически возможными еще до того, как определено их применение: у нас есть такая технология, как нам ее использовать? А раз она у нас уже есть, то не будет ли непростительно не использовать ее? Решения появляются раньше самих проблем; решения ищут проблемы, которые они могли бы разрешить. Другими словами, чаще всего какая-либо сторона жизни не воспринимается как проблема, как нечто требующее решения до тех пор, пока не появятся специальные знания или технологии, провозглашающие себя решением этой проблемы. Только затем встает задача убедить потенциальных пользователей, что данный предмет действительно обладает потребительной стоимостью. Их надо убедить в этом, иначе они вряд ли станут тратить на него деньги; они не захотят покупать его.

Мы с вами являемся потребителями специальных знаний, будь то в форме устных инструкций или тех, что находятся внутри используемого нами технического устройства. Фактически каждый, включая самих специалистов в любой из многочисленных сфер жизни, находится за пределами узкой области своей специализации. Большинство специальных знаний появляется в нашей жизни непрошено, не спрашивая нашего согласия. Представьте себе, например, невероятно сложную технологию, используемую полицией для обнаружения водителей, превышающих допустимые пределы скорости, или для разгона демонстраций, или для внедрения в группу, деятельность которой рассматривается как нежелательная. Или представьте себе, как используются информационные технологии различными государственными и частными организациями; эти уму непостижимые объемы данных, которые они теперь могут собрать о каждом из нас и хранить просто на случай надобности (и использовать их не обязательно в нашу пользу) в каком-то неопределенном будущем. Подобное использование специальных знаний и технологий, вполне понятно, ограничивает нашу свободу; некоторые варианты выбора оно делает невыгодными или вообще невозможными. Оно усиливает власть любого, имеющего к ним доступ, над нашей свободой передвижения. В крайних случаях использование этих технологий может сделать нас беспомощными жертвами чьих-то произвольных решений. И все же большинство технических новшеств предназначено для нашего личного пользования; они сулят увеличить, а не ограничить наши возможности выбора, сделать нас более свободными и властными над своей жизнью. В таких случаях, хотя мы и становимся более зависимыми от новой технологии, освоив ее, но это происходит не столь непосредственно. По большей части мы приветствуем новые технические возможности как высвобождающие и обогащающие нашу жизнь; они позволяют нам делать то же, что мы делали и раньше, но быстрее и с меньшими усилиями, или вообще позволяют нам делать то, чего до сих пор мы никогда не делали. Мы приветствуем их потому, что уверены в них. И все же нас надо убедить, что эта наша уверенность должным образом обоснована.

Нас надо убедить для того, чтобы мы, так сказать, поверили услышанному, поскольку сами мы ничего знать не можем. Я не знаю, а тем более заранее, действительно ли техническая новинка может удовлетворить мою потребность. (Действительно ли это тот самый напиток, который, будучи подан к столу, сделает мой прием успешным? Неужели этот запах привлечет ко мне — и только ко мне — внимание молодых и красивых мужчин или женщин на улице, в толпе? В самом ли деле этот стиральный порошок сделает все поистине белым и без единого пятнышка, и это сразу всем станет заметно? Сделает ли это людей, чьим вниманием я дорожу, благодарными и благожелательными?) Иногда я даже не знаю, что у меня есть потребность, для удовлетворения которой предназначено предлагаемое технологическое новшество (я не знаю, что, умываясь мылом, я не смою грязь, проникшую «глубоко в поры», если не использую специальную жидкость для протирания кожи; я не знаю, что в моем ковре обитают какие-то ужасно противные жучки, с которыми не может справиться мой пылесос, поэтому мне нужен еще специальный противожучковый порошок для ковров; я не знаю, что на моих зубах накапливается совсем неаппетитное вещество, если я не использую специальную жидкость вот из этой бутылочки для полоскания рта, когда чищу зубы; я не знаю, что мой безнадежно устаревший фотоаппарат смехотворно примитивен и беспомощен, до тех пор пока мне не покажут новый, полностью автоматизированный, который сам наводит фокус, выбирает экспозицию, перемещает кадр и тем самым делает меня, как мне говорят, хорошим фотографом).

Коль скоро мне все это сообщили, я могу пожелать приобрести те вещи, которые, как мне сказано, удовлетворят мои потребности, которые, как мне сказано, у меня есть и нуждаются в немедленном удовлетворении. Раз до меня действительно дошло, что у меня и в самом деле есть эти потребности, то ничего в таком случае не предпринимать кажется неправильным. Если же я все-таки буду продолжать ничего с моими знаниями не делать (теперь, когда я знаю), то такое мое поведение уже не сможет быть мне оправданием. С этих пор ничегонеделание будет свидетельством моего попустительства, незаинтересованности, тупоголовости или нерадения; в любом случае оно нанесет ущерб моему достоинству и лишит меня права на уважение других людей и самоуважение. Я буду чувствовать себя так, словно я не забочусь о своей семье, не способен обеспечить людей, которых люблю, или свое собственное тело, доверенное моему попечительству; мне будет казаться, что я пренебрегаю своим долгом или не могу выполнить его. Я буду чувствовать себя виноватым, пристыженным, униженным. Вдруг все, что я делал раньше, и то, как я это делал, больше уже не представляются удовлетворительными; вполне определенно все это не кажется больше достойным восхищения и гордости. Для того чтобы восстановить уважение к себе других и самоуважение, я в самом деле должен приобрести эти искусные и всемогущие предметы, которые позволят мне делать все должным образом.

Зачастую приобретение означает покупку. Эти чудесные, искусные и всемогущие вещи появляются в основном как товары, т. е. они — предметы рынка, произведены на продажу, проданы, оплачены деньгами. Кто-то хочет продать их мне за деньги, получив прибыль. Но для того чтобы достичь такой цели, этот кто-то должен сначала убедить меня: обладание данным товаром стоит того, чтобы расстаться с деньгами; товар действительно имеет потребительную стоимость, которая оправдывает его меновую стоимость — цену, которую я собираюсь за него заплатить (ну и предлагаемый за эти деньги товар, как мы часто слышим, хороший). Люди, желающие продать свои продукты (сделать их товарами), должны найти, расчистить для них место на переполненном рынке. Они должны представить уже имеющиеся продукты устаревшими, несовременными, неполноценными (кто осмелится пользоваться пишущей машинкой, когда вокруг полно компьютеров?). Подготовив таким образом почву, они должны заняться увещеванием — должны подогревать мое желание использовать их продукт, а тем самым — вызывать у меня готовность пожертвовать многим (больше работать, чтобы больше заработать денег, скопить и больше их потратить) ради обладания им. Этой цели они достигают наиболее эффективно с помощью рекламы (например, на телевидении). Реклама должна иметь результатом две вещи. Во-первых, она должна показать мне, что мое собственное понимание моих потребностей и навыков, их удовлетворяющих, не адекватно; что я не могу достаточно “хорошо судить о том, что мне действительно нужно и что я должен делать. Во-вторых, она должна доказать мне, что есть надежные средства восполнить мое невежество или недостатки суждения, если я буду слушать тех, кто знает лучше. В большинстве случаев коммерческая реклама изображает людей, действующих по старинке, смешными, старомодными невеждами; они встречаются с признанным авторитетом, который, удостоверяя их невежество, показывает и то, как его преодолеть. Таким авторитетом может быть ученый, высококлассный специалист по автоделу, банкир или страховой агент, доброжелательный дяденька, заботливая опытная мать, бывалый умелец в определенного вида работе, для которого предназначается рекламируемый предмет, или просто знаменитость, на которую люди смотрят с благоговением, осознавая при этом, что миллионы других людей делают в это время то же самое. Последний пример показывает, что количество само по себе может обладать признаками авторитета (мы думаем, в конце концов, что «огромное количество людей не может ошибаться» и что «один человек не может долго дурачить всех»); поэтому некоторые рекламы просто информируют нас о том, что большинство людей поступает именно так, что все больше людей переключается на это; что это предпочитает большинство кошек.

Любая коммерческая реклама имеет целью побудить и заставить нас купить определенный продукт. Но на самом деле она развивает наш интерес к товарам, к рынку (универмагам, лавкам), где можно найти товары, и к обладанию ими. Отдельное рекламное сообщение вряд ли оказало бы воздействие на наше поведение, если бы общий интерес уже не был глубоко профилирован и покупка не была бы фактом повседневной жизни. Другими словами, «старания убедить», предпринимаемые рекламными агентствами, взывают к уже закрепленной потребительской установке и в свою очередь усиливают ее.

Что значит иметь и проявлять потребительскую установку? Во-первых, это значит, что жизнь воспринимается как набор проблем, которые можно обнаружить, более или менее ясно определить, вычленить и решить. Во-вторых, это означает быть уверенным в том, что разрешение таких проблем является долгом, который нельзя игнорировать, не навлекая на себя обвинения и позор. В-третьих, это означает иметь веру в то, что любая проблема, уже известная или могущая появиться в будущем, имеет свое решение, т. е. особый предмет или рецепт, составленный специалистами — людьми, обладающими высшим знанием, и что задача заключается в том, чтобы найти его. В-четвертых, это означает предполагать, что данный предмет или рецепт является принципиально доступным, что его можно приобрести в обмен на деньги, а покупка является средством его приобретения. В-пятых, это означает преобразовать задачи овладения искусством жизни в усилия по приобретению навыков поиска таких предметов и рецептов, в обретении власти над ними, владения ими, когда они найдены, т. е. навыки покупки и покупательную способность (надо иметь особую сметку, чтобы найти лучший стиральный порошок и лучшую стиральную машину, чтобы иметь возможность приобрести именно их и таким образом «решить проблему стирки», а не проворные руки и трудолюбие вашей бабушки, которым она могла гордиться).

Шаг за шагом, проблема за проблемой потребительская установка всю жизнь обращает к рынку; любое желание и любое усилие она направляет на поиски инструмента или специального знания, которые можно купить. Она растворяет проблему контроля над обширной жизненной средой (то, чего большинство людей никогда не достигнет) во множестве мелких актов покупки, доступных каждому. Она, так сказать, приватизирует проблемы так, что они уже больше не кажутся открытыми, общедоступными, т. е. публичными, она индивидуализирует задачи настолько, что они уже не представляются общественными. Теперь моим долгом (и, как меня обнадеживают, также посильной для меня задачей) становится улучшать свою жизнь и самого себя, делаться более культурным и утонченным, преодолевать свои недостатки и устранять другие неприятности, сопровождающие мою жизнь. Так, невыносимый шум уличного движения превращается в необходимость вставить двойные рамы. Загрязненный городской воздух связывается с необходимостью покупки глазных капель. Подавленность от рабочих перегрузок жены и матери преодолевается с помощью пакетика анальгетиков и быстродействующих таблеток от головной боли. То, что общественный транспорт приходит в негодность, наводит на мысль о покупке автомобиля, а вместе с тем и об увеличении шума, еще большем загрязнении воздуха и усилении болезненного нервного напряжения, равно как и о еще большем расстройстве общественного транспорта…

В самом деле, именно потребительская установка превращает мою жизнь в мое индивидуальное дело, именно потребительская активность делает из меня индивида (почти всегда люди производят и создают нечто совместно с другими людьми, и только то, что они потребляют, они потребляют в одиночку, в собственное удовольствие). В конце концов кажется, что я состою из множества вещей, которые я покупаю и которыми владею: скажите мне, что вы покупаете, в каких магазинах вы это покупаете, и я скажу, кто вы. Кажется, что с помощью тщательно подобранных покупок я могу сделать из себя все, что пожелаю, все, чем, по-моему, стоит казаться. И как решение моих проблем является моим и долгом, и обязанностью, так и формирование моей личностной идентичности, мое самоутверждение, становление меня неким конкретным человеком являются моими, и только моими, задачами: их выполнение всегда будет испытанием моих намерений, прилежания и настойчивости, и я буду держать ответ за все, что из этого получится.

На рынке представлены самые разные модели того, что я могу сделать с собой: на нем всегда можно выбрать что-то из множества того, за чем гоняются сегодня, а завтра выбор будет еще больше, и еще больше послезавтра. Эти модели поставляются в полном комплекте, со всеми необходимыми частями и деталями и с подробными инструкциями по их сборке — настоящий «набор идентичности». Даже если предложение имеет единичный характер, если специфический продукт адресуется якобы единичной специфической потребности, то все равно в целом он демонстрируется нам на фоне четко изображенного стиля жизни, к которому (как полагается) он естественным образом принадлежит. Только сравните костюм, речь, манеры и даже физическое сложение людей в рекламах, побуждающих нас пить данный сорт пива, с аналогичными характеристиками тех, кто появляется в рекламах изысканных духов, престижных или малолитражных автомобилей, еды для кошек или собак. Вы наверняка обнаружите, что любой продукт имеет свой «адрес». Продается не просто непосредственная потребительская ценность самого продукта, а его символическое значение как неотъемлемая часть особого стиля жизни.

Модели различаются по популярности в разное время: они входят в моду и выходят из моды. Чтобы процесс производства и потребления не останавливался, нельзя допустить затухания покупательского азарта. Если бы мы хранили предметы столько времени, сколько позволяет их предполагаемое использование, то рыночная активность очень скоро сошла бы на нет. Феномен моды предотвращает это. Вещи обесцениваются и замещаются не потому, что утрачивают свою пригодность, а потому, что выходят из моды, т. е. в них по их виду легко узнать товары, выбранные и приобретенные вчерашними покупателями, и тем самым их присутствие вызывает подозрения относительно настоящего статуса их владельца как полноценного и уважаемого сегодняшнего покупателя. Чтобы сохранить этот статус, человек должен поспевать за изменяющимися предложениями рынка. Их приобретение означает подтверждение социального качества, но так будет только до тех пор, пока остальные потребители не начнут делать то же самое, и уже тогда модные вещи, первоначально отличавшие их владельца, становятся «общими» и «вульгарными», готовыми выйти из моды, быть замещенными чем-то другим.

Модели различаются также по степени популярности, которой они пользуются в тех или иных общественных кругах, и по тому уважению, которым данное общественное окружение способно наделить своих представителей. Модели, таким образом, по-разному привлекательны. Выбирая данную модель, покупая все необходимые для нее атрибуты и прилежно исполняя все необходимые действия, я делаюсь членом группы, одобряющей такую модель и принимающей ее как свою торговую марку, как видимый признак своего членства. И больше ничего, или почти ничего, не надо для того, чтобы считаться членом этой группы, кроме выказывания этих признаков: носить специфическую одежду, покупать специфические пластинки и слушать специфическую музыку, смотреть и обсуждать специфические телевизионные программы и фильмы, развешивать на стенах своей комнаты специфические украшения, проводить вечера специфическим образом и в специфических местах и т. д.

Я могу «пристать к племени», покупая и демонстрируя специфические для этого «племени» принадлежности обихода. Это значит, что те «племена», к которым я присоединяюсь в поисках своей идентичности, весьма не похожи на те реальные племена, которые открывают исследователи в дальних странах (по сути дела, они не похожи ни на одну группу, сформированную четко определенным членством, потребностью принимать или исключать членов, контролировать их поведение и удерживать его в рамках групповых стандартов, заставлять членов приспосабливаться к ним). Схожими «племена», к которым присоединяются посредством покупки их символов, и настоящие племена делает то, что и те, и другие отделяют себя от других групп и невероятно суетятся, чтобы подчеркнуть свою особую идентичность и предотвратить смешение; и те, и другие наделяют идентичностью своих членов — определяют их по доверенности. На этом сходства заканчиваются и начинаются существенные расхождения: «племена» (назовем их во избежание недоразумений неоплемена) ничуть не заботятся о том, кто считает себя их членом. Они не создают советов старейшин, учреждений или приемных комиссий, которые решали бы, кто имеет право быть принятым, а кого следует держать подальше. Они не нанимают ни швейцаров, ни пограничников. У них нет ни института власти, ни верховного суда, который мог бы выносить решения относительно правильности поведения их членов. Короче говоря, они не контролируют своих членов и не следят за тем, в какой степени те приспосабливаются к группе. Таким образом, к неоплеменам можно присоединяться и покидать их по собственной воле, можно свободно перемещаться из одного неоплемени в другое (т. е. надевать и снимать ту идентичность, в которой и заключается племя), просто переодеваясь, меняя обстановку в квартире и проводя свободное время в другом месте. Неоплемена держат свои двери (если они вообще у них есть) широко открытыми.

Или это только так кажется. Если сами неоплемена и не заботятся об охране входа, то есть некто, кто это делает, — рынок. Неоплемена по сути своей являются стилями жизни, а стили жизни, как мы с вами видели, почти всецело сводятся к стилям потребления. Доступ к потреблению, причем к потреблению в любом стиле, осуществляется через рынок, через акт покупки рыночного товара. Очень мало вещей потребляются без предварительной покупки, и такие бесплатные потребительные стоимости, которые не были приобретены как товары, в большинстве случаев не используются в качестве строительного материала для известных стилей жизни. Если некоторые из них и способствуют определению специфического стиля жизни, то на такой стиль смотрят свысока, как на лишенный блеска и престижа, как на презренный, непривлекательный и даже оказывающий деградирующее воздействие на людей, его практикующих. (Так происходит с большинством тех, кто из-за нехватки средств ограничен в своей свободе выбора, кто не может выбирать все, что угодно, кто обречен ограничивать свое потребление тем, за что не надо платить, кто, тем самым, не ведет себя подобающим потребителю образом и исключается из рыночных отношений, — это люди, чье состояние описывается как бедность. В обществе потребителей бедность означает ограничение или отсутствие потребительского выбора.)

Кажущаяся доступность широких и разнообразных неоплемен, каждое из которых практикует свой стиль жизни, имеет мощное и неоднозначное воздействие на нашу жизнь. С одной стороны, мы испытываем эту возможность как снятие всех ограничений нашей свободы. Теперь мы вольны «перемещаться» из одного личностного качества в другое, выбирать, кем мы хотим быть и что нам с собой делать. И кажется, нас ничто не сдерживает, ни одна мечта не представляется неуместной, не соответствующей «нашему положению». Это похоже, и вполне справедливо, на освобождение — на радостное ощущение несвязанности какими бы то ни было узами, принципиальной достижимости всего, по крайней мере в мечтах, отсутствия каких бы то ни было окончательных и неизменных условий. Но поскольку любой пункт нашего назначения, длительного или временного, представляется целиком и полностью делом нашего выбора и результатом того пути, по которому мы шли к своей свободе в прошлом, постольку и винить за него мы должны только самих себя (или превозносить в зависимости от степени удовлетворенности). Мы все «сами себя сделали», и нам постоянно об этом напоминают: нет никакого смысла урезать наши амбиции. Любой стиль жизни сколь угодно отдаленного неоплемени выступает как вызов. Если мы находим его привлекательным, если его превозносят выше, чем наш, то мы чувствуем себя обделенными. Он искушает нас, притягивает, заставляет сделать все, что в наших силах, только бы присоединиться к нему. Наш реальный стиль жизни теряет свою прелесть. Он больше не приносит нам былого удовлетворения. А поэтому нескончаемы наши усилия обрести новый стиль. Мы не можем остановиться и сказать: «Я достиг, я сделал это, теперь я могу расслабиться и отдохнуть». Как раз в тот момент, когда я собрался пожинать плоды своих долгих трудов, на горизонте появляется новое искушение, и я уже больше не чувствую себя победителем. Одним из результатов моей свободы (т. е. свободы потребительского выбора, свободы сотворения из себя самого кого-то иного посредством усвоения или неприятия различных стилей потребления) является то, что я, кажется, обречен всегда оставаться в состоянии обделенности. Сама возможность все новых и новых соблазнов и их очевидная доступность лишают радости любое достижение. Когда пределом служит небо, ни один из земных уделов не кажется достаточным, чтобы приносить удовлетворение. С гордостью выставляемые напоказ стили жизни не просто многочисленны и разнообразны, зачастую их представляют как различающиеся по своей ценности, по достоинству, которым наделяются их представители. Мы все «окультуриваем» себя сами, но есть более и менее утонченные культуры — высокие, средние и низкие. Если мы соглашаемся на менее, а не на самую лучшую, то с этого момента мы вынуждены признать, что наше не очень престижное социальное положение является естественным следствием не очень-то старательного «самокультивирования».

Но на этом история не кончается. Стили жизни других людей, даже самые утонченные, потому так дразнят, кажутся близкими и доступными, что они не скрываются. Напротив, они появляются соблазнительно манящими и открытыми; в самом деле, неоплемена не живут в крепостях за толстыми стенами, за крепостными рвами и башнями, так что любой прохожий может вступить в их пределы. И все же, как мы видели чуть раньше, вход не столь уж и свободен, как кажется; эта особого рода несвобода потому и представляется столь зловещей и потрясающей, что ее реальные стражи невидимы. Реальные же стражи — рыночные силы — не носят униформы и не несут ответственности за конечный успех или неудачу предприятия (в отличие от государственного регулирования потребностей и их удовлетворения, которое не может оставаться невидимым и тем самым является уязвимым для общественного протеста и легкой мишенью для коллективных усилий реформирования). В случае поражения злополучный прохожий должен знать, что это только его собственная вина. Он рискует потерять веру в самого себя, в силу своего характера, ума, таланта, устремлений и усердия. Что-то со мной не так, сделает он вывод и, возможно, обратится за помощью к специалисту, к психоаналитику, чтобы исправить «повреждения» в своей личности. Специалист подтвердит его подозрения: да, условия тут ни при чем, это скорее какое-то внутреннее течение, что-то скрытое в поврежденной личности потерпевшего поражение, что мешает ему воспользоваться возможностями, несомненно имеющимися в этих условиях. Специалист поможет перепроецировать расстройство (фрустрацию) на саму подверженную ему личность. Таким образом, негодование от такой фрустрации не перельется через край и не будет направлено на внешний мир. Невидимые стражи, преграждающие желанный путь, так и останутся невидимыми и еще более надежными, чем раньше. А мечты, которые они рисовали такими соблазнительными, так и останутся неразвенчанными. Они сохранят свою притягательность и искусительную силу: они стоят ваших усилий, это вы по какой-то причине не можете заставить себя предпринять необходимые усилия. Неудачники тем самым лишаются последнего утешения поносить задним числом ценность того стиля жизни, который они тщетно пытались освоить (пресловутое утешение «зеленого винограда»: мне не удалось заполучить его, но он и не стоит того, чтобы стремиться к нему любой ценой, поэтому не так-то уж много я и потерял. Было замечено, что очень часто неудача в достижении цели, превозносимой в качестве высшей и благородной, порождает чувства негодования, озлобленности и зависти, не только направленные против самих целей, но и стремящиеся распространиться на людей, похваляющихся тем, что достигли их).

Сколь вероятным это ни казалось бы при данных обстоятельствах, гораздо чаще неудача в достижении особо желанного стиля жизни не является виной стремившихся к нему людей. Даже те стили жизни, которые оказываются наиболее труднодостижимыми, должны быть представлены как общедоступные, если их хотят успешно продавать: их рекламируемая доступность — необходимое условие их соблазнительности. Они вызывают покупательную мотивацию и интерес потребителей потому, что возможные покупатели думают, будто искомые ими модели потребления могут быть приобретены в дополнение к восхвалениям и восхищению, будто эти модели — законные предметы практического действия, а не просто уважения и поклонения. Именно такое представление (от которого рынок вряд ли когда-либо откажется) предполагает равенство потребителей в их способностях свободно выбирать и самостоятельно определять свое социальное положение. В свете этого предполагаемого равенства неудача в приобретении вещей, которые есть у других, оскорбительна и унизительна.

Но неудача фактически неизбежна. Реальная доступность альтернативных стилей жизни предопределяется способностью предполагаемого их участника позволить приобрести себе соответствующие символы; проще говоря, той суммой денег, которую он может на них потратить. Истина заключается в том, что у одних людей денег больше, чем у других, поэтому они имеют большую свободу выбора, чем другие. На практике позволить себе наиболее вожделенные, хваленые и наиболее престижные стили могут только обладатели самых больших сумм денег (вот настоящий билет на рынок и пропуск к предлагаемым рынком благам). По сути дела то, что вы сейчас читаете, является тавтологией — утверждение, определяющее предмет, в то же время претендует на его объяснение. стили, которые могут быть приобретены сравнительно небольшим числом особенно богатых людей, рассматриваются тем самым как наиболее почтенные и достойные поклонения. Восхищение вызывает именно их нераспространенность, чудесными их делает их практическая недоступность. Приобретая их, ими гордятся, поскольку они — атрибуты исключительного, особого социального положения. Они служат признаками «лучших людей», это «лучшие стили жизни», поскольку их практикуют «лучшие люди». И товары, и люди, потребляющие их (при этом демонстрация является одним из основных способов их употребления, если не самым главным), получают высшие оценки благодаря именно этому «союзу».

Все товары имеют прикрепленный к ним ценник. С его помощью отбирается совокупность потенциальных покупателей. Он не определяет непосредственно решения, которые фактически принимают покупатели — они остаются свободными. Но он проводит границу между возможным и реальным — границу, которую данный покупатель преступить не может. За кажущимся равенством шансов, провозглашаемым и развиваемым рынком, скрывается практическое неравенство покупателей, т. е. неравенство четко различаемых степеней практической свободы выбора. Это неравенство ощущается как подавление и в то же время как стимул. Оно порождает болезненное чувство обделенности со всеми его пагубными для самооценки последствиями, которые мы рассматривали выше. Кроме того, оно вызывает невероятные усилия ради увеличения покупательной способности — усилия, которые поддерживают неистребимый спрос на рыночное предложение.

Таким образом, несмотря на то что рынок превозносит равенство, он же порождает и воспроизводит неравенство в обществе потребителей. Типичный, вызванный рынком или обслуживаемый им тип неравенства поддерживается и постоянно оживляется ценовым механизмом. Определенные рынком стили жизни наделяют подразумеваемым отличием благодаря ценникам, делающим их недостижимыми для менее обеспеченных покупателей; и эта функция «наделения отличием» делает их более привлекательными, тем самым поддерживая присвоенную им высокую цену. В конце концов, оказывается, что при всей предполагаемой свободе покупательского выбора рыночные стили жизни распределяются не равномерно и не случайно; каждый из них стремится сосредоточиться в определенной части общества, выполняя таким образом роль признака социального положения. Стили жизни склонны приобретать, можно сказать, классовую специфику. Тот факт, что они собраны из вещей, которые свободно продаются в магазинах, вовсе не делает их проводниками равенства, хотя и превращает их в фактор, постоянно подпитывающий ощущение приемлемости действительного неравенства. Теперь это неравенство становится более невыносимым и нестерпимым для относительно бедных и обделенных, чем тогда когда каждому социальному сословию, как правило, наследственному и неизменному, было четко предписано, каким имуществом ему можно владеть.

Именно против этого предписанного неравенства на самом деле борется порождаемое и поддерживаемое рынком неравенство. Рынок преуспевает за счет неравенства доходов и богатства, но он не признает сословий. Он сводит на нет все двигатели неравенства, кроме ценников. Товары должны быть доступны любому, кто может заплатить их цену. Стили жизни — все стили жизни — пригодны для грабежа покупателей. Покупательная способность — единственное право, признаваемое рынком. По этой же причине в рыночных потребительских обществах набирает небывалую силу сопротивление всем другим, предписанным видам неравенства. Привилегированные клубы, не принимающие в число своих членов людей определенной расы или национальности, рестораны и отели, преграждающие вход посетителям «не с тем цветом кожи», владельцы недвижимости, не желающие продавать ее покупателям по той же причине, — все это подвергается ожесточенным нападкам. Преобладание власти поддерживаемых рынком критериев социальной дифференциации, как кажется, подавляет все остальные критерии: не может быть ничего такого, что нельзя было бы купить за деньги.

Очень часто лишения, обусловленные рынком, расовой или этнической принадлежностью, пересекаются. Группы, удерживаемые на низших ступеньках ограничительными «предписаниями», как правило, заняты на плохо оплачиваемой работе, а потому и не могут позволить себе стиль жизни, предназначенный для «лучших людей». В таком случае предписывающий (аскриптивный) характер их депривации (лишенности) остается скрытым. Видимое неравенство объясняют меньшими талантами, стараниями или сообразительностью представителей обделенной расы или этнической группы; если бы не их врожденные пороки, они преуспели бы так же, как и другие. Стать похожими на тех, кому они завидуют или хотят подражать, было бы им вполне доступно, если бы они захотели и приложили к этому старание.

Однако такое объяснение невозможно в случае с теми представителями обделенных (в другом отношении) групп, которые, преуспев на рынке, все еще не допускаются к «лучшим стилям жизни». Что касается денег, то они могут позволить себе и высокие взносы в клубе, и высокие цены в отеле, но все равно вход им туда заказан. Тем самым демонстрируется предписывающий, или аскриптивный, характер их депривации (лишения); они узнают, что, вопреки обещаниям, за деньги нельзя купить все и что для положения человека в обществе, для его благополучия и достоинства мало просто прилежно зарабатывать деньги и тратить их. Это открытие подрывает их веру в свободный рынок как гарантию человеческой свободы. Насколько нам известно, люди могут различаться по способности (точнее, возможности) покупать билеты, но никому не может быть отказано в билете, если он может позволить себе его купить. В рыночном обществе предписывающая (аскриптивная) дифференциация возможностей не находит оправданий и по этой причине — невыносима. Вот почему во главе всех попыток сопротивления против дискриминации по какому-либо признаку, кроме покупательной способности, стоят зажиточные и более удачливые представители дискриминируемых рас, этнических групп, религиозных сект, языковых сообществ (в определенной степени феминистское движение также черпает силы из факта дискриминации, чуждого «духу» или по крайней мере обещаниям потребительского общества). Эпоха «сделавших себя» людей, господства «племен», представляющих стили жизни, дифференциации посредством стилей потребления — это в то же время и эпоха сопротивления расовой, этнической, религиозной и гендерной дискриминации, эпоха непримиримой борьбы за права человека, т. е. за уничтожение каких бы то ни было запретов, кроме тех, которые в принципе (согласно представлениям нашего типа общества) могут быть преодолены усилиями любого человека как индивида.

Глава 12

Средства и возможности социологии

От одной главы к другой мы с вами путешествовали по миру нашей общей повседневной жизни. Социология была приглашена нами в качестве гида: наш путь пролегал через наши обыденные заботы и проблемы, и перед социологией ставилась задача комментировать, что мы видим и делаем. Как и в любом путешествии под руководством гида, наш гид, мы надеялись, постарается, чтобы мы не пропустили ничего важного, и обратит наше внимание на вещи, мимо которых сами бы мы прошли, не заметив их. Мы также ожидали, что гид объяснит нам то, что до сих пор мы знали лишь поверхностно; расскажет нам об этом то, чего мы не знали. Мы полагали, что в конце нашего путешествия будем знать больше и понимать лучше, чем в начале; когда мы опять возвратимся в нашу повседневную жизнь после этого путешествия, мы будем лучше вооружены для того, чтобы справляться со стоящими перед нами проблемами. И не обязательно наши попытки разрешить их будут более успешны, но по крайней мере мы знаем, что это за проблемы и что требуется для их решения, если оно вообще возможно.

Я думаю, что социология, насколько мы узнали о ней в нашем путешествии, вполне справилась с поставленной задачей; но она разочаровала бы нас, если бы мы ожидали от нее чего-то большего, чем просто комментария, набора объяснительных примечаний к нашему повседневному опыту. Именно комментарий и должна предоставлять социология. Социология — это углубление того знания, которым мы обладаем и пользуемся в нашей повседневной жизни, поскольку она раскрывает некоторые весьма тонкие различия и не вполне очевидные связи, недоступные невооруженному глазу. Социология отмечает больше деталей на нашей «карте мира», а также расширяет эту карту за пределы нашего повседневного опыта, с тем чтобы мы видели, как обитаемые нами территории вписываются в не исследованный еще нами окружающий мир. Разница между тем, что мы знаем и без социологии, и тем, что мы знаем теперь, после знакомства с ее комментариями, не является разницей между ошибочным и истинным знанием (хотя, давайте признаем, что иногда социология то тут, то там исправляет наши мнения); это скорее различие между уверенностью в том, что наши переживания и опыт можно описать и объяснить одним и только одним способом, и знанием того, что возможные — вероятностные — интерпретации многочисленны. Можно сказать, что социология — это еще не предел наших поисков понимания, но ободрение для того, чтобы продолжать их, и препятствие на пути самодовольства, убивающего любознательность и останавливающего всякие поиски. Говорят, лучшее, что может сделать социология, это — «подстегнуть ленивое воображение», показывая несомненно знакомые вещи в неожиданных ракурсах и тем самым рассеивая обыденность и самодовольство.

А вообще, относительно того, что может и должна предлагать социология как «социальная наука» (т. е. как совокупность знаний, провозглашающих превосходство над простыми мнениями и суждениями и обладающих надежной, достоверной, правильной информацией о том, как в действительности обстоят дела), существуют два очень разных ожидания.

Одно из них ставит социологию наравне с другими видами специального знания, обещающими поведать нам о наших проблемах и рекомендующими нам, что с ними делать и как от них избавиться. Социология рассматривается как что-то вроде учебника по искусству жизни, подсказывающего нам, как достичь желаемого, как перепрыгнуть или обойти препятствия на пути к нему. В конечном счете это ожидание сводится к вере в то, что раз мы знаем о взаимозависимости различных элементов нашей ситуации, то мы сможем свободно ее контролировать, подчинять ее нашим целям или по крайней мере заставить ее лучше служить им. Собственно, это и называется научным знанием. Мы так высоко ценим его за то, что оно делает нас мудрее, и эта мудрость, как нам кажется, дает нам возможность предсказывать, чем все обернется; за его способность предсказывать ход событий (а тем самым и последствия собственных действий), позволяющую нам действовать свободно и рационально, т. е. делать только такие ходы, которые гарантируют желаемый результат.

Второе ожидание тесно связано с первым, но оставляет открытыми положения, подчеркивающие идею инструментальной пользы, т. е. предпосылки, которые у предыдущего ожидания не было нужды выделять. Контролировать ситуацию так или иначе должно означать приманивать, принуждать или как-то еще заставлять других людей (которые всегда являются частью ситуации) вести себя таким образом, чтобы их поведение способствовало достижению того, что нам нужно. Как правило, контроль над ситуацией не может не означать также и контроля над другими людьми (в конце концов, искусство ведения жизни и представляется как «способ завоевывать друзей и влиять на людей»). В этом втором ожидании желание контролировать других людей выходит на первый план. На социологию возлагаются надежды, что она поддержит усилия по созданию порядка и устранению хаоса, который, как мы показали в предыдущих главах, является отличительным признаком нашего времени. От социолога, исследующего внутренние побуждения человеческого поведения, ожидают практически полезной информации о том, как следует все упорядочить, чтобы выявить показательные типы поведения или, наоборот, предотвратить поведение, не соответствующее сконструированной модели порядка. Так, фабриканты могут спросить у социологов, как предотвратить забастовки; командующие войсками, оккупирующими чужую страну, могут спросить, как бороться с партизанами; полицейские могут проверить практические рекомендации по рассеиванию толпы и сдерживанию потенциальных бунтовщиков; управляющие торговыми компаниями могут затребовать наилучших способов искушения потенциальных покупателей; чиновники, занимающиеся делами общественности, могут спросить, как сделать нанявших их политиков более популярными и избираемыми; сами же политики могут обратиться за советом, какие методы поддержания законности и порядка наиболее эффективны (т. е. как заставить своих подданных подчиняться закону, желательно добровольно, даже тогда, когда им не нравятся эти законы).

Суть всех этих требований заключается в том, чтобы социолог советовал, как урезать свободу некоторых людей так, чтобы, несмотря на то что их выбор будет ограниченным, поведение все-таки было бы более предсказуемым. От социолога требуется знание о том, как преобразовать данных людей из субъектов их собственного действия в объекты действия других людей; как применить к человеческому поведению на практике что-то вроде модели «бильярдного шара», в которой все, что делают люди, целиком и полностью обусловливается толчками извне. Чем больше человеческое поведение будет походить на движения такого «бильярдного шара», тем более полезными будут и услуги социологов для поставленной цели. Даже если люди не могут перестать выбирать и принимать решения, то внешний контекст их действий должен подвергаться таким манипуляциям, при которых было бы совершенно исключено, чтобы их выборы и решения были направлены против желаний манипуляторов.

Чаще всего такие ожидания выливаются в требование научности социологии: социология должна оформлять свою деятельность и ее результаты по образцу наук, которые мы все высоко ценим за их явную практическую полезность, т. е. за приносимые ими ощутимые выгоды. Социология должна выдавать столь же точные, практически полезные и эффективные рецепты, какие выдают, например, физика или химия. По их замыслу, эти и подобные им науки имели целью приобретение вполне определенного вида знания, т. е. такого, которое в итоге ведет к полному овладению объектом исследования. Этот объект, сконструированный наподобие «природного» объекта, не наделен собственной волей, целеполаганием, поэтому он может быть безо всякого сожаления полностью подчинен воле и целеполаганию человека, стремящегося использовать его с целью лучшего удовлетворения своих потребностей. Язык науки, описывающий «природные» объекты», был тщательно очищен от всех понятий, соотносящихся с целью или смыслом; после этой очистки остался только «объективный» язык, конструирующий свои объекты лишь постольку, поскольку они, во-первых, воспринимают, а не производят действие, и, во-вторых, направляются внешними силами, однозначно представляемыми как «слепые», т. е. не направленные на какую-либо определенную цель и свободные от каких бы то ни было намерений. Описанный таким образом естественный мир воспринимался как «свободный для всех», как целина, ждущая, когда ее возделают и преобразуют в спланированный с определенной целью участок, более пригодный для человеческого обитания. Объективность науки нашла выражение в том, что она докладывала о своих открытиях бесстрастным, техническим языком, подчеркивающим непреодолимое различие между людьми как носителями целей и природой, предназначенной для формирования и преобразования в соответствии с этими целями. Наука провозгласила своей целью способствовать «господству человечества над природой».

Главным образом с этой целью и предпринимались исследования мира. Природа должна была изучаться с тем, чтобы мастеровые знали, как придать ей желаемую форму (представьте, например, скульптора и глыбу мрамора, которую он хочет преобразить в подобие человеческой фигуры. Чтобы осуществить эту цель, он должен прежде всего знать о внутренних свойствах камня. Отбивать и откалывать куски мрамора, не разбивая его, можно только по некоторым определенным направлениям. Для того чтобы придать куску мрамора задуманную форму, т. е. подчинить камень своему замыслу, скульптор должен научиться распознавать эти направления. Искомое им знание подчинило бы мертвый камень его воле и позволило преобразовать его в соответствии с представлениями скульптора о гармонии и красоте). Именно так и было сконструировано научное знание: объяснить объект науки означало получить возможность предсказать, что произойдет, если то-то и то-то имеет место быть; обладая такой способностью предсказания, человек получает возможность действовать, т. е. навязывать уже завоеванной и покоренной части реальности свой замысел, наилучшим образом отвечающий поставленной цели. Реальность рассматривалась прежде всего как сопротивление человеческой целенаправленной деятельности. Задача науки заключалась в том, чтобы найти способы преодоления этого сопротивления. Конечное завоевание природы означало бы освобождение человечества от природных ограничений, возрастание, так сказать, нашей коллективной свободы.

Все добытое ценное знание должно было соответствовать этой модели науки. Любой вид знания, желающий снискать общественное признание, найти себе место в академическом мире и получить свою долю общественных ресурсов, должен был доказать свое сходство с естественными науками, свою способность выдавать столь же полезные практические указания, которые позволят нам лучше приспособить этот мир для человеческих целей. Требование приспособиться к стандарту, установленному естественными науками, было настойчивым и не терпящим возражений. Даже если мысль о роли архитекторов или проектировщиков социального порядка и не посещала отцов-основателей социологии, даже если единственным, к чему они стремились, было понять более полно человеческое положение, они не могли (скрыто или явно) не принять доминирующую модель науки как прототип «хорошего знания» и образец всепонимания. Поэтому они должны были показать, что для изучения человеческой жизни и деятельности можно изобрести такие же точные и объективные методы, как и методы, используемые науками о природе, и что в результате их применения может быть получено столь же точное и объективное знание. Они должны были доказать, что социология сможет подняться до статуса науки и тем самым быть принятой в академическую семью на равных с ее более старшими и задающими тон членами.

Долгий путь, пройденный социологией от этого стремления к ее современному социологическому дискурсу (способу рассуждений и обмена суждениями), объясняет и его специфическую форму с тех пор, как социология обосновалась среди других наук в мире академического преподавания и исследования. Усилия сделать социологию «научной» доминировали в этих рассуждениях о ее судьбе и призвании; данная задача заняла почетное место среди интересов участников обсуждений. Нарождавшаяся академическая социология использовала три стратегии для выполнения указанной задачи, все они были апробированы и последовательно соединились в той форме, которую приняла официальная социология.

Первая стратегия нагляднее всего просматривается в трудах основателя академической социологии во Франции Эмиля Дюркгейма. Дюркгейм принял как само собой разумеющийся факт существования модели науки, разделяемой всеми областями знания, которые претендуют на научный статус. Данная модель характеризуется прежде всего объективностью, т. е. четким отделением объекта исследования от изучающего его субъекта, представлением этого объекта как чего-то «внешнего», что должно быть подвергнуто рассмотрению исследователя, должно наблюдаться и описываться на строго нейтральном и отстраненном языке. Так как вся наука действует одним и тем же образом, то научные дисциплины различаются лишь тем, что общий всем им тип объективного рассмотрения направляется на различные области реальности; мир, так сказать, делится на участки, каждый из которых исследуется отдельной научной дисциплиной. Все исследователи одинаковы: все они владеют сходными техническими навыками и занимаются деятельностью, подчиненной сходным правилам и законам поведения. И реальность, которую они изучают, для всех одна и та же, всегда состоящая из «внешних» объектов, ожидающих наблюдения, описания и объяснения. Отличает же научные дисциплины друг от друга только разделение исследуемой территории. Различные отрасли науки делят мир между собой, и каждая из них берет на себя один его фрагмент — свой собственный «набор вещей».

Если дело с науками обстоит именно так, то для того, чтобы социология смогла занять свое место в науке, т. е. стать наукой, она должна найти фрагмент мира, еще не освоенный существующими научными дисциплинами. Подобно мореплавателю, социология должна открыть континент, над которым еще не объявлен ничей суверенитет и над которым она может установить собственное несомненное господство благодаря своей научной компетенции и авторитету. Проще говоря, социология как наука и как отдельная, независимая научная дисциплина может быть легитимирована только в том случае, если найден до сих пор не известный «набор вещей», ожидающий научного анализа.

Дюркгейм полагал, что специфически социальные факты, т. е. явления коллективности, не свойственные ни одному конкретному человеку в отдельности (как общие представления и образцы поведения), могут быть приняты как такие вещи и изучаться в объективной, отстраненной манере подобно другим вещам. В самом деле, эти явления представляются индивидам вроде нас с вами почти такими же, как и остальная «внешняя» реальность: они жестоки, упрямы и не зависят от нашей воли признавать или не признавать их, поскольку мы не вольны избавиться от них. Они присутствуют здесь независимо от того, знаем мы о них или нет, почти как стол или кресло, занимающие определенное место в комнате, независимо от того, смотрю я на них или думаю о них. Более того, я могу игнорировать их присутствие только в ущерб себе. Если я буду вести себя так, словно их нет, то буду жестоко наказан (если я игнорирую естественный закон всемирного тяготения и покину комнату через окно, а не через дверь, то буду наказан — сломаю ногу или руку. Если я игнорирую социальную норму — закон и моральный запрет воровать, то я также понесу наказание: буду заключен в тюрьму или подвергнут остракизму со стороны своих товарищей). Фактически я постигаю существование социальной нормы трудным путем: когда я нарушаю ее и тем самым «нажимаю на спусковой крючок» карательных санкций против меня.

Итак, мы можем сказать, что хотя социальные феномены, как совершенно очевидно, не могут существовать без людей, тем не менее они находятся не внутри человека как индивида, а вне его. Вместе с природой и ее непреложными законами они составляют жизненно важную часть объективного окружения любого человека, часть внешних условий любого человеческого действия и человеческой жизни в целом. Нет никакого смысла пытаться узнать об этих феноменах, спрашивая о них людей, подчиняющихся их силе (невозможно изучать закон всемирного тяготения, собирая мнения людей, вынужденных ходить по земле, а не летать). Информация, полученная путем опроса людей, была бы смутной, неполной и противоречивой: люди, к которым мы обращаемся с вопросами, мало что могут рассказать нам, поскольку они не изобретают и не создают изучаемые явления, они находят их уже готовыми и знакомятся с ними (т. е. вынуждены осознать их наличие) лишь фрагментарно и кратко. Поэтому социальные факты надо изучать непосредственно, объективно, «со стороны», наблюдая систематически, т. е. точно так же, как изучаются все остальные вещи, находящиеся «во вне».

В одном отношении, полагает Дюркгейм, социальные факты существенно отличаются от фактов природы. Связь между нарушением закона природы и последующим ущербом непосредственная: она не привносится человеческим замыслом (и ничьим замыслом вообще). Связь же между нарушением общественной нормы и понесенным нарушителями наказанием, напротив, является «искусственной». Определенное поведение наказуемо потому, что общество осуждает его, а не потому, что само это поведение влечет за собой ущерб для его исполнителя (так, воровство не причиняет ущерба самому вору, наоборот, может быть даже выгодным для него; если вор в результате наказан, то только потому, что общественная мораль восстала против воровства). Это различие, однако, не умаляет «вещественного» характера социальных норм и возможность их объективного изучения. Верно как раз обратное: оно еще больше прибавляет к «вещественной» природе норм, так как они оказываются истинным материалом и эффективными причинами, обусловливающими регулярность и неслучайность человеческого поведения и, следовательно, социального порядка как такового. Именно такие «подобные вещам» социальные факты, а не настроения или чувства индивидов (которые так страстно исследуют психологи) обеспечивают истинное объяснение человеческого поведения. Желая правильно описать и объяснить человеческое поведение, социолог должен (и его призывают) оставить в стороне человеческую душу, намерения и личные смыслы, о которых нам могут поведать только сами индивиды («загадки человеческой души», таким образом, обречены оставаться незамеченными и непроницаемыми), и обратиться к изучению явлений, которые можно наблюдать со стороны и которые будут казаться разным наблюдателям одинаковыми.

Это одна из возможных стратегий, с помощью которой можно добиваться научного статуса социологии. Совсем другая стратегия предложена в работах Макса Вебера. Мысль о том, что существует один, и только один, способ «быть наукой» и что поэтому социология должна самоотверженно подражать естественным наукам, Вебер категорически отвергает. В противовес этому он полагает, что социологическая практика, не теряя присущей научному знанию точности, должна отличаться от естественных наук так же, как отличается социальная реальность, исследуемая социологом, от не-человеческого мира, исследуемого науками о природе.

Реальность у людей, или человеческая реальность, отличается (и в этом она поистине уникальна) тем, что действующие субъекты наделяют свои действия смыслом. Они обладают мотивами, действуют, чтобы достичь поставленных целей. Именно цели объясняют их действия. По этой причине человеческие действия, в отличие от пространственных перемещений физических тел или химических реакций, надо прежде всего понять, а не объяснить. Точнее, объяснить человеческое действие — значит понять его: уловить смысл, которым действующий субъект наделяет его.

То, что человеческие действия осмысленны и потому требуют исследований особого рода, было известно и до Вебера. Эта идея еще задолго до него служила основанием герменевтики — теории и практики «раскрытия смысла», заложенного в литературном тексте, живописи или в каком-либо другом продукте созидающего духа. Герменевтические исследования безрезультатно боролись за научный статус. Теоретикам герменевтики было трудно доказать, что метод и открытия герменевтических изысканий могут быть столь же объективными, как и методы и результаты науки, т. е. что можно закодировать метод герменевтического исследования настолько точно, что любой исследователь, выполняющий его требования, придет к тем же выводам. Такой научный идеал представлялся герменевтикам недостижимым. Казалось, для того чтобы понять смысл текста, его интерпретаторы должны «поставить себя на место автора», посмотреть на текст глазами автора, продумать его мысли, короче — быть, думать, рассуждать, чувствовать, как автор (такое «перевоплощение» в жизнь и в дух автора, переживание и повторение его опыта получило название эмпатии). Это требует истинной духовной близости с автором и невероятной силы воображения, результаты же будут зависеть не от унифицированного метода, с одинаковым успехом доступного каждому, а от уникального таланта единичного интерпретатора. Следовательно, вся процедура интерпретации относится скорее к искусству, нежели к науке. Если интерпретаторы предлагают весьма различные интерпретации, то можно выбрать одно из конкурирующих предложений, более богатое, проницательное, глубокое, эстетически приятное или в каком-либо другом отношении более удовлетворительное, чем остальные; но все это не может служить причиной, позволяющей нам сказать, что предпочтительная для нас интерпретация является истинной, а те, что нам не нравятся, — ложными. Утверждения же, которые не могут быть однозначно определены как истинные или ложные, не могут принадлежать науке.

И все же Вебер настаивал на том, что, будучи исследованием человеческих действий, нацеленным на их понимание (т. е. как и герменевтика, стремящаяся постичь их смысл), социология все-таки может достичь уровня объективности, присущего научному знанию. Другими словами, он считал, что социология может и должна получить объективное знание о субъективной человеческой реальности.

Совершенно ясно, что не все человеческие действия могут быть интерпретированы таким образом, так как многое в нашей деятельности является либо традиционным, либо аффективным, т. е. направляемым либо традициями, либо эмоциями. В обоих случаях действие не рефлективно: когда я действую в раздражении или следую повседневным привычкам, я не рассчитываю мои действия и не преследую определенных целей; я не планирую, не контролирую свое действие как средство, ведущее к определенной цели. Традиционные и эмоциональные действия обусловливаются факторами, которые не подвластны контролю моего сознания, как и природные явления; и подобно природным явлениям, эти действия бывают поняты лучше, когда указана их причина. Действия, называемые рациональными, т. е. рефлективные, рассчитанные действия, сознательно воспринимаемые, контролируемые и нацеленные на осознаваемый результат (действия типа «для чего»), требуют понимания смысла, а не причинного объяснения. Если традиции слишком разнообразны, а эмоции неповторимы и глубоко личны, то разум, который мы используем для соизмерения целей и средств, выбираемых для достижения целей, присущ всем человеческим существам. Поэтому я могу извлечь смысл из наблюдаемого мною действия не путем догадок относительно того, что происходит в головах действующих, и не путем «продумывания их мыслей» (т. е. не путем эмпатии), а подбирая к действию мотив, имеющий смысл и тем самым делающий действие осмысленным для меня и для любого другого наблюдателя. Если вы в порыве гнева ударите своего приятеля, то мне это может показаться бессмысленным, если я — человек спокойный, никогда не испытывающий сильных эмоций. Но если я вижу, что вы не спите за полночь и пишите сочинение, мне легко будет установить смысл наблюдаемого (и любому это легко будет сделать), поскольку я знаю, что написание сочинений — это прекрасное, проверенное средство приобретения знаний.

Коротко говоря, Вебер полагал, что рациональное сознание может узнать себя в другом рациональном сознании, и до тех пор, пока изучаемые действия рациональны (рассчитаны, целенаправленны), они могут быть рационально поняты, т. е. объяснены посредством установления смысла, а не причины. Поэтому социологическому знанию вовсе не надо быть ниже науки. Напротив, оно имеет явное преимущество по сравнению с наукой в том, что может не просто описывать, но также и понимать свои объекты — людей. Как бы тщательно ни исследовался мир, описываемый наукой, он остается бессмысленным (можно знать все о дереве, но нельзя «понимать» дерево). Социология идет дальше науки — она раскрывает смысл изучаемой ею реальности.

Существовала и третья стратегия, пытавшаяся поднять социальное исследование до статуса науки: показать, что социология как наука имеет непосредственное и эффективное практическое применение. Эта стратегия с особым энтузиазмом использовалась первопроходцами социологии в Соединенных Штатах Америки — стране, известной прагматическим складом ума ее граждан, признанием ими практического успеха высшим критерием ценности и, в конечном счете, истины. В отличие от европейских коллег первые американские социологи не имели времени для теоретизирования о природе их занятий, они не утруждали себя философским обоснованием социологической практики. Вместо этого они всерьез решили показать, что доставляемое социологическим исследованием знание может быть использовано точно так же, как на протяжение многих лет использовалось научное знание с его неоспоримыми результатами: оно может быть использовано для предсказания и «манипулирования» реальностью, для изменения ее в соответствии с нашими потребностями и намерениями, каковы бы они ни были и как бы они ни определялись и ни отбирались.

Эта третья стратегия сосредоточилась на разработке методов социального диагноза (на опросах, детально описывающих точное состояние дел в определенной сфере социальной жизни) и общей теории человеческого поведения (т. е. факторов, обусловливающих такое поведение; надежды возлагались на то, что исчерпывающее знание таких факторов сделает человеческое поведение предсказуемым и поддающимся манипуляции). С самого начала социологии был задан практический тон, причем этот тон задавали вечные социальные проблемы — рост преступности, подростковая преступность, алкоголизм, проституция, ослабление семейных связей и т. д. Социология обосновывала свои притязания на общественное признание обещаниями помочь в управлении социальными процессами, как геология и физика помогают в строительстве небоскребов. Другими словами, социология поступила на службу построения и поддержания социального порядка. Она разделяла интересы правителей общества, людей, выполняющих задачу по руководству поведением других. Обещание практической пользы было адресовано и воспринято в новых сферах управленческой деятельности. Услуги социологии были использованы для того, чтобы снять антагонизм и предотвратить конфликты на фабриках и шахтах; способствовать адаптации новобранцев в боевых частях армии; помочь продвижению новых коммерческих продуктов; реабилитировать бывших преступников; увеличить эффективность программ социального обеспечения.

Эта стратегия более всех соответствовала формуле Фрэнсиса Бэкона «покорять природу, повинуясь»; она перепутала истину с пользой, информацию с контролем, знание с властью. Она восприняла призыв власть имущих доказать обоснованность социологического знания практическими выгодами, которые она может дать для управления общественным порядком, для разрешения проблем, какие представляют себе и формулируют те, кто следит за порядком и управляет им. Тем самым социология, воспринявшая такую стратегию, должна была принять во внимание перспективу управления: рассматривать общество «сверху» как материал, обладающий способностью к сопротивлению, как объект манипуляции, внутренние свойства которого нужно лучше узнать, чтобы он стал податливее и восприимчивее к той форме, какую ему захотят придать.

Пересечение интересов социологии и управления, возможно, и приблизило социологию к государственному, промышленному или военному руководству, но в то же время сделало уязвимой для критики тех, кто воспринимал контроль «сверху», т. е. со стороны властей, как угрозу дорогим для них ценностям и особенно индивидуальной свободе и общественному самоуправлению. Критики отмечали, что следование данной стратегии заставляет активно поддерживать существующую асимметрию власти. Неправильно думать, утверждали они, будто знание и практические рекомендации, вырабатываемые социологией, могут в равной мере служить любому, кто захочет их использовать, и рассматриваться как нейтральные и беспартийные. Далеко не каждый может использовать знание, построенное с точки зрения управленческой перспективы: его применение, в конце концов, требует ресурсов, которыми распоряжаются только управляющие. Таким образом, социология лишь усиливает контроль над теми, кого уже контролируют; она еще больше меняет ситуацию в пользу тех, кто уже наслаждается лучшим положением. Следовательно, социология способствует неравенству и социальной несправедливости. Все это делает положение социологии противоречивым: она испытывает давление с разных сторон, и примирить силы давления трудно. То, чего требует от социологии одна сторона, другая рассматривает как нечто отвратительное и решительно отвергает. Ответственность за такую противоречивость нельзя возлагать только на социологию. Социология является жертвой реального социального конфликта, внутреннего противоречия, раскалывающего все общество, т. е. противоречия, которое социология не в силах разрешить.

Противоречие заключено в самой перспективе рационализации, присущей современному обществу. Рациональность — это обоюдоострое оружие. С одной стороны, она помогает индивидам больше контролировать свои действия. Рациональный расчет, как мы видели, может лучше направить действие к цели, поставленной действующим субъектом, и тем самым увеличить эффективность этого действия. В целом же рациональные индивиды, видимо, с большой долей вероятности достигают своих целей, чем те, кто ничего не планирует, не рассчитывает и не контролирует свои действия. Поставленная на службу индивиду рациональность может увеличить степень его свободы. С другой стороны, обратившись однажды к окружению индивидуального действия — к организации общества в целом, рациональный анализ может с тем же успехом и ограничить индивидуальный выбор или сократить набор средств, которыми может пользоваться индивид для достижения своих целей. То есть рациональный анализ может достичь прямо противоположных целей: урезать индивидуальную свободу. Поэтому возможные варианты использования рациональности принципиально несовместимы и обречены оставаться противоречивыми.

Противоречия, окружающие социологию, являются лишь отражением двойственной природы рациональности, и социология ничего не может поделать с этим. Вот почему противоречия останутся и в будущем. Власть предержащие по-прежнему будут обвинять социологию в том, что она подрывает их власть над подданными и возбуждает социальное недовольство и напряжение. Люди же, отстаивающие свой образ жизни от удушающих запретов, налагаемых властью, обеспеченной всеми ресурсами, будут по-прежнему недоумевать или чувствовать себя оскорбленными, видя социологов в роли советников или прислужников своих давних противников. В любом случае бремя обвинений будет отражать степень существующего конфликта.

Научный статус социологии, отражающей атаки с двух сторон, оказывается весьма сомнительным. Ее соперники жизненно заинтересованы в обесценении социологического знания, а отказ в научном статусе прекрасно служит этой цели. Именно такое двойное обвинение, с которым сталкиваются лишь немногие отрасли науки, делает социологов столь чувствительными к проблеме их собственного статуса ученых и порождает все новые попытки убедить и ученое сообщество, и широкую общественность в том, что производимое социологами знание может претендовать на истинность общепринятого в научном мире образца. Однако попытки эти так и остаются безрезультатными. Кроме того, они отвлекают внимание от тех реальных преимуществ, которые социологическое мышление может предложить для обыденной жизни.

Любое знание, будучи упорядоченной картиной мира, картиной порядка, содержит в себе и интерпретацию этого мира. Оно не является, как нам иногда кажется, отражением вещей самих по себе, как они есть; скорее вещи становятся для нас существующими благодаря имеющемуся у нас знанию: словно наши грубые, беспорядочные ощущения спрессованы в вещи и распределены по контейнерам, которые наше знание для них уже заготовило в виде категорий, классов, типов. Чем большим знанием мы обладаем, тем больше вещей мы видим, тем большее количество разных вещей мы различаем в этом мире. Можно даже сказать, что выражения «У меня больше знаний» и «Я различаю больше вещей в мире» означают одно и то же. Если я изучаю искусство живописи, то мое доселе нерасчлененное представление о «красном» начинает делиться на все возрастающее число специфических и вполне отличных друг от друга представителей «семьи красных цветов»: теперь я различаю адрианопольский красный, огненно-красный, чемерично-красный, индийский красный, японский красный, карминный, кармазинный, рубиновый, основной красный, пунцовый, кроваво-красный, багряный, алый, альпийский красный, помпейский красный, персидский красный и все увеличивающееся число других красных цветов. Разница между человеком несведущим, не разбирающимся в живописи и специалистом, профессиональным художником или искусствоведом будет заключаться в неспособности первого увидеть цвета, которые для второго представляются явно (и «естественно») различными. Она может выражаться и в утрате вторым способности первого видеть «красный» вообще как таковой, воспринимать все предметы, окрашенные в различные оттенки красного, как предметы одного цвета.

В любой области, сфере приобретение знания состоит в научении проводить новые различия, делать единообразное разделенным, видеть различия более специфическими, делить большие классы на меньшие, чтобы интерпретация опыта становилась более богатой и подробной. Мы часто слышим, что образованность людей измеряется богатством словарного запаса, который они используют («Как много слов в их языке!»). Вещи можно описать как «прекрасные», но это «прекрасное» можно сделать более конкретным, и тогда окажется, что вещи, описанные таким образом, могут быть восприняты как «прекрасные» по многим причинам: потому что они упоительны, приятны на вкус, добры, хорошо подходят к чему-либо, сделаны со вкусом или «правильно поступают». Кажется, что богатство опыта и языка возрастает одновременно.

Язык не приходит в жизнь «извне» сообщить о том, что уже произошло. Язык с самого начала пребывает внутри жизни. В самом деле, можно сказать, что язык есть форма жизни, и любой язык — английский, китайский, португальский, язык рабочего класса, «благородный» язык, официальный язык государственных служащих, арго низших слоев, жаргон подростковых компаний, язык искусствоведов, моряков, физиков-ядерщиков, хирургов, шахтеров — является полноценной формой жизни. Каждый из них имеет свою карту мира (или конкретной его части) и свой кодекс поведения с двумя различными порядками, с двумя сторонами различения (одна — восприятие, другая — поведенческая практика), параллельными и согласованными. Внутри каждой формы жизни карта и кодекс взаимосвязаны. Мы можем их представить себе в отдельности, но на практике их разъять невозможно. Различия в названиях вещей отражают наше восприятие различия их качеств, а тем самым различия в их использовании и нашем обращении с ними; но признание нами качественных различий отражает и различия, которые мы применяем в наших действиях с ними и в наших ожиданиях, с которых собственно и начинаются наши действия. Вспомним то, что мы уже отмечали: понять — значит знать, как поступать дальше. И наоборот: если мы знаем, как поступать дальше, значит мы поняли. Именно это пересечение, эта гармония между способом действия и способом видения мира заставляет нас предположить, что различия присущи самим вещам, что окружающий нас мир сам по себе подразделяется на отдельные части, различаемые в нашем языке, что названия «принадлежат» обозначаемым ими вещам.

Существует много форм жизни. Они, разумеется, отличаются одна от другой; их различия, в конце концов, и делают их отдельными формами жизни. Но они не отгорожены друг от друга непроницаемыми стенами; не следует представлять их как замкнутые, опечатанные миры с перечнем их содержимого, со всеми предметами, принадлежащими только им. Формы жизни — это упорядоченные, общие образцы, но зачастую навязываемые друг другу. Они пересекаются и соперничают в определенных областях целостного жизненного опыта. Это, так сказать, различные подборки и различные варианты организации одних и тех же частей целостного мира и одних и тех же вещей, взятых из общего запасника. В течение одного дня я прохожу через многие формы жизни, но где бы я ни проходил, я и с собой несу части других форм жизни (поэтому мой образ действий, например в исследовательском коллективе, где я работаю, «несет на себе отпечаток» региональных и местных особенностей формы жизни, которой я живу как частное лицо; а мое участие в соседской форме жизни, в свою очередь, несет на себе следы особой религиозной конгрегации, к которой я принадлежу и в жизни которой участвую, и т. д.). В каждой форме жизни, через которую я прохожу в течение всей моей жизни, я разделяю знания и кодексы поведения с различными совокупностями людей; и каждая из этих совокупностей может обладать уникальным сочетанием форм жизни. По этой причине ни одна из форм жизни не является «чистой»; не является она и статичной, заданной раз и навсегда. Мое вхождение в какую-либо форму жизни не является для меня пассивным процессом примитивного заучивания, не является оно и процессом выворачивания наизнанку, переплавки и переиначивания моих мыслей и навыков только ради того, чтобы они соответствовали строгим правилам, которым я теперь намерен подчиняться. Мое вхождение изменяет форму жизни, мы оба меняемся: я приношу с собой нечто вроде приданого (в виде частей других форм жизни, остающихся со мной), которое преображает содержание той формы жизни, где я еще новичок, поэтому после моего вхождения эта форма жизни уже не та, что была прежде. И таким образом она изменяется постоянно. Каждый акт вхождения (изучение, владение, использование языка, который конституирует данную форму жизни) является творческим актом — актом преобразования, трансформации. Иначе говоря, языки, как и общности — их носители, являются открытыми и динамическими образованиями. Они могут существовать только в состоянии постоянного изменения.

Именно поэтому все время возникают проблемы понимания (равно как и опасность недоразумений и прекращения коммуникации). Предпринимаемые вновь и вновь попытки сделать общение понятным и несложным (путем «замораживания» интерпретаций, содержащихся в языке, навязывания каждому слову однозначного и обязательного определения) ничего не дают и не могут дать, поскольку разговаривающие на данном языке люди, имеющие свои собственные отличные от других интерпретации одних и тех же слов, постоянно привносят во взаимодействие людей различные совокупности форм жизни. В ходе их взаимодействия смыслы претерпевают едва уловимое, но постепенное и неизбежное изменение. Теперь они приобретают окраску, начинают ассоциироваться с конкретными объектами (референтами), от которых раньше были далеки; они замещают старые смыслы и претерпевают многие другие изменения, которые не могут не изменить язык как таковой. Можно сказать, что процесс коммуникации (связи, общения) — действие, нацеленное на достижение взаимопонимания, на «перемалывание» различий, на согласование интерпретаций, — предотвращает застой в любой форме жизни. Для того чтобы уяснить себе это замечательное качество форм жизни, представьте себе водовороты в течении реки: кажется, будто каждая воронка имеет постоянную форму и «остается прежней», сохраняющей свою «идентичность» на протяжение длительного периода времени; и тем не менее, как нам хорошо известно, она не может удержать ни одной молекулы воды дольше, чем на пару секунд, ее вода постоянно течет. Если же вы полагаете, что это недостаток водоворота и что для его безопасности, для «выживания» было бы лучше, если бы поток воды в реке остановился, то подумайте: это означало бы и «смерть» водоворота. Он не может «жить» (не может сохранять свою форму как отдельная и устойчивая идентичность) без постоянного притока и истока все нового и нового количества воды (которая, между прочим, всегда несет какие-нибудь новые неорганические и органические элементы).

Можно сказать, что языки, или формы жизни, подобно водоворотам, подобно самим рекам, продолжают жить и сохраняют свою идентичность, свою относительную автономию, именно потому, что они постоянно текут и способны впитывать новый материал, одновременно избавляясь от «отработанного». Но это значит, что формы жизни (все языки, все совокупности знаний) погибли бы, если бы вдруг оказались закрытыми, неподвижными и не поддающимися изменению. Они не пережили бы своей окончательной систематизации, кодификации и той точности, которую подразумевает такая упорядоченность. Иначе говоря, языки и знание вообще нуждаются в двойственности (амбивалентности), чтобы оставаться живыми, сохранять целостность, а также пригодность к употреблению.

Однако власть, стремящаяся упорядочить «месиво» реальности, не может не рассматривать эту двойственность как препятствие на пути к достижению ее целей. Она, естественно, пытается заморозить водоворот, преградить путь всем нежелательным поступлениям в контролируемый ею массив знания, «запечатать» форму жизни, на которую она хочет сохранить свою монополию. Стремление к однозначному знанию («верному» благодаря отсутствию конкуренции) и попытки упорядочить действительность, сделать ее податливой для самоутверждающегося, эффективного действия, сливаются в единое целое. Желать полного контроля над ситуацией означает ратовать за четкую «лингвистическую карту», на которой значения слов не подлежат сомнению и никогда не оспариваются; на которой каждое слово безошибочно указывает на своего референта, и только эта связь может подразумеваться при его использовании. Вследствие этого двойственность знания постоянно порождает попытки «зафиксировать» определенное знание как обязательное и не подлежащее сомнению, т. е. как ортодоксальное, заставить уверовать в то, что это, и только это знание является безошибочным, что оно вне подозрений или по крайней мере лучше (более правдоподобно, надежно и полезно), чем его соперники. Она порождает тем самым и попытки обесценить альтернативные формы знания как низшие, заслуживающие названия предрассудка, суеверия, предвзятости или невежества, т. е. в любом случае ереси, постыдного отклонения от истины.

Эта борьба на два фронта (защита позиций ортодоксии и предотвращение или уничтожение ереси) контролирует интерпретацию как свою цель. Существующая власть стремится получить исключительное право решать, какую из возможных интерпретаций следу-16-943 ет выбрать и признать истинной (истинной, по определению, может быть только одна конкурирующая версия, а многие версии — ложны; ошибки многочисленны, а истина одна; презумпция монополии, исключительности, отсутствия конкуренции заключена в самой идее истины). Стремление к монополизации власти выражается в объявлении сторонников альтернативы диссидентами, в общей нетерпимости к плюрализму мнений, в цензуре и в крайнем своем выражении — в преследовании (сожжение еретиков Инквизицией, расстрел диссидентов во время сталинских чисток, узники совести при современных диктаторских режимах).

По своей природе социология на редкость плохо приспособлена к такому занятию, как «запирание» и «опечатывание». Социология — это расширенный комментарий опыта обыденной жизни, интерпретация, основывающаяся на других интерпретациях и, в свою очередь, питающая их. Она не конкурирует, но соединяет свои силы с другими частными дисциплинами, занимающимися интерпретацией человеческого опыта (литература, искусство, философия). Социологическое мышление, по меньшей мере, подрывает веру в исключительность и полноту какой бы то ни было интерпретации. Оно привлекает внимание к множественности опытов и форм жизни, показывает каждую из них как целостность саму по себе, как мир со своей собственной логикой и в то же время разоблачает всю фальшь ее самодовольства и якобы явной самодостаточности. Социологическое мышление не затрудняет, а способствует потоку переживаний и их обмену. И если говорить прямо, она прибавляет неопределенности, поскольку подрывает усилия «заморозить поток» и захлопнуть все входы и выходы. С точки зрения власти, озабоченной установленным ею порядком, социология является частью хаотичного мира, скорее проблемой, чем решением.

Наилучшая служба, которую социология может сослужить людям в их повседневной жизни и сосуществовании, — это стимулирование взаимного понимания и терпимости как постоянных условий общей свободы. Социологическое мышление не может не способствовать пониманию, которое порождает терпимость, и терпимости, делающей понимание возможным. Как сказал американский философ Ричард Рорти, «если мы позаботимся о свободе, истина и добро сами о себе позаботятся». Социологическое мышление помогает делу свободы.

Что еще стоит прочесть

Самое большее, что могла сделать эта книга, — привить вкус к социологии, дать некоторое представление о том, чему могут научить социологические выводы и рассуждения. Теперь вы, наверное, прекрасно понимаете, что такое социология и как она может помочь осмыслению вашей жизни и окружающего мира. Однако не обольщайтесь: ваше познание социологически не завершено. Вы еще весьма далеки от исчерпания всего накопленного социологией богатства, которое может открыться тем, кто будет упорно продолжать ее изучение. Пойдите в университетскую библиотеку и как следует просмотрите полки с книгами по социологии. Вы увидите, как много еще книг можно прочесть и насколько интригующи их названия. В самом деле, социология — это научная дисциплина с давними традициями, глубоко повлиявшими на все современное мышление: ведь она исследовала насущные для нашей повседневной жизни проблемы. Но социология — и развивающаяся наука, постоянно пополняющая свои и без того внушительные достижения новыми идеями и исследовательскими находками. Вполне возможно, что поход в библиотеку обескуражит вас, вы растеряетесь при виде огромной массы литературы, может быть, вашего прежнего энтузиазма по поводу дальнейших занятий несколько поубавится или вы вовсе откажетесь от них. Но не огорчайтесь и не поддавайтесь искушению забросить эти занятия.

Социологическое знание может показаться всеохватывающим, однако большая часть его касается того, что вы прекрасно знаете и чувствуете, что вполне созвучно вашему опыту. Ваши усилия не пропадут даром, и наверняка освоение богатства социологического знания окажется вам по силам. К счастью, есть социологическая литература, написанная главным образом для того, чтобы помочь вам справиться с поставленной задачей: ее авторы относительно легко вводят вас о основную социологическую проблематику. Некоторые из книг (далеко не все) мы сейчас назовем и вкратце охарактеризуем. Но еще раз хотим предупредить: это лишь выборка, а не исчерпывающий перечень. По мере продвижения вперед вы будете все более уверенно выбирать направление, больше опираться на собственные суждения; сами станете выбирать, что вам читать и где искать.

Наверное, начать следует с «Социологии» Энтони Гидденса, представляющей собой наиболее подробную карту социологической территории, наиболее полный и современный обзор того, чем занимается социология, конечно, насколько такой обзор вообще может быть полным. Вероятно, вам трудно будет осилить всю книгу за один присест, но это и не столь важно. Считайте ее справочником и путеводителем, из которого вы узнаете о том, что можно найти в работах разных социологов, какие рассуждения вы в них обнаружите. Затем можно выбрать и сосредоточиться на определенных проблемах или направлениях и изучать их более углубленно. У вас будет меньше шансов утонуть в море литературы, поскольку путь для вашего странствия будет уже хорошо размечен.

Хотя систематические обзоры состояния дел в социологии (в ряду которых книга Гидденса — один их лучших) являются чрезвычайно важным и необходимым подспорьем для каждого новичка, тем не менее они не могут заменить непосредственного знакомства с источниками — с работами людей, сформировавших особый, социологический подход к изучению окружающей действительности, определивших главные темы социологии и ее основные понятия. Для того чтобы осмыслить и усвоить общий социологический опыт, необходимо иметь представление и о мыслительном процессе, сопровождавшем его накопление; надо «почувствовать», как медленно и кропотливо он выстраивался и приобретал свои нынешние очертания; наконец, важно понять, чего хотят все эти умные люди, чем они живут, чем интересуются, какие проблемы стремятся решать. Поэтому ваше знакомство с социологической мыслью нельзя считать полным без чтения «классики» или хотя бы отрывков из классических работ. Есть несколько сборников таких текстов, которые значительно облегчат вашу задачу.

Наиболее разносторонним является сборник под редакцией Л. Козера и Б. Розенберга «Социологическая теория: антология» (Sociological Theory: A Book of Reading, edited by Lewis A. Coser and Bernard Rosenberg), выдержавший пять изданий, причем постоянно обновлявшийся. В этом сборнике тексты очень удобно распределяются по основным темам социологических исследований, показывая, как различные направления социологической теории способствовали осмыслению той или иной проблемы, как в спорах и дискуссиях ученые дополняли друг друга. Некоторые сборники текстов построены иначе: они сосредоточены на какой-либо одной теории, содержат выдержки из работ какого-то одного теоретика и тем самым раскрывают последовательность развития теорий разного рода проблем. Среди книг такого типа особо стоит отметить сборники текстов из работ Макса Вебера (под редакцией Дж. Элдриджа), Эмиля Дюркгейма (под редакцией Э. Гидденса) и Карла Маркса (под редакцией Т. Боттомора и Рубеля). К сожалению, подобного сборника работ Г. Зиммеля нет, но вы можете получить хорошее представление о его социологических взглядах по очеркам, собранным в книгах «Конфликт и современная культура» под редакцией К. Эцкорна (The Conflict in Modern Culture, ed. by K.P. Etzkorri) и «Индивидуальность и социальные формы» под редакцией Д. Левина (On Individuality and Social Forms, ed. by D.N. Levin).

Если вы хотите получить общий обзор социологических направлений в сравнительно простом изложении, то вам вполне подойдет книга Стивена Меннела «Социологическая теория: области применения и составляющие» (Stephen Mennell. Sociological Theory: Uses and Unities). Исключительную познавательную ценность имеет введение в различные социологические теории, представленное в небольшой книге Д. Фризби и Д. Сэйера «Общество» (David Frisbi and Derek Sayer. Society); в ней очень хорошо показано, как способ восприятия социальной реальности зависит от выбранной ученым теоретической позиции. Наконец, стоит упомянуть еще две очень важные книги, в которых четко прослеживаются наиболее спорные моменты в представлениях разных социологов о том, какие задачи должна решать социология и какую роль она призвана играть в человеческой жизни. Мы имеем в виду «Социологическое воображение» Ч. Райта Миллза (С. Wright Mills. The Sociological Imagination. Готовится к изданию на русском языке. — Прим, ред.), написанную тридцать лет назад, но до сих пор не утратившую своей актуальности, и «Приглашение в социологию: гуманистическая перспектива» Питера Бергера (на русском языке: М., 1996. — Прим, ред.), в которой в очень доступной форме излагаются сомнения и предпочтения социологов, характерные для их творчества в последние десять лет.

Однако подчеркивая важность приобретения надежных социологических знаний, мы должны предупредить: никакое количество теоретических изысканий не сможет дать вам того, что дает простое наблюдение социологии «в деле», т. е. способность использовать теоретические наработки ученых и понятийный аппарат социологии для лучшего понимания явлений, на первый взгляд, хорошо знакомых нам из прошлого опыта или из расхожих суждений о них. Несть числа хороших, ярких работ, каждая из которых может научить большему, чем самый удачно систематизированный учебник. Любой набор таких работ будет произвольным и весьма неполным, и выбор, сделанный в нашей книге, — не исключение.

Из книги Кришана Кумара «Пророчество и прогресс» (Krishan Kumar. Prophecy and Progress) вы узнаете, как можно представить себе мир, в котором мы живем — современный, индустриальный мир, как увидеть направление, в котором он изменяется. Вы поймете, что историю этого мира можно рассказывать по-разному, и хотя каждый ее вариант содержит в себе зерно истины, тем не менее ни один из них не является исчерпывающим. Вы узнаете также, что события, которым когда-то придавалось особое значение, со временем утрачивают его и заменяются другими, кажущимися теперь более значимыми. Иные же, наоборот, переживают свое время, стремясь вобрать в себя смысл нового, изначально не присущего им опыта. Прочтите внимательно книгу Кумара, и вы много узнаете о замысловатых отношениях между знанием и реальностью, между нашими коллективными представлениями о мире и нашими коллективными действиями в нем.

Книга Бенедикта Андерсона «Воображаемые сообщества: размышления о происхождении и распространении национализма» (Benedict Anderson. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. Готовится к изданию на русском языке. — Прим, ред.) дополняет книгу Кумара. В ней говорится о том, как создаются истории наций, национальных сообществ, национальных судеб и как они, в свою очередь, влияют на наши действия, вызывая в нас чувства приверженности или враждебности, как в результате восстает та самая реальность, которую эти созданные людьми образы (наций и т. д.) пытались представить, хотя они и в самом деле сплачивали людей и становились «непреложными фактами их жизни». Таких передаваемых из уст в уста образов и трактовок исторических фактов очень много и зачастую они противоречат друг другу. Не случайно воссоздаваемая нами на их основе реальность оказывается далеко не однозначной. Но эта неоднозначность, подчеркнем еще раз, лишь отражает несоответствие наших образов с их предполагаемой ясностью и четкостью, и той двусмысленности, которая вытекает из подчиненности человека множеству подчас совершенно не зависящих друг от друга сил.

В книге Мери Дуглас «Чистота и опасность» (Mery Douglas. Purity and Danger. Готовится к изданию на русском языке. — Прим, ред.) речь идет о свойственных всем нам попытках преодолеть неполноту и условность любой трактовки истории; о нашем стремлении сделать собственные представления о мире более ясными и недвусмысленными; о нашем желании втиснуть мир в рамки таких представлений («срезать углы»; провести четкие границы и защитить их от «нарушителей»; сокрушить все, что посягает на целостность данных границ, все, что может быть истолковано неоднозначно). Из книги Мери Дуглас вы узнаете, что подобные усилия напрасны, двусмысленность будет сопровождать нас всегда, ибо сам жизненный мир слишком «текуч» и подвижен, чтобы наше знание, основанное на противопоставлениях и четких разграничениях, способно было воспринять его и усвоить. Однако вы убедитесь и в том, что попытки внести ясность в наши представления тоже нельзя прекратить, люди никогда не откажутся от них — ведь всем нам нужна ясность в жизни.

В книгах «Стигма» и «Представление себя другим в повседневной жизни» (Erving Goffman. Stigma; Erving Goffman. Presentation of Self in Everyday Life. Готовятся к изданию на русском языке. — Прим. ред.) Ирвинг Гофман показывает, как каждый из нас пытается справиться с этой неизбежной двусмысленностью, с вероятностью того, что вещи могут оказаться вовсе не такими, какими они нам представляются. Обе эти книги посвящены нашим самым насущным проблемам: кропотливой и нескончаемой работе по установлению собственной идентичности и страстному, хотя и не всегда успешному, навязыванию результатов этой работы окружающим нас людям. Вы увидите, что знать, как правильно исполнять свою роль, — это одно, а убедить окружающих в том, что вы хорошо ее исполняете, — совсем другое. Вы поймете, почему мы так часто испытываем неудобство, сталкиваясь лишь с явлением, почему хотим добраться до сути — понять, кем на самом деле являются окружающие нас люди. Но в том и другом случае судьба этих попыток — всегда оставаться незавершенными, и в конечном счете все, на чем основываются наши взаимодействия, — это вера, которая может быть обоснованной, а может и не быть таковой.

Из книги Ричарда Сеннета и Джонатана Кобба «Скрытые пороки класса» (Richard Sennet and Jonathan Cobb. Hidden Injuries of Class) вы узнаете, что в попытках сконструировать свою тождественность, идентичность и добиться ее принятия обществом вступающие во взаимодействие стороны, как правило, не равны. То, что говорят или повторяют одни люди, имеет огромное влияние — такие люди облечены властью; другие же должны воспринимать себя и оценивать свои качества, исходя из того, что говорят власть предержащие. Шансов на то, что их собственные слова будут восприняты, очень мало. До тех пор пока эти другие находятся в подчиненном положении, они будут возмущаться тем, что власть предержащие представляют их «низшими», будут винить их за такое отношение к себе; но им ничего не остается, как действовать соответственно, словно представление верно. «Скрытый порок» в названии книги — это уязвленное достоинство. Необходимость подчиняться ценностям, которые не принимаешь, переживается наиболее болезненно, она воспринимается, хотя и не сразу отчетливо, как несправедливость, заставляющая людей остро чувствовать классовое или любое другое неравенство.

Книга Дика Хебдиджа «Скрываясь на свету» (Dick Hebdidge. Hiding in the Light) поучительна для понимания проблем, связанных с существованием в условиях неопределенности и неравенства. Из этой книги вы узнаете о тяготах такой жизни, а также о том, как все новые и новые поколения молодых людей противостоят им. В конечном счете, вы лучше поймете на первый взгляд нелепую и обескураживающую «молодежную культуру»: за ее экзотическими и шокирующими проявлениями вы увидите потребность молодежи в том, чтобы преобразовать эту униженность в гордость, чтобы сопротивляться подавлению, отыскать для себя островок свободы в море зависимости, заявить о себе во весь голос и быть услышанной. Исследование Хебдиджа поможет вам лучше понять сложную, диалектическую взаимосвязь зависимости и свободы, ограничения и самостоятельности.

Хотелось бы дать маленький совет: когда вы будете читать эти книги по социологии (и, надеюсь, многие другие), обращайте внимание не только на то, о чем в них говорится, но и на разнообразие стилей, в которых они написаны. А различаются они практически во всем: и в том, как авторы отбирают и обозначают исследуемую проблему, и в том, с каких позиций они рассматривают ее, и, наконец, в том, как они объясняют приводимые примеры. Различия книг — не в том, «плохая» это или «хорошая» социологическая работа (хотя, как вы сможете убедиться, «плохих» работ ничуть не меньше, чем «хороших»). Существование различий говорит о многообразии и неоднозначности нашего опыта, а также о том, что толкования его порой очень противоречивы. Однако, несмотря на различия, все книги объединяет то, что их авторы сосредоточиваются на нашем жизненном опыте и не пытаются преуменьшать его сложность, представлять очевидными вещи, которые отнюдь не являются таковыми, что они не стремятся к простым и удобным объяснениям, а напротив, хотят раскрыть и осмыслить сложность нашей повседневной жизни. Именно это и делает книги образцами «хорошей социологии» и, вместе с тем, полезным и занимательным чтивом.

Послесловие научного редактора и переводчика

Зигмунт Бауман принадлежит к числу тех определяющих «лицо» социологической науки сегодня ученых, которых невозможно представить с помощью привычных клише вроде «известный польский социолог» или «выдающийся британский социолог». Социология Зигмунта Баумана, не претендуя на абсолютную завершенность «системы» или «направления» в теории с целой «школой» последователей, являет собой особый образец социологической культуры, который нельзя свести ни к одной из известных парадигм, ни к какой-либо их эклектической комбинации. Волею судеб ему на собственном опыте довелось испытать и фашизм, и социализм польского образца, а после эмиграции в 1968 г. в Англию — и современный капитализм. Маргинальное положение З. Баумана по отношению к различным культурам и режимам позволяет ему сохранять критическую дистанцию наблюдателя, знающего ситуацию изнутри каждого из социумов, способного и сопереживать, и анализировать, и сопоставлять их проблемы, благодаря чему его социология способна выполнять функцию социальной рефлексии par excellence. Уровень этой рефлексии у З. Баумана не ограничивается эпистемологическими рамками социологии как научной дисциплины; это, скорее, экзистенциальная рефлексия, стремящаяся дать ответ на вопрос не только о том, как социология получает знание об обществе, но и о том, как возможно и чем оправдано ее существование в обществе.

Сверхзадачей и фундаментальным вопросом, который призвана решать социология в современном мире и который придает особую гуманистическую направленность социологии З. Баумана, является вопрос человеческой свободы — как ее обрести и как ею распорядиться. Власть и культура в современном обществе становятся основными областями социологического теоретизирования. Многочисленные книги З. Баумана (а их более 60) так или иначе сосредоточиваются на этих вопросах.

Систематический анализ современного общества в разнообразных его проявлениях, обусловленных нерасторжимой взаимосвязью власти и культуры, представлен в трилогии «Законодатели и интерпретаторы» (Legislators and Interpreters: On Modernity, Post-modernity and Intellectuals. Cambridge: Polity Press, 1987), «Современность и Холокост» (Modernity and the Holocaust. Cambridge: Polity Press, 1989) и «Современность и амбивалентность» (Modernity and Ambivalence. Cambridge: Polity Press, 1991).

Культура как практика, как действие (в Марксовом понимании), как двуединый процесс закрепления структуры и структурирования; асимметричная структура власти; социальный контроль в современном обществе и роль интеллектуалов; кризис современного «общества потребления» и «процесс децивилизации»; переход к «постмодернизму», который в последней из упомянутых работ З. Бауман определяет как «модернизм, смирившийся с собственной невозможностью» («Modernity and Ambivalence». Р. 272); геноцид как непременный спутник современной технократической цивилизации; социальные функции утопии в современном обществе; «досоциальные основания нравственного поведения»; социальный порядок в целом и амбивалентность — вот лишь самый общий перечень фундаментальных вопросов, позволяющих осмыслить современную реальность социологически.

Предлагаемая читателю книга З. Баумана — это еще одно подтверждение его приверженности постановке «классических» и социально-философских вопросов. Только на первый взгляд она может показаться обычным популярным введением в социологию, менее интересным по сравнению с его знаменитыми специальными работами. На самом деле это принципиальное сочинение, позволяющее составить представление о том, что З. Бауман понимает под социологией как таковой. Правда, сам он во введении утверждает, что обращался к одним темам, опускал другие, несколько раз возвращался к третьим, исходя из основной задачи книги: быть социологическим комментарием к повседневной жизни, а не всеохватывающей картиной социологии. Отнестись к этому утверждению надо серьезно, но правильно оценить его можно только в связи с другими высказываниями З. Баумана о характере и задачах социологии. Он неоднократно акцентирует родство и тесную взаимосвязь социологии и обыденного знания. В самом конце книги он высказывается недвусмысленно: социология — обширный комментарий к опыту повседневной жизни. Так это и надо понимать: вся социология, а не только часть ее. Однако не следует думать, будто те области профессиональной работы социологов, которые не столь тесно соприкасаются с обыденным миром, объявляются им ненужными или неинтересными. Просто то, что касается повседневности, имеет совершенно особый статус в социологии. Говоря словами поэта, «здесь речь идет о праве первородства».

«Социологический комментарий к повседневности» важен, по мысли автора, не только как теоретическая помощь, которую мы получаем от науки при объяснении происходящего. Социология выступает также в качестве важного ресурса индивидуальной вменяемости и свободы. Отдавая себе отчет в многообразии и обусловленности явлений социальной жизни, мы в значительной мере освобождаемся и от привычного автоматизма, и от внезапных аффектов в своем собственном поведении. Социолог наследует просветителю, но уже не как законодатель, а как интерпретатор, если вспомнить об одной из самых известных книг З. Баумана.

Обратим внимание прежде всего на сложность задачи, стоявшей перед автором. С одной стороны, он явно не собирался излагать только одну концепцию, «большую теорию», будь то своя собственная или чья-то еще. Он стремился дать обобщенное знание, представление об основных моментах социологического мышления, черпая материал из многих источников. С другой стороны, само единство изложения, сведёние многих концепций в рамках одной книги, одного круга рассуждений должны были бы внушить читателю мысль о некотором метатеоретическом единстве социологии. Однако это — по научным канонам — пришлось бы обосновывать в ходе сложной и нетривиальной процедуры кодификации научного знания, что явно противоречило бы основной интенции книги. А поскольку любая метатеория грозит обернуться либо сугубой формалистикой, либо «наиболее общей» и «единственно правильной» теорией, постольку возникает опасность утратить собственно предмет социологии или выступить с несоразмерными притязаниями. Все крупные современные теоретики решают эту проблему по-своему. Не составляет исключения и З. Бауман.

Для того чтобы оценить достоинства избранного им решения, обратим внимание на то, как мало в книге имен (не считая рекомендаций по дополнительному чтению, их всего шестнадцать, а за вычетом имен несоциологов — и того меньше). З. Бауман упоминает только «самых-самых» и только в том случае, если их концепции сыграли совершенно исключительную роль[6]. Но главная особенность его заключается в том, что он иначе выстраивает аргументацию: идет не от теорий, а от проблем. Социология является особой дисциплиной (несмотря на всю сомнительность ее внутреннего единства, о чем так хорошо знают все современные теоретики), а социологическое мышление — специфическим способом мышления, потому что они особым образом проблематизируют социальную жизнь. Речь идет, подчеркивает З. Бауман, именно о проблемах, а не о решениях. Почти во всех случаях эта проблематизация имеет форму дихотомии, точнее оппозиции, пары противоположностей: «свобода и зависимость», «вместе и врозь», «власть и выбор», «порядок и хаос». Это именно социальные оппозиции[7], но в то же время — и конкурирующие перспективы рассмотрения социальности. Они выбраны в качестве лейтмотивов глав с тем, чтобы таким образом развернуть вокруг них целый веер определений, различений и наблюдений.

Так выстраивается не только картина социологического способа мышления, но и картина самой социальности. Пожалуй, если и можно было бы сделать какой-то упрек автору, то только разве что в недостаточно четкой пространственно-временной локализации его описаний. Строго говоря, речь в книге идет не об опыте повседневности вообще, а об обыденной жизни современного («постсовременного») Запада. Читая ее, мы узнаем себя и по-новому понимаем свою социальную жизнь в той мере, в какой она приближается к этому образу или совпадает с ним.

Новый, независимый взгляд на представляющиеся обыденному человеческому сознанию такими незыблемыми и естественно подавляющими индивидуальную свободу «воображаемые сообщества» и структуры «расколдовывает» их для нас и открывает новые перспективы человеческой свободы. В рабочем кабинете З. Баумана висит литография П. Пикассо с изображением Дон Кихота, сражающегося с мельницами. Если и можно предположить, что З. Бауман в какой-то мере отождествляет себя с этим образом (Culture, Modernity and Revolution: Essays in Honour of Zygmunt Bauman/Ed.by R.Kilminster, I.Varcoe. L.: Routledge, 1996. P. 7.), то наш современный социологический Дон Кихот сражается с ними не потому, что сам видит в них чудовищ, а потому, что хочет «расколдовать» их для нас, помочь нам взглянуть на мир свободно.

А.Ф. Филиппов, С.П. Баньковская



Поделиться книгой:

На главную
Назад