Ни один из многих безличных обменов (трансакций), в которые мы вовлечены, не способен указать, дать нам эту идентичность. Искомая самоидентичность «выпадает» за рамки подобных обменов. Ни один из видов безличных контекстов не вмещает ее целиком. В каждом конкретном случае мы находимся, так сказать, не на месте: наша истинная личность, как мы ее ощущаем, находится где-то вне того контекста, в котором происходит имеющее место здесь и сейчас взаимодействие. И только в личностном взаимодействии с его размытыми границами и избирательностью, с тем важным значением, которое придается нами его качеству и наполняющим его взаимным переживаниям, мы можем надеяться найти то, что ищем.
Немецкий социолог Никлас Луман рассматривал поиски само идентичности как исходную и наиболее сильную причину нашей всеохватывающей потребности в любви — любить и быть любимым. Быть любимым значит испытывать отношение к себе как к уникальной личности, не похожей ни на кого, со стороны другого человека; в такой ситуации любящим не требуется прибегать к помощи универсальных правил для оправдания ожиданий своих любимых о них самих или об их требованиях. Быть любимым означает, что любящий меня человек принимает и подтверждает независимость моей личности, моего права решать за себя и выбирать свой образ по моему разумению; это значит, что любящий человек соглашается с моим упорно повторяемым утверждением: «Вот я такой, так я поступаю и на том стою».
Другими словами, быть любимым означает быть понятым, по крайней мере, «понятым» в том смысле, который мы подразумеваем, когда говорим «Поймите же меня!» или вопрошаем в нетерпении: «Вы меня понимаете? Вы на самом деле меня понимаете?» Стремление быть понятым — отчаянный призыв к кому-нибудь влезть в мою шкуру, посмотреть на вещи моими глазами, согласиться без всяких доказательств, что моя точка зрения заслуживает уважения уже только потому, что она моя. Взывая к пониманию, я добиваюсь одного — подтверждения того, что мой личный опыт (мои внутренние мотивы, мое представление об идеальной жизни, мой образ самого себя, мои беды и радости) реален. Мне нужно подтверждение моего представления о самом себе. И я нахожу такое подтверждение в принятии моего опыта другим человеком, когда этот другой одобряет то, что в противном случае я счел бы просто игрой моего воображения, особенностью моего характера, моего стиля, плодом моей разбушевавшейся фантазии. Я надеюсь получить такое подтверждение уже в желании моего партнера серьезно и с симпатией выслушать мои рассказы о себе; мой партнер, по словам Лумана, должен «снизить порог соответствий»: он должен признавать все, что я считаю соответствующим и достойным внимания и осмысления.
По сути дела, мои желания парадоксальны. С одной стороны, я хочу представлять собой единое целое, а не просто совокупность ролей, которые я берусь играть, обращаясь «вовне», и меняю лишь во время перемещения из одного места в другое. Тем самым я не хочу ни на кого походить, кроме самого себя, и не хочу служить всего лишь одной из многих спиц в чьем-то колесе. С другой стороны, я знаю: ничто не существует только потому, что это я себе так представляю. Я ощущаю разницу между воображением и реальностью и знаю, что если что-то существует, то оно должно существовать в равной мере и для меня, и для других (вспомните, например, о знании повседневной жизни, которым каждый из нас обладает и без которого жизнь в обществе немыслима; одним из его важнейших требований является вера в то, что жизненный опыт имеет всеобщий характер (его имеет каждый человек) и что другим людям мир представляется таким же, как и нам самим). Поэтому чем лучше мне удается развить в себе действительно уникальную личность, приобретая уникальный опыт, тем больше мне требуется социальное подтверждение моего опыта. На первый взгляд кажется, что такое подтверждение можно получить только в любви. Результатом этого парадокса является то, что в нашем сложном обществе, где большинство человеческих потребностей удовлетворяется в безличной форме, потребность в любви более насущна, чем когда-либо. Это означает также, что бремя, которое несет любовь, непомерно, и столь же непомерны давление, напряжение, препятствия, с которыми приходится сталкиваться и бороться любящим людям.
Особенно хрупкими и уязвимыми отношения любви делает потребность во взаимности. Если я хочу быть любимым, то избранный мною объект моей любви, вероятнее всего, потребует от меня взаимности — чтобы я отвечал ему любовью. А это значит, как мы уже отмечали, что я должен платить любимому человеку тем же: действовать таким образом, чтобы подтверждать реальность его опыта; чтобы понимать, стремясь быть понятым. Идеально каждая из любящих сторон будет стремиться найти в мире такой же смысл, какой придает ему другая сторона. Но две реальности, два жизненных опыта (мой и моего партнера) наверняка не совпадают; более того, у них может быть всего лишь несколько (если вообще есть) общих моментов. Когда два человека встречаются впервые, у каждого позади своя долгая жизнь, которую он не делил с этим другим. Две совершенно разные биографии, по всей вероятности, имеют своим результатом две совершенно разных совокупности опыта и ожиданий. Но с этого момента они должны быть пересмотрены, поскольку хотя бы в некоторых отношениях они окажутся противоречивыми. Маловероятно, что мы оба сразу согласимся признать наши опыт и ожидания в равной мере реальными, приемлемыми и не нуждающимися в исправлениях и компромиссах. Кто-то один (или даже оба) должен поступиться своим опытом либо приспособить его или вообще от него отказаться ради продолжения отношений. Однако такой отказ ставит под сомнение саму цель любви и ту потребность, которую любовь должна удовлетворять. Если переоценка и в самом деле происходит и если ее производят оба партнера, то вознаграждение за такой шаг огромно. Но путь к счастливому концу тернист, и чтобы благополучно пройти его, нужно иметь много терпения и уметь ждать.
Американский социолог Ричард Сеннет ввел термин «деструктивный Gemeinschaft»[3] для отношения, в котором оба партнера одержимо добиваются права на интимность, чтобы раскрыться другому, чтобы всецело разделить с ним самое сокровенное в их внутреннем мире, чтобы быть абсолютно откровенным, т. е. ничего не скрывать, каким бы неприятным для партнера ни было известие. С точки зрения Сеннета, раскрывая душу перед партнером, человек возлагает на его плечи непомерное бремя: ведь он по существу просит партнера согласиться с тем, что не обязательно вызывает у него энтузиазм, и отвечать на доверие столь же честно и откровенно. Сеннет не согласен с тем, что продолжительные отношения, особенно отношения любви, могут строиться на зыбкой основе взаимной близости. Вероятнее всего, партнеры будут требовать друг от друга того, чего они не смогут дать друг другу (или не захотят дать, подсчитав цену); они будут страдать, мучиться, разочаруются друг в друге; и в конце концов наступит момент, когда они решат однажды прекратить всякие отношения и расстаться. Один из партнеров предпочтет уйти и искать удовлетворения своей потребности в самоутверждении где-то в другом месте.
Таким образом, мы вновь обнаруживаем, что хрупкость отношений любви, т. е. деструктивность общности, которой добиваются партнеры в любви, обусловлена прежде всего требованием взаимности. Как ни парадоксально, но моя любовь могла бы быть сохранена лишь в том случае, если бы я не добивался взаимности. И пусть кому-то это не покажется странным, но наименее уязвима та любовь, которую мы приподносим как дар: я готов принять мир любимого мною человека, войти в этот мир и постараться понять его изнутри, не ожидая при этом ничего подобного взамен… Мне вовсе не обязательно вести переговоры, вступать в соглашения или заключать брачный контракт. А вот если интимность достигается с обеих сторон, то переговоры и компромиссы неизбежны. Однако именно переговоры и компромиссы могут нелегко даваться партнерам, особенно если они слишком нетерпеливы или самоуверенны. Не удивительно, что любовь, которая так дорого и трудно достается нам, иногда требует взамен кого-либо, кто выполнял бы функцию любви (т. е. того, кто соглашался бы с нашим внутренним опытом, предварительно терпеливо и полностью восприняв, впитав наши откровенные признания), не требуя в ответ нашей взаимности. Здесь-то и кроется секрет поразительного успеха и популярности психоаналитических сеансов, психологических консультаций, брачных контор и т. п. За право раскрыть себя, сделать свои самые сокровенные чувства достоянием другого человека и в конце концов получить долгожданное подтверждение собственной идентичности нужно только заплатить деньги. Такая плата делает отношение аналитика (или врача) и пациента (или клиента) безличным. В этом случае можно быть любимым, не любя. Можно любить только себя, не разделяя это чувство с другим, ни мало не задумываясь об этом другом, ибо его услуги куплены, а купив их, он тем самым взял на себя обязательство разделять мои чувства, что и является частью деловой сделки. Пациент покупает иллюзию любви. (Заметим тем не менее, что поскольку односторонняя любовь «противоестественна», т. е. резко противоречит социально принятой модели любви, постольку психоаналитические упражнения предполагают соединение с так называемым «переносом» — склонностью пациента ошибочно принимать поведение аналитика за выражение «как бы» любви и отвечать поведением, которое выходит за рамки строго деловых, безличных отношений, оговоренных условиями соглашения. Феномен «переноса» может быть истолкован как наиболее сильное «средство лечения», как своеобразный заменитель любви.)
Другой, вероятно, менее уязвимый заменитель любви (вернее, функцию подтверждения идентичности) предлагает потребительский рынок. Он выставляет широкий набор «идентичностей», из которого каждый может выбрать себе наиболее подходящую. Коммерческая реклама берет на себя показ продаваемых товаров в их социальном контексте, т. е. как часть какого-либо конкретного стиля жизни, и потенциальный покупатель может сознательно выбрать и приобрести символы такой самоидентичности, какую он хотел бы иметь. Рынок предлагает также орудия производства идентичности, которые можно использовать по-разному, достигая результатов, благодаря которым каждый покупатель чем-то отличается от любого другого и таким образом персонализируется. На рынке можно собрать полный комплект различных элементов для фоторобота личности, изготавливаемого на заказ по принципу «сделай сам». Можно научиться, например, производить впечатление современной, свободной, беззаботной женщины или озабоченной, разумной и рачительной домохозяйки; честолюбивого, самоуверенного дельца; беспечного доброго малого; закаленного и физически крепкого мужчины — мачо[4]; романтической, мечтательной, жаждущей любви натуры или каждого из них в той или иной мере. Преимуществом предлагаемых рынком идентичностей является то, что они преподносятся в полном наборе, одновременно с рекламой, подтверждающей их социальную значимость, и не требует ажиотажа в поисках. Фотороботов и символы стиля жизни обычно представляют авторитетные люди, их снабжают информацией о том, что уже множество людей восприняло их и теперь используют их либо «переключаются» на них. Таким образом, социальное подтверждение уже не нуждается в согласовании — оно с самого начала оказывается, так сказать, встроенным в рыночный продукт.
Благодаря наличию таких широко доступных альтернатив, набирающих популярность, попытки решать проблему самоидентичности посредством взаимной любви имеют теперь как никогда мало шансов на успех. Как мы видели ранее, согласительное подтверждение мучительно переживается в любви обеими сторонами. Без длительных и самоотверженных усилий успех здесь невозможен. Он потребует самопожертвования с обеих сторон. Эти усилия и жертвоприношения предпринимались бы гораздо чаще и с большей охотой, если бы не было столь доступных «простых» заменителей. Понятно, что при наличии огромного количества абсолютно доступных заменителей (единственная необходимая жертва — расстаться с определенной суммой денег), агрессивно навязываемых продавцами, заметно ослабляется мотивация напряженных, длительных и зачастую неудачных усилий. Всякая жизнерадостность угасает, наталкиваясь на заманчивую «простоту» и нетребовательность рыночных альтернатив. Для начинающихся и легко ранимых отношений любви порой бывает достаточно первого барьера, первого препятствия, чтобы один партнер или оба сразу решили приостановиться или вообще «сойти с дистанции». Чаще всего заменители ищут для того, чтобы «дополнить» и тем самым укрепить или оживить угасающие отношения любви; однако рано или поздно заменители освобождают эти отношения от их первоначальной функции и забирают всю энергию, прежде побуждавшую партнеров в первую очередь искать пути их (отношений) возобновления.
Одним из свидетельств такого обесценения любви, описанных Ричардом Сеннетом, является склонность к замене и вытеснению эротизма сексуальностью. Эротизм означает использование сексуального влечения и, в конечном счете, самого сексуального взаимодействия в качестве фундамента, на котором строятся и поддерживаются продолжительные любовные отношения — устойчивые социальные отношения, обладающие всеми признаками, которые, как мы уже показали, относятся к многосторонним, целостным личным отношениям. Сексуальность означает сведение (редукцию) сексуального взаимодействия лишь к одной функции — удовлетворению сексуального влечения. Такая редукция зачастую сопровождается предостережениями, цель которых — предотвратить появление взаимной симпатии и необходимость брать на себя какие-то обязательства, вытекающие из сексуальных отношений, и тем самым воспрепятствовать перерастанию их во вполне зрелые личные отношения. Избавленный от любви секс сводится к процедуре снятия напряжения, в которой партнер используется как принципиально заменимое средство к достижению цели. Однако другим следствием этого является то, что освобождение сексуальности от эротизма значительно ослабляет любовные отношения. В таком случае им не достает одного из их важнейших источников, а их стабильность оказывается еще более беззащитной.
Таким образом, любовные отношения подвергаются двойной опасности: они могут прерваться из-за внутренней напряженности; могут уступить другому типу отношений или полностью превратиться в такое отношение, которое несет на себе многие или все признаки безличного отношения, — в обмен.
Когда мы говорили о сделках клиента банка с его служащим, мы рассматривали типичную форму отношений обмена. Как мы отмечали, единственным, что при этом имело значение, была передача особого объекта или услуги от одной стороны сделки другой; объект переходил из рук в руки. Живые люди, участники сделки, делали не что иное, как играли роли носителей или посредников, способствуя циркуляции товаров. Лишь невзначай их взгляд фиксировался на партнере. Фактически они приписывали значимость только объекту обмена, другого же человека наделяли вторичным, производным значением, т. е. видели в нем держателя или хранителя искомого товара. Они смотрели «сквозь» своих партнеров непосредственно на товар. И лишь в самую последнюю очередь они приняли бы в расчет нежные чувства или духовные устремления друг друга (и то только в том случае, если чувства партнера не могли повлиять на результат обмена). Грубо говоря, оба партнера действовали эгоистично; высшим мотивом их действия было как можно меньше дать и как можно больше получить; оба преследовали свои личные интересы, сосредоточиваясь исключительно на текущей задаче. И здесь их цели пересекались. Можно сказать, что в сделках безличного обмена интересы действующих находятся в конфликте.
Ничего в сделках обмена не совершается просто ради другого человека; ничто в отношении партнера не имеет значения, кроме того, что может быть использовано для более успешного торга в сделке. Поэтому, естественно, стороны относятся с подозрением к мотивам друг друга. Они боятся быть обманутыми. Им кажется, что они должны быть бдительными и осмотрительными, должны всегда быть начеку. Они не могут позволить себе взглянуть на дело иначе, ослабить свое внимание хотя бы на мгновение. Их самое большое желание — защититься от эгоизма другой стороны; они, конечно же, не ожидают, что другая сторона поведет себя бескорыстно, но настаивают на честной игре, т. е. на том, что они считают эквивалентным обменом. Так отношения обмена требуют связующего правила, т. е. закона, и власти, на которую возлагается задача соблюдения справедливости сделок и которая способна навязывать свои решения силой в случае неповиновения. Различного рода ассоциации потребителей, потребительский надзор, органы, рассматривающие жалобы, и т. п. созданы, исходя из этой необходимости защититься. Они берут на себя трудную задачу следить за справедливостью обмена. Кроме того, они оказывают давление на власть, чтобы она издавала законы, ограничивающие свободу более сильной стороны эксплуатировать незнание или наивность слабой.
Очень редко стороны сделки находятся в равном положении: те, кто производит или продает товары, знают гораздо больше об их качестве, чем когда-либо узнают покупатели или пользователи. Они вполне могли бы всучить доверчивым покупателям некачественный товар, если бы их не сдерживал закон. Чем изощреннее и сложнее технически товар, тем менее покупатели способны судить о его истинных качестве и ценности. Дабы избежать обмана, потенциальные покупатели должны прежде обратиться к помощи независимых, т. е. незаинтересованных, властей; они требуют издания закона, который четко фиксировал бы их права и позволял им в случае необходимости с целью защиты их зависимого положения от произвола продавца товаров и услуг передавать дело в суд.
Именно потому, что партнеры вступают в отношения обмена исключительно в качестве функций обмена, как «транспортировщики» товаров, и вследствие этого остаются «невидимыми» друг другу, они чувствуют себя гораздо менее обремененными и связанными, чем в отношениях любви. Они меньше вовлечены в них, не берут на себя никаких щекотливых обязательств, кроме обещания строго придерживаться условий сделки. Те стороны их личности, которые не относятся к конкретной сделке, не подвергаются воздействию и сохраняют свою автономность. В любом случае они чувствуют, что их свободу не ограничивали, а их выбор в будущем не будет сдерживаться связью, в которую они вступили. Обмен протекает относительно спокойно, «без последствий», поскольку связан лишь с данной конкретной сделкой и заканчивается ею же, он ограничен во времени и пространстве. Не захватывает он и всю личность в целом. (Заметим, что этот способ соединения обмена с автономией личности опровергает утверждение, зачастую принимаемое как само собой разумеющееся в экономических и политических рассуждениях, будто человеческий труд является таким же товаром и может выступать предметом обмена. В отличие от обмениваемых товаров труд нельзя отделить от работника. Продажа своего труда означает согласие с тем, что твои действия как личности — личности в целом— будут в течение определенного периода времени подчиняться воле и решениям других людей. Тотальность, целостность личности работника, а не просто некий отторгаемый объект, находящийся в его распоряжении, передается под чужой контроль. Безличный, казалось бы, контракт выходит далеко за рамки простых актов обмена).
Любовь и обмен — две крайности континуума, на котором можно расположить все человеческие отношения. Так, как мы их здесь описали, они редко встречаются в нашем реальном жизненном опыте. Мы рассмотрели их в «чистом виде», как модели. Большинство же отношений не являются «чистыми», смешивая две крайности в различных пропорциях. Большинство любовных отношений содержит элементы делового торга за справедливый обмен, вроде «Я сделаю то-то и то-то, если ты сделаешь это». В процессе обмена, за исключением случайных или одноразовых сделок. действующие лица отношений обмена редко остаются равнодушными друг к другу в течение длительного времени; рано или поздно в эти отношения вовлекается нечто большее, чем только деньги и товары. Каждая из крайностей, однако, сохраняет свою относительную тождественность, даже участвуя в смешанных отношениях. Каждая несет свой собственный груз ожиданий, свое собственное представление об идеальном положении дел и поэтому ориентирует поведение действующих лиц в специфическом направлении. Большая часть двусмысленности наших отношений с другими людьми может быть объяснена ссылкой на противоречия между этими двумя крайними, взаимодополняющими, но все же несовместимыми совокупностями ожиданий. Смоделированные, «чистые» отношения редко встречаются в жизни, где правилом является многозначность человеческих отношений.
Наши мечты и стремления, кажется, разрываются между двумя потребностями, которые почти невозможно удовлетворить одновременно, но не менее трудно удовлетворить их и по отдельности. Это потребности в причастности и в индивидуальности. Первая из них заставляет нас искать прочных и надежных связей с другими. Мы выражаем эту потребность, когда говорим или думаем о сообществе или общности. Вторая же подталкивает нас к замкнутости, к состоянию, в котором мы не доступны воздействиям и притязаниям других, делаем то, что считаем нужным, оставаясь «самими собой». Обе потребности действенны и могущественны; давление каждой из них усиливается тем больше, чем меньше она удовлетворена. С другой стороны, чем ближе мы подходим к удовлетворению одной потребности, тем болезненнее чувствуем неудовлетворенность другой. Оказывается, что сообщество без личной уединенности напоминает, скорее, подавление, нежели причастность. А уединенность без сообщества походит на одиночество, а не на бытие «самим собой».
Глава 6
Власть и выбор
Почему я делаю то, что я делаю? Этот вопрос кажется слишком простым, чтобы ломать над ним голову, если вы не настроены мыслить философски. Разве ответ на него не очевиден? По крайней мере, он таким кажется. Конечно, я делаю это потому, что… (Я бегу на семинар потому, что преподаватель сделал мне выговор за предыдущий пропуск; я останавливаюсь перед светофором потому, что здесь очень большое движение; я готовлю обед потому, что голоден; я ношу джинсы потому, что сейчас все их носят.) Такими простыми (действительно, очевидными) мои объяснения кажутся потому, что соответствуют общей привычке объяснять события, указывая на то, что они являются следствием какой-то причины.
Чаще всего, когда дело доходит до объяснения того, что мы делаем, или того, что с нами происходит, наше любопытство бывает в основном удовлетворено, или, говоря иначе, мы довольствуемся очень простым рассуждением вроде такого: даже если случилось нечто другое, все равно то событие, которое мы хотим объяснить, должно было бы произойти; другими словами, оно неизбежно или, по крайней мере, весьма вероятно. Почему взрыв произошел в том доме неподалеку? — Потому что там была утечка газа, а газ — очень огнеопасное вещество, достаточно искры для возгорания… Почему никто не услышал звона разбитого оконного стекла? — Потому что все спали. Люди, когда спят, обычно не слышат звуков… И так далее. Наши поиски объяснений иссякают, как только мы находим такое событие или положение вещей, за которыми всегда следует именно то событие, которое мы объясняем (тогда мы говорим о законе, т. е. связи без исключений), или, по крайней мере, следует в большинстве случаев (тогда мы говорим о норме — связи, проявляющейся в большинстве случаев, а не во всех). Таким образом, объяснение сводится к тому, чтобы представить объясняемое нами событие в виде суждения, выводимого из другого, более общего суждения или из совокупности суждений. А коль скоро мы можем представить его в таком виде, то рассматриваем его как принципиально предсказуемое: при наличии общего закона или нормы должно произойти именно это событие, и никакое другое событие не может случиться вместо него. Объяснение не допускает возможности выбора, волюнтаристского отбора, произвольной последовательности событий.
Однако что касается человеческого поведения, то такое привычное объяснение оставляет недосказанным кое-что очень важное. Оно не учитывает того факта, что объясняемое нами событие — это чье-то действие и что у человека, чье действие мы объясняем, был выбор. Он мог повести себя, как угодно. Из многих способов поведения он выбрал один, и именно это подлежало объяснению, но не было объяснено. Это событие ни в коей мере не было неизбежным. Не существует такой совокупности общих суждений, из которой оно может быть выведено с определенной уверенностью. А значит, оно не было предсказуемо. Мы можем постараться понять это событие только после того, как оно произошло, ретроспективно; «задним числом» мы можем интерпретировать это событие-действие как следствие определенного рода правил, которым действующие лица должны были бы следовать, чтобы совершить то, что они совершили. Однако эти правила должны были бы предполагать более чем один тип поведения. И действующему лицу не было необходимости строго следовать им.
В случае с человеческим поведением объяснения подобного рода не удовлетворяют нас, поскольку раскрывают не все, что можно узнать. По собственному опыту мы знаем, что люди совершают поступки с определенной целью. И у мужчин, и у женщин есть мотивы, подобно мне, они делают что-либо с тем, чтобы создать ситуацию, которая по той или иной причине представляется им предпочтительной (я, например, регулярно хожу на занятия, чтобы избежать нареканий со стороны преподавателя или чтобы полностью прослушать курс; я внимательно смотрю на дорогу, чтобы не попасть в аварию и остаться живым; я готовлю обед, чтобы удовлетворить чувство голода или ублажить своего гостя; я ношу джинсы, которые носит большинство людей вокруг, чтобы не выделяться и не вызывать подозрения).
Таким образом, нет ничего неизбежного в том, что я сижу на занятиях в условленное время просто потому, что посещения занятий требуют университетские власти; я сижу там потому, что подчиняюсь правилам — так или иначе, я считаю это правильным. Нет ничего неизбежного в том, что я останавливаюсь и жду зеленого света, даже если я вполне разумно хочу избежать аварии; я, очевидно, также полагаю, что светофор имеет смысл как средство предотвращения аварий и мне полагается подчиняться изменению света на нем именно с этой целью. Что бы я ни делал, всегда существует выбор. Проще говоря, я мог бы поступить и иначе.
Человеческие действия могли бы быть отличными от тех, какими они были, даже если бы обстоятельства действия и мотивы действующих оставались неизменными. Обстоятельствами можно пренебречь, от мотивов можно отказаться, из обоих случаев можно сделать разные выводы. Вот почему ссылка на внешние обстоятельства или на более общие законы не удовлетворяет нас полностью, как в случае с событиями, не связанными с человеческими действиями. Мы хорошо знаем, что вот тот мужчина или та женщина поступили бы иначе в объективно такой же ситуации (которая не представлялась бы такой же для них субъективно, поскольку значение, которое они приписывают этой ситуации в соответствии с их восприятием, различно). Если мы хотим узнать, почему была выбрана именно эта, а не другая форма действия, то нам следует лучше подумать о решении, которое было принято действующим лицом. Мы не можем не представлять себе действующего как принимающего решение, а само действие — как результат процесса принятия решения.
Разумеется, мы можем представить себе человеческое поведение, в котором принятие решений не играет заметной роли. Некоторые действия фактически нерефлективны, т. е. их альтернативы не осознаются и не становятся темой для размышления. Можно указать на два типа такого неосознанного поведения.
Привычное (иногда менее удачно называемое традиционным) поведение — одно из них. Каждый день я просыпаюсь примерно в одно и то же время, как будто в мое тело встроен будильник… Еще полусонный я совершаю мой обычный утренний моцион: моюсь, чищу зубы, бреюсь. Не припомню случая, чтобы я когда-то специально принимал решение по поводу этих привычных процедур; по правде говоря, я, наверное, думаю совсем о других вещах, совершая подобные процедуры (я нередко заглядываю в зеркало еще и еще раз, чтобы проверить, хорошо ли я побрился, поскольку делал это без всякого интереса). Каждый день мне хочется есть примерно в одни и те же часы — тогда, когда я обычно принимаю пищу. Когда я возвращаюсь вечером домой, я включаю свет, так сказать, автоматически. Я не замечаю специально, что уже темно, не размышляю о преимуществах освещенности перед темнотой и не отдаю предпочтения одному перед другим; едва ли я вообще думаю о сущности и цели моего действия. Но я начинаю размышлять, если вижу по возвращении, что свет в моей комнате горит, тогда как обычно этого не бывает… Я замечаю свет потому, что он нарушает обычный ход вещей: должно быть, случилось нечто необычное, возможно, неожиданно нагрянули гости или хуже того — залезли воры… Нормальная последовательность событий, о которой можно было бы не задумываться, нарушена. Привычные действия в такой ситуации не подошли бы, и поэтому я вынужден обдумывать мой следующий шаг — я должен принять решение. Или возьмем другой случай: мне понадобилась книга, которую я оставил на столе в другой комнате. Я прихожу за ней и вижу, что в комнате темно. Конечно же, нужно включить свет, но тут я замечаю, что кто-то спит на диване. Здесь следования привычке тоже недостаточно. Если я включу свет, то могу разбудить спящего. Но если, пробираясь за книгой в темноте, я нечаянно толкну стул или разобью вазу, то опять же разбужу его. Обстоятельства необычны, и тут привычка — плохой советчик. Совершенно ясно, что ситуация требует выбора, и я вновь запускаю процесс принятия решения.
Привычное поведение — это «отложение» прошлого знания. Когда-то в прошлом я приобрел привычку, и с тех пор, благодаря регулярному повторению, она избавила меня от необходимости каждый раз вновь думать, подсчитывать и принимать решения; одно движение следует за другим в обычной и монотонной последовательности до тех пор, пока не изменяются, остаются привычными обстоятельства. В самом деле, мои действия настолько привычны, что мне было бы трудно описать их, если бы меня попросили сделать это. Я обращаю на них внимание, замечаю их только в том случае, если что-то идет не так. Даже мои повседневные утренние процедуры могут застопориться и потребовать моего внимания, если я окажусь, например, в чужом доме, где ванные принадлежности находятся не там, «где они должны быть», т. е. где я привык находить их; или, скажем, если сломается моя зубная щетка или потеряется мыло. Эффективность моего привычного поведения зависит, как видим, от обычности и упорядоченности окружения, в котором совершаются мои действия.
Есть другой тип поведения, когда мое мышление очень мало что значит (если вообще что-либо значит). Это аффективное действие, т. е. действие под влиянием сильных эмоций, причем настолько сильных, что они способны выключить рассудочность, отменить все расчеты относительно целей и возможных последствий действия. Аффективное действие принудительно, и действующему трудно воспротивиться ему; оно не внемлет аргументам, глухо к голосу разума, обычно следуя непосредственно за бурным проявлением чувств. Со временем страсти остывают, и я дважды подумаю, прежде чем совершить такое действие. Что бы я ни делал после, это будет просчитанное (и, следовательно, не аффективное) действие. Будучи темпераментным человеком, я могу ударить или побить человека, обидевшего меня и даже любимого мною. Могу, например, в порыве сострадания и жалости отдать все свои деньги нуждающемуся человеку. Но если я решу подстеречь в темном переулке человека, которого ненавижу, чтобы отомстить ему за то зло, которое, как я считаю, он причинил мне, то это вряд ли будет аффективным действием; предварительное обдумывание этого действия показывает, что оно — результат расчетливого решения. Точно так же не будет аффективным и действие в случае, если я, например, помогая нуждающимся, пытаюсь снискать их расположение или расположение Бога; такая помощь была бы скорее шагом в рассчитанном предприятии, средством достижения цели — в данном случае вечного спасения и прощения грехов. Действие поистине аффективно только до тех пор, пока оно остается нерефлективным, спонтанным, не продуманным заранее и предпринятым до рассмотрения каких бы то ни было аргументов и соизмерения результатов.
Привычное и аффективное действия зачастую описываются как иррациональные. Это не означает, что они изначально глупые, неэффективные, неправильные или вредные. В самом деле, такое название не предполагает оценку целесообразности действия. Самые привычные действия вполне эффективны и полезны. Они жизненно необходимы и, кроме того, экономят нам много времени для размышлений, менее захватывают наше поведение, а задачи делают более простыми для исполнения. Так, например, в конце концов может оказаться более эффективным ударить обидчика, чем производить долгие расчеты и «хладнокровно» подыскивать методы предупреждения его вызывающего поведения в будущем. Действие иррационально не потому, что в нем недостает целесообразности, а потому, что расчет его целесообразности не предшествует ему, т. е. не является фактором в принятии решения. Действие иррационально, если оно не является результатом принятия решения. И наоборот, рациональное действие может оказаться менее эффективным (и тем самым менее целесообразным), чем иррациональное.
Рациональным является то действие, в котором из множества возможных способов (действия) действующее лицо сознательно выбирает один, который ему кажется наиболее соответствующим желаемой цели действия (это случай инструментальной рациональности): средства выбираются в соответствии с требованиями данной цели. Кроме того, рациональное действие может быть ценностно-рациональным: в распоряжении действующего лица есть определенные средства, которые могут быть использованы для достижения различных целей, из которых действующий выбирает одну, представляющуюся ему наиболее ценной, чем остальные («близкую сердцу», привлекательную, желанную, наиболее отвечающую его насущной потребности, испытываемой в данный момент). Обе разновидности рациональности — инструментальную и ценностно-рациональную — объединяет то, что здесь средства соизмеряются с целью, и взаимосоответствие средств и цели, истинное или предполагаемое, рассматривается как окончательный критерий выбора между правильным и неправильным решением. Это соответствие в итоге может оказаться иллюзорным, впоследствии может выясниться, что расчет был неверным; единственное, что делает действие рациональным, — это то, что расчет был произведен до самого действия. Существенная мысль, которая стоит за всеми этими взаимными соответствиями, расчетами, соизмерениями и окончательным выбором, заключается в следующем: действие рационально до тех пор, пока оно является добровольным, т. е. до тех пор, пока действующий осуществляет свободный выбор, а не принуждается, не подталкивается к тому, что он делает, неконтролируемыми привычками или мгновенным взрывом эмоций.
Коль скоро мы выбираем наше действие сознательно и добровольно, то мы строим предположения и о его возможном исходе. Мы делаем это, прежде всего оценивая в целом ситуацию предполагаемого действия и результаты, которые мы хотим получить. Точнее, мы оцениваем обычно ресурсы и ценности. Моими ресурсами могут быть деньги — наличные в моем кармане или на счете в банке, а также ценности, под которые я могу получить кредит. Но помимо этого мои ресурсы включают мои навыки, которые могут быть использованы для создания вещей, необходимых другим людям, в обмен на то, что нужно мне, т. е. мой «социальный капитал»: например, мои связи с людьми, которые отвечают за предметы или услуги, которых я добиваюсь. Ценности, которых я придерживаюсь и которыми дорожу, позволяют мне сравнивать между собой доступные цели и определять наиболее желанную. Я могу использовать свои ресурсы для достижения многих целей. Альтернативные цели различаются разной степенью привлекательности и тем, что они привлекательны по разным причинам. То есть они представляют собой различные ценности. Одни я могу выбрать потому, что они кажутся мне более способными удовлетворить ту или иную мою потребность, другие — потому, что я считаю их более необходимыми, третьи — более достойными. Некоторые могут быть выбраны потому, что они более эффективно помогут мне приумножить ресурсы, имеющиеся в моем распоряжении, и тем самым расширить мою свободу в будущем. В конечном счете, именно исходя из наличия у меня собственных ценностей я принимаю решение потратить дополнительно сто фунтов на этажерку, на отпуск, на покупку книг по социологии или на то, чтобы сохранить их на счете моего строительного кооператива. Подсчитав мои ресурсы, все, что я имею, я могу определить степень своей свободы: что я могу себе позволить, а что в моем случае не подлежит обсуждению.
У разных людей степени свободы различны. Тот факт, что люди различаются по степени свободы выбора, по характеру действий, которые они могут предпринять, и составляет сущность социального неравенства (т. е. социальных по своему происхождению различий между людьми; таких различий, которые были порождены и поддерживаются человеческими взаимодействиями и которые могут быть перераспределены или вообще устранены с изменением самих этих взаимодействий). Некоторые люди более свободны, чем другие: их выбор гораздо шире, поскольку они имеют доступ к большему количеству ресурсов и в их распоряжении имеется гораздо более широкий круг ценностей (обладание этими ценностями для них вполне реально и возможно, тогда как для менее удачливых они остаются скорее идеалом, недостижимой и безнадежной мечтой).
Различия в степени свободы зачастую трактуются как различия в степени властвования. Действительно, власть чаще всего понимается как способность осуществлять действие, т. е. выбирать цель какого-либо действия и распоряжаться средствами, которые и делают эти цели реалистичными. Власть есть разрешающая способность. Чем больше у человека власти, тем более широк его выбор; тем большее количество решений может считаться для него реалистичным; тем шире круг целей, которые он может преследовать вполне обоснованно, будучи уверенным, что он получит то, чего хочет. Обладание меньшей властью или не обладание ею вообще означают необходимость сдерживать свои мечтания или вовсе оставить попытки достичь цели из-за недостатка ресурсов.
Обладание властью позволяет действовать более свободно, а отсутствие власти или ее недостаток по сравнению с другими людьми означает, что свобода выбора ограничена решениями, которые принимают другие. Мы говорим, что А имеет власть над Б, когда ресурсы, находящиеся в распоряжении Л, позволяют ему вызывать такое поведение Б, которое необходимо для достижения целей А\ когда, говоря иначе, они позволяют использовать цели Б в качестве средств для достижения целей Я; или, другими словами, преобразовать ценности Б в ресурсы для А. Можно предположить, что если бы не реальные или потенциальные действия А, то действия Б были бы иными, нежели они есть в реальности; поскольку цели Б являются чьими-то ресурсами и в этом качестве используются для достижения чьих-то целей, постольку свобода выбора Б значительно ограничивается. Действия Б уже не являются самостоятельными, автономными, они становятся гетерономными[5].
Мое начальство, например, имеет власть надо мной: оно может уволить меня, если я не подчинюсь установленным им правилам и указаниям, или может вознаградить и продвинуть меня по службе, если мое поведение будет примерным, с его точки зрения. Но право нанимать и увольнять, награждать или наказывать не является моим ресурсом, и я, следовательно, не могу ответить ему тем же. Более того, начальство может и не раскрывать мне свои карты. Оно может держать свои намерения в секрете до самого последнего момента, когда мое сопротивление будет уже бесполезно. Оно может запланировать коренную реорганизацию всего дела (поставить новое оборудование, ввести новое разделение труда), что резко ухудшит мое положение и сократит мою свободу маневра. Я не могу ответить начальству, прибегнув к тому же оружию секретности, поскольку мало какие из моих замыслов ока ли бы столь же сильное воздействие на свободу начальства, как его тайные замыслы на мою. Потенциально секреты моего начальства — гораздо более опасное оружие, чем все, что я могу вынашивать в своих мыслях. Поэтому наше неравенство разительно по степени влияния на положение друг друга. В наших взаимоотношениях власть поделена неравным образом — это асимметричное отношение власти. Мое начальство может делать свой выбор из гораздо более широкого набора альтернатив, чем тот, что доступен мне. Так происходит вследствие резкого различия наших степеней свободы, причем настолько резкого, что я, по всей вероятности, буду делать как раз то, чего от меня хочет начальство, поэтому оно и может рассчитывать на мое подчинение его правилам; планируя свои действия, оно может считать мои действия своими ресурсами. Чем более ограничена моя свобода выбора, тем точнее оно может предсказать мое поведение. У меня нет от него почти никаких секретов, я — менее неизвестная величина в его уравнении и, тем самым, в меньшей степени являюсь источником неуверенности в положении начальства, чем оно в моем. В моем подчинении его целям можно быть столь же уверенным, как и в капитале или оборудовании, имеющихся в его распоряжении.
Таким образом, власть заключается в способности пользоваться действиями других людей как средствами для достижения собственных целей; в целом — это способность уменьшать ограничения, налагаемые свободой других людей на свой выбор целей и подсчет средств. Такого обесценения свободы других людей, означающего увеличение собственной свободы, можно достичь двумя способами.
Один из них — насилие, заключающееся в манипулировании ситуацией действия таким образом, что ресурсы другого человека, сколь значительными они ни казались бы при иных обстоятельствах, вдруг становятся неадекватными или неэффективными. Создается совершенно другая игра, для которой манипулирующая сторона вооружена гораздо лучше. (Неважно, кто является жертвой насильника — богатый банкир, могущественный политик или знаменитость шоу-бизнеса; их ресурсы, обеспечивающие им большую степень свободы в других ситуациях, теряют свои «возможности», как только сталкиваются на темной и пустынной улице с ножом к горлу или с грубой физической силой.) Значительно уменьшить свободу можно и посредством принуждения к переоценке ценностей или перетасовывания вариантов выбора таким образом, что обычно высоко котирующиеся ценности внезапно утрачивают свое значение. Во время ночной встречи с грабителем кошелек, полный банкнот и кредиток (обычно представляющий высшую ценность для скупого владельца), может вдруг утратить свое значение: ведь выбор — между жизнью и смертью, а не между большим и меньшим количеством денег. Пребывание по решению суда в тюрьме или в трудовом лагере может сделать старые, некогда лелеемые приоритеты смехотворно ничтожными и никчемными по сравнению с новыми ценностями — хорошей едой, легкой работой, разрешением отлучаться или принимать посетителей, не попадать в одиночную камеру или в карцер и даже расположением надзирателей. В экстремальных условиях концентрационного лагеря ценность самосохранения и выживания затмевает собой все остальные варианты выбора.
Другой способ — менее откровенный (и чреват большими издержками для власть предержащего), чем принуждение. Он состоит в том, что ценности других людей зачисляются в собственные ресурсы по принципу: «заставить желания других работать на меня». Точнее, это манипулирование ситуацией таким образом, чтобы заставить других людей стремиться достигать своих целей, только следуя правилам, установленным власть имущим. Так, рвение и старание, с какими храбрый солдат убивает врагов, вознаграждаются повышением его социального положения за счет медалей или почетных грамот (в прошлом — за счет присвоения рыцарских званий и пожалования земель). Формальное признание навыков и знаний студента ставится в зависимость от его подчинения важнейшим правилам колледжа, таким, как регулярное посещение занятий, сдача в срок письменных работ. Заводские рабочие могут сохранить высокий жизненный уровень (высокую зарплату) при условии более интенсивного труда, работы с большей отдачей и беспрекословного подчинения приказам управляющих. Таким образом, ценности подчиненных становятся ресурсами их управителей; их мечты и стремления используются для достижения целей, установленных власть имущими. Не имея собственного капитала, я завишу от того, возьмут меня на работу или нет. А будучи принятым на работу, я должен действовать в соответствии с условиями работодателя, т. е. на время работы я ограничиваю свою свободу. Добровольно выбрав в качестве цели высокий жизненный уровень (или, в крайнем случае, просто выживание), я обнаруживаю теперь, что у меня нет иного пути достижения избранной цели, кроме как поступиться весьма значительной частью собственной свободы.
Тот, кто может использовать насилие или манипулировать всякого рода наградами, точно так же может изменить мои шансы достичь желанных целей. Его решения влияют на объем или на пригодность ресурсов, которыми я располагаю для своих действий. Он может повлиять и на цели моих действий, хотя сделать это он может лишь косвенно. Я могу отказаться от погони за некогда дорогими мне ценностями, поскольку теперь сочту их «нереалистическими». Шансы слишком неравны, вероятность преодоления неравенства фактически ничтожна; усталость и разочарование берут свое, и постепенно цели, которых я надеялся достичь (и даже все мои жизненные планы), становятся лишь мечтами, о которых любят поговорить, но ничего не предпринимают для их осуществления. Мои действия изменяют мою ориентацию: теперь они направлены на более «реалистические» цели, моя оценка потенциальных ресурсов изменилась, и с тех пор я подсчитываю их иначе — соизмеряю цели со средствами. Разница заключается в том, что я замахиваюсь фактически на гораздо меньшее, чем мечталось вначале.
Но откуда берутся мои ценности? Почему я наделяю ценностью одни цели и недооцениваю или игнорирую другие? Являются ли эти ценности предметом моего свободного выбора? Могу ли я их принимать и отвергать по своей воле? Или они, подобно моим ресурсам, тоже зависят от действий других людей и от тех факторов, которые определяют мое положение и которые я не имею возможности контролировать? Рассмотрим следующую ситуацию: я хочу поступить в колледж сразу после школы, но мои друзья решают иначе. При обсуждении наших вариантов они убеждают меня, что продолжение образования не сделает мою жизнь очень уж счастливой, и было бы здорово начать наслаждаться жизнью сразу: иметь какой-то собственный доход, а не обрекать себя на три полуголодных года и другие самопожертвования. Прислушиваясь к их доводам, я изменяю свое решение и вместо того, чтобы поступать в колледж, начинаю искать источник какого-нибудь дохода. Теперь я наслаждаюсь, будучи обладателем чековой книжки: приятно иметь деньги в кармане и тратить их на желанные покупки. Затем профсоюзные деятели предлагают нам начать забастовку, чтобы вынудить руководство отменить свое решение о реорганизации конторы таким образом, чтобы сэкономить на нескольких рабочих местах. Мои рабочее место и доход в безопасности, перспективы продвижения отличные, а после реорганизации могут быть еще лучше. Наконец, начальство заявляет, что в случае забастовки будут сделаны особые распоряжения, и в результате все мы будем уволены. Мне такой поворот дел совсем не нравится; но большинство моих товарищей поставили солидарность выше возможности сохранить свои рабочие места, честь — выше дохода и проголосовали за забастовку. Я не захотел быть белой вороной и присоединился к ним, хотя теперь, вполне вероятно, я лишусь работы, а вместе с ней и свободы наслаждаться жизнью, как я это понимаю…
Как видно из этого примера, ценности, выбираемые людьми для ориентации в своих действиях (т. е. для упорядочения своих целей в соответствии с их высокой или низкой значимостью), изменяются в ходе и под влиянием социального взаимодействия. Именно это мы и имеем в виду, когда говорим о влиянии. В отличие от власти влияние непосредственно сказывается на ценности: оно проявляется в том, что сдвигаются относительные позиции различных целей в их иерархии значимости, когда одни цели начинают казаться более привлекательными, чем другие, и тем самым заслуживающими больших усилий. Если мы выбираем одни ценности, ставим одни цели выше других, то это значит, что, как мы надеемся, получившие приоритет цели в конечном счете принесут больше удовлетворения, удовольствия, что они более почитаемы, морально возвышенны и эстетически привлекательны, а в целом они в большей мере отвечают понятиям должного и ложного.
Ценности не всегда выбираются сознательно. Как мы видели ранее, многие наши действия привычны и рутинны и не предполагают сопоставления целей и средств. До тех пор пока действия остаются обыденными, мы редко задумываемся над тем, каким ценностям они служат. Обыденное действие не нуждается в обосновании: нам было бы трудно объяснить, почему мы предпочли их другим действиям. Под давлением вопросов мы, вероятно, дали бы какой-нибудь ответ, наподобие следующего: «Это всегда именно так делалось» или «Есть, как оно есть…» — как будто то время, в течение которого существуют наши привычки, придает им нечто вроде авторитета; или будто тот факт, что множество людей поступает таким же образом, сам по себе является ценностью, которая диктует определенное действие. Однако не следует забывать, что все это — «вынужденные» объяснения, навязанные самими вопросами. Они не обязательно присутствовали в сознании человека до того, как его начали спрашивать. Как вы помните, смысл поведения по привычке, или традиционного действия, заключается в том, что оно не требует обоснований. Действие является традиционным до тех пор, пока от него не требуется легитимации; традиционное действие может обойтись без легитимации, т. е. не требуется соотнесения его с ценностями, которым оно должно служить. Оно все время повторяется в основном по одному и тому же образцу, поддерживаясь лишь одной силой привычки. Многие наши повседневные действия традиционны (обыденны, привычны, мы над ними не задумываемся) независимо от того, что большинство из нас вовсе не является традиционалистами (если бы нам позволили подумать над этим и высказать свое мнение, мы стали бы отрицать авторитет старого и косного, не принимая присущие ему ценности — стабильность и отсутствие изменений).
Самые главные ценности, которыми мы руководствуемся в течение всей своей жизни (ценности, предшествующие выбору специфических целей наших действий), такие, как стандарты должного или успеха, честности или ума, тяжелой работы или развлечений, последовательности или гибкости, в общем и целом формируются уже в детстве. Чаще всего они «откладываются», «укореняются» на подсознательном уровне и проявляются скорее как голос совести, нежели четко сформулированные указания, которые мы по желанию или необходимости можем воспроизвести для принятия решения. Мы с трудом вспоминаем влияния, которые оказывались на нас в детские годы; мерой успеха таких влияний как раз и является то, насколько они забываются и уже не воспринимаются как внешнее давление. Мы осознаем внешние влияния только тогда, когда дело доходит до свободного выбора: когда ставятся под сомнение ценности, которым мы подчиняемся, когда требуется их обоснование и легитимация.
Способность влиять на ценности других людей составляет характерную черту авторитета. Авторитет измеряется вероятностью того, что люди воспримут данные ценности только по одной причине, а именно: кто-то (организация или личность, наделенная авторитетом) разделяет их или руководствуется ими на практике. Личность или организация может представлять авторитет для некоторых людей в том случае, если тот факт, что именно она выступает за определенную ценность, будет рассматриваться этими людьми как достаточная причина одобрения и согласия. Таким образом, авторитет личности или организации предполагает вероятность того, что другие люди последуют их примеру или совету. Такое подчинение можно объяснять с помощью различных понятий, таких, как «ум», «правдивость», «опытность», «нравственная целостность» руководящего начала, которому следуют. Однако в любом случае, таким образом обосновывается вера последователей в непреложную обоснованность этого руководящего начала.
Ценности, которые мы бережно лелеем, являются делом нашего выбора. В конечном счете именно мы наделяем авторитетом тех, за кем мы решаем следовать, и отказываем в авторитете тем, кто нам не нравится. Прежде чем мы решим, кому верить, мы можем проанализировать притязания различных конкурирующих «лидеров ценностей» или тех, кто выступает от их имени, с точки зрения значимости их примера и их способности подать хороший, достойный пример. Чтобы стать для нас авторитетом, личность или организация должна представить легитимацию, или доказательства того, что ее совету (или ее иерархии ценностей) нужно следовать и отдать ей предпочтение перед другими.
С одной такой легитимацией мы уже встречались: вспомним, что некоторые ценности представляются достойными уважения благодаря стоящей за ними традиции. Они, как нам говорят, проверены временем. Следует оставаться верным прошлому; группе, с которой ты это прошлое разделял; общему наследию, которое мы вместе должны охранять. История, нам говорят, связывает накрепко; то, что соединено историей, никакая человеческая самонадеянность не в силах разъединить. Старые заслуги надо чтить уже просто потому, что они старые…
Вот такое обоснование. Зачастую оно ставит все с ног на голову: почитают не ценности, проверенные временем, а тех, кто в поисках популярности и всеобщего признания своих ценностей (иногда совершенно новых, недавно изобретенных) обращается к истории, надеясь откопать там уникальные свидетельства их древности. Образ исторического прошлого всегда избирателен; в данном случае он составляется таким образом, чтобы придать достоверность пропагандируемым ценностям за счет ссылки на их «почтенный возраст». Уважение, которое люди испытывают перед прошлым, учитывается в сегодняшней борьбе ценностей. Если признано, что некоторые ценности разделялись еще нашими предками, то эти ценности менее уязвимы для современной критики, тогда как иные ценности еще должны проявить себя; считается, что ценности старого доброго прошлого уже прошли проверку временем, пусть даже не блестяще. Традиционалистская легитимация становится особенно привлекательной во времена резких изменений, которые не могут не порождать беспокойство и неуверенность. Если радикальные и доселе небывалые нововведения провозглашаются как реставрация старых и испытанных способов жизни, то они легче проходят; такое представление о них иногда может несколько уменьшить неопределенность, обусловленную быстрыми социальными переменами, и, как кажется, предложить относительно безопасный, менее болезненный вариант выбора.
Альтернативой этому было бы отстаивание новых ценностей, выдаваемых за откровения — за результат эпохального открытия, невероятно глубокого проникновения в суть вещей, или прозрения, проникшего сквозь неизвестное и узревшего будущее. Такой тип аргументации относится к харизматической легитимации. Харизма — качество, впервые отмеченное в исследованиях того глубокого и неоспоримого влияния, которое церковь оказывает на верующих. Понятие харизмы относилось к убеждению верующего в том, что церковь наделена особой, только ей дарованной свыше способностью постигать истину: она как институт была помазанницей Божией, призванной вести людей к праведной жизни и в конце концов — к спасению. Харизма, однако, не обязательно связана с религиозными верованиями и институтами. Можно говорить о харизме и в том случае, если принятие определенных ценностей мотивируется убеждением в том, что те, кто исповедует эти ценности, обладают сверхчеловеческими качествами (необыкновенным умом, дальновидностью, доступом к источникам знания, закрытым для обычных людей), которые и обеспечивают истинность их видения и правильность их выбора. Обычный же рассудок рядовых людей не располагает никакими средствами для оценки того, что провозглашают харизматики, и, тем самым, у них нет никаких оснований сомневаться в харизматической личности. Чем сильнее харизма лидера, тем труднее усомниться в его повелениях и тем удобнее следовать его приказам в ситуации полной неопределенности.
Во времена резких и глубоких социальных изменений, быстро обесценивающих привычные образцы поведения, потребность в харизматических «гарантиях» безошибочности выбора ценностей постоянно возрастает. Официальная церковь лишь отчасти удовлетворяет эти требования. Возникает множество ситуаций выбора, порожденных новыми, небывалыми доселе социальными изменениями, для которых у церкви нет готовых рецептов, а если таковые и окажутся, то они плохо вписываются в современные условия. Это вовсе не означает, что божественные формы харизматического авторитета уже не в чести. Современные версии, предлагаемые телевизионными евангелистами, религиозными гуру и разнообразными сектантами, свидетельствуют о широко распространенной и сильной потребности в сверхчеловеческих решениях проблем, т. е. таких решениях, которые явно превосходят человеческие способности суждения.
Отвечая на потребность в харизматических решениях ценностных проблем, выросшую до небывалых размеров, некоторые политические партии и массовые социальные движения выступили с аналогичными услугами. И в числе первых из них — так называемые тоталитарные партии (требующие полной преданности своих последователей во всех проявлениях их жизни), фашистские и коммунистические, ставшие особенно известными либо благодаря харизматическим лидерам, наделенным сверхчеловеческим даром предвидения и безукоризненным чувством правого и неправого, либо благодаря превращению в коллективного носителя харизматического авторитета. В последнем случае харизматическое влияние обычно приобретает в целом новые, более стабильные основания; влияние харизматической организации может в принципе (а иногда это случается и на практике) пережить харизматического лидера. Более того, оно может стать относительно неуязвимым для дискредитирующего воздействия прошлых ошибок, в которых будут обвинены отдельные личности, а организация останется незапятнанной, ее непреходящий авторитет будет подтверждаться. Такая роскошь недоступна в целом плохо организованным массовым движениям (если только им не удается установить сильную, подобно партийной, организацию, способную к самовоспроизводству). Чаще всего массовые движения разделяют участь своего лидера, который собственно и является носителем харизматического авторитета, — и его стремительное возвышение, и столь же стремительное падение, если его популярность оказывается подорванной непреодоленными препятствиями и невыполненными обещаниями или если его затмевает более удачливый (еще не дискредитировавший себя) соперник, также претендующий на внимание публики.
Однако сейчас центр харизматического авторитета переместился и из религии, и из политики. Появление средств массовой информации, наступление масс-медиа — могущественной технологии, способной тех, кто обращается с посланиями, сделать видимыми и слышимыми, но фактически недоступными миллионам, воспринимающим их послания, — сыграло главную роль в этом перемещении. Психологические последствия такой ситуации — потрясающи. Уже одно появление перед массами, а также недоступность телевизионных знаменитостей или тех, кому телевидение помогает стать знаменитыми, видимо, служат источником мощного харизматического влияния. Подобно прежним харизматическим лидерам эти люди наделяются способностью вершить высший суд, на этот раз прежде всего в области вкуса — тем самым они могут стать законодателями стиля жизни. Впечатление превосходства является, как можно предположить, отражением того, что их выставляют напоказ, а также массового подражания им. Теперь количество как таковое становится авторитетом — истинным носителем харизматической ауры. Огромное число людей, ищущих у популярных личностей совета относительно своего выбора, желающих подчиняться их руководству, увеличивает власть харизмы и усиливает всеобщую веру в надежность источника.
Другой пример коллективного харизматического влияния — профессионалы. Их притязания на то, чтобы судить и определять выбор людей, основываются на их опыте и знаниях (компетентности): на их привилегированном доступе к знаниям, которые другим трудно получить и которые более ценны, чем непроверенные и зачастую ошибочные суждения рядовых людей. Знания, которыми располагают профессионалы, как правило, достаточно обширны и недоступны для понимания тех, кого призывают подчиняться их суждениям, основанным на знании, — справедливость их заключений нельзя проверить. Их принимают потому, что люди, которые им подчиняются, считают эти суждения безукоризненными; и их мнениям продолжают подчиняться до тех пор, пока те, кто им подчиняется, верят, во-первых, в коллективную мудрость профессии в целом и, во-вторых, в способность профессионального сообщества контролировать своих членов, чтобы каждый из них действовал как компетентный и надежный проводник этой мудрости. Так, человек готов отказаться от удовольствия курить или пить, раз «доктора говорят», что эти удовольствия вредны; или человек прислушивается к мнению врача по поводу того, что ему надо следить за своим весом, даже если это будет стоить ему отказа от любимой пищи. Харизматический авторитет профессий — это особый случай более широкого феномена, а именно: нашей общей веры в неоспоримое превосходство науки как метода продуцирования ценного и надежного знания. Сколь существенным ни было бы различие между научным знанием и религиозным откровением, механизмы принятия их широкой публикой не различаются существенным образом. В обоих случаях простые, непосвященные люди не могут проверить достоверность информации, а могут только принять ее на веру, довериться мудрости и правдивости людей или организаций (церкви, университету), поставляющих информацию с гарантией ее качества.
Два типа легитимации, рассмотренные здесь, — традиционалистская и харизматическая — имеют одну общую особенность: оба они предполагают отказ от права самостоятельно осуществлять выбор ценностей и передачу его другому действующему субъекту, индивидуальному или коллективному. Передача права выбора зачастую ассоциируется с отказом от ответственности. Теперь уже другой действующий субъект (актор) (предшествующие поколения или современные авторитарные институты) делает выбор за нас и тем самым берет на себя ответственность за результаты, в том числе моральную ответственность за последствия наших действий.
Легитимность третьего типа — легально-рациональная — идет еще дальше, поскольку вообще снимает проблему ценностного выбора и сопутствующие ей муки самооправдания. Она предполагает, что некоторые организации или индивиды, призванные говорить от их имени, обладают законно гарантированным правом указывать нам, какого рода действия нам следует предпринимать, а нашей столь же законной обязанностью является беспрекословное подчинение этим указаниям. В таком случае сам вопрос о мудрости или моральных качествах совета кажется нам бессмысленным. Мы не несем ответственность (или нам так говорят) за выбор одного из соревнующихся носителей харизматического авторитета. Теперь закон, его предписания, а не наши решения, выбирает для нас авторитет, определяющий наши действия. Легально-рациональная легитимация отделяет действие от выбора ценности и тем самым явно делает его ценностно-свободным. Исполнителям приказаний не нужно ни тщательно разбираться в нравственности действия, которое им приказано исполнить, ни чувствовать свою ответственность, если поступок не выдерживает проверки на нравственность. Уверенные в своей правоте, они с достоинством ответят на любые вопросы: «Я всего лишь выполнял приказы моих законных начальников».
И какие бы выгоды в смысле повышения действенности и эффективности человеческой инициативы, предприимчивости ни сулила легально-рациональная легитимация, она чревата пагубными последствиями именно из-за ее склонности освобождать действующих субъектов от ответственности за выбор ценности, а нередко вообще не рассматривать вопрос о ценностном выборе. Массовые убийства и геноцид последней мировой войны являются самым потрясающим и уникальным примером такого рода последствий: палачи отказывались брать на себя моральную ответственность, ссылаясь на предписанную им законом обязанность подчиняться приказам; они отвергали обвинения в том, что их решение подчиниться этим приказам фактически и было их нравственным выбором.
Когда из поля зрения действующего субъекта исчезают ценности, которым служат действия, когда цепочка приказаний растягивается так, что уходит за пределы видимости исполнителей, тогда действие кажется свободным от ценностей и суждений нравственности. Действующим субъектам предлагается, так сказать, избегать бремени свободы, которая всегда предполагает ответственность за свои действия.
Глава 7
Самосохранение и нравственный долг
Мне это нужно. Я должен это иметь — как часто я произношу на одном дыхании эти два предложения, словно второе высказывание просто сильнее подчеркивает то, что сказано в первом, или второе поясняет смысл первого; или во втором высказывании делается очевидный практический вывод из положения вещей, зафиксированного в первом. Это выглядит так, будто «нуждаться в чем-либо» означает «не иметь чего-либо, что нужно иметь», или «утрачивать, лишаться его», т. е. речь идет о депривации. Такая нужда порождает желание иметь недостающее. «Иметь» — это что-то вроде необходимости или принуждения, вызываемого потребностью. «Я должен иметь это»; «это» — нечто, что мне необходимо для полного счастья или для того, чтобы избавиться от нынешнего состояния нужды, которое, как можно предположить, вызывает чувство дискомфорта и неловкости, а следовательно, не дает покоя. Владение — это условие моего самосохранения и даже выживания. Без этого я не могу оставаться тем, что я есть. Моя жизнь будет разбита и станет невыносимой. В самом крайнем случае она вообще не сможет продолжаться. В опасности будет не просто мое благосостояние, а само мое физическое существование.
Именно моя потребность в чем-то, чего мне не хватает, в чем я нуждаюсь для собственного самосохранения или выживания, делает это «что-то» благом. Благо является не чем иным, как обратной стороной потребности. Поскольку я в чем-то нуждаюсь, постольку это «что-то» является благом; нечто является благом, поскольку я нуждаюсь в нем. Это нечто может означать разные вещи: товары, которые можно приобрести в магазине за деньги; тишина ночью на улице иди чистые воздух и вода, чего можно достичь лишь согласованными усилиями многих других людей; безопасность дома и безопасность нахождения в общественных местах, что зависит от действий властей предержащих; любовь другого человека и его желание понять меня и посочувствовать. Иначе говоря, любое «благо», т. е. то, что становится предметом нашего интереса ввиду потребности в нем, всегда ставит нас в отношение к другим людям. Наши потребности не могут быть удовлетворены, если у нас нет доступа к искомым благам, не важно, хотим мы ими владеть или только пользоваться. Но всегда потребность и желание удовлетворить ее вовлекает в круг наших интересов других людей и их действия. Каким бы самодостаточным ни было стремление к самосохранению, оно укрепляет наши связи с другими людьми, делает нас зависимыми от действий других людей и от мотивов их действий.
Эта истина не столь очевидна на первый взгляд. Напротив, собственность в широком смысле понимается как глубоко «частная» вещь — как особое отношение между человеком и предметом, которым он владеет. Когда я говорю «это мое» или «это принадлежит мне», то чаще всего в сознании возникает невидимая связь между мною и, скажем, авторучкой, книгой или столом, принадлежащими мне. Кажется, будто предмет (собственность) каким-то невидимым образом связан со своим собственником; и мы полагаем, что сущность владения заключается именно в этой связи. Если я владею клочком бумаги, на котором пишу эти строчки, то только я и никто другой решаю, что с ним делать. Я могу пользоваться им по своему усмотрению: могу делать на нем записи для будущей книги, написать письмо другу или завернуть в него бутерброд; более того, я могу вообще порвать его, если захочу. (Правда, по отношению к некоторой своей собственности я не могу поступить так по закону; например, я не могу спилить старое дерево в своем саду без разрешения; не могу сжечь свой дом. Но даже тот факт, что требуется специальный закон, запрещающий мне распоряжаться некоторой собственностью таким образом, лишь еще больше подчеркивает общий принцип: именно я, и только я решаю, что будет с вещами, принадлежащими мне.) Однако общепринятое представление о собственности не учитывает, а популярные описания отношений собственности оставляют недосказанным то, что собственность является также (и даже больше, чем что бы то ни было) отношением исключения. Ведь каждый раз, говоря «Это мое», я также имею в виду (хотя и не произношу этого вслух, а зачастую и вообще не думаю об этом), что «это не твое». Собственность никогда не является частным качеством; она всегда есть «вещь» общественная. Собственность подразумевает особое отношение между предметом и его владельцем только потому, что она подразумевает в то же время и особое отношение между владельцем и другими людьми. Владение вещью — это отказ в доступе к ней другим людям.
Собственность устанавливает взаимную зависимость и тем самым тесное отношение между мною и другими, но она не столько связывает (вещи и людей), сколько разъединяет (людей). Факт собственности противопоставляет друг другу, ставит в отношение взаимного антагонизма тех, кто владеет предметом, и тех, кто им не владеет; первые могут пользоваться (и злоупотреблять, если специальный закон этого не запрещает) предметом, тогда как вторым отказано в таком праве. Факт собственности дифференцирует людей (я могу достать деньги из своего кармана, но никому другому этого не позволено). Я могу также (вспомним наше обсуждение власти) сделать отношение между людьми асимметричным: те, кто не имеет доступа к предмету собственности, но хочет им воспользоваться, то должны подчиняться условиям, диктуемым собственником. Таким образом, их потребность, как и желание удовлетворить эту потребность, ставят их в положение зависимости от собственника (т. е. они не могут получить блага, необходимые им для насыщения их потребностей, для их самосохранения как личностей или для продолжения их существования, без тех действий, которые требует от них собственник).
Вопрос о том, как и с какой целью использовать станки, на которых работают рабочие, решает владелец или его уполномоченные. Владелец же, коль скоро он купил (в обмен на зарплату) время своих работников, точно так же считает это время своей собственностью, как и машины или фабричные здания. Тем самым собственник заявляет свое право решать, какую часть этого времени работник может тратить на перекуры, болтовню, чаепитие и т. п. Именно право решать, как использовать, а не само использование как таковое, наиболее ревностно охраняется в качестве той функции, к которой других не допускают. Таким образом, право решать, свобода выбора составляют истинную суть различия между собственниками и не-собственниками. Различие между владением и не-владением является различием между свободой и зависимостью. Владеть вещами значит быть свободным в принятии решения относительно того, что должны делать те, кто ими не владеет, а в конечном счете это и означает — иметь власть над другими людьми. Собственность и власть на практике сливаются воедино. Погоня за собственностью и вожделение власти в таком случае становятся фактически неразличимыми.
Любая собственность разделяет и разъединяет (т. е. исключает не-собственников из числа пользователей чьей-либо собственностью). Но не всегда собственность дает собственнику власть над теми, кто исключен. Собственность дает власть только в том случае, если удовлетворение потребностей исключенных невозможно без использования этих предметов собственности. Собственность на орудия труда, на сырье, нуждающееся в обработке человеческим трудом, на место, где эта обработка может производиться, предоставляет такую власть. (В ранее приведенном примере работникам нужен доступ к станкам, контролируемым владельцем фабрики, чтобы заработать себе на жизнь; они им нужны для самосохранения и даже для выживания. Без такого доступа их навыки и время будут бесполезными, они не смогут ими воспользоваться с выгодой для себя, заработать на жизнь.) Иначе дело обстоит с собственностью на товары, которые потребляются собственником. Если у меня есть автомобиль, видеомагнитофон или стиральная машина, то моя жизнь становится легче и приятнее с ними, чем без них. Они могут также способствовать повышению моего престижа — уважения людей, чье одобрение для меня важно: я могу похвастаться своими новыми приобретениями, чтобы те, кого я хотел бы поразить, стали смотреть на меня снизу вверх. Но это не обязательно дает мне власть над ними, если, конечно, они сами не захотят использовать эти вещи для собственного удовольствия или удобства; тогда я буду ставить условия пользования, которые они должны выполнять. Большинство вещей, которыми мы владеем, не дают нам власти; они дают, тем не менее, независимость от власти других людей (мне не нужно больше соблюдать установленные другими правила пользования этими вещами). Чем больше часть моих потребностей, которые я могу удовлетворить непосредственно сам, не спрашивая на то разрешения у других, тем меньше я должен подчиняться правилам и условиям, устанавливаемым другими. Можно сказать, что собственность — это власть давать право. Она расширяет автономию, свободу действия и выбора. Она делает человека независимым; позволяет ему действовать в соответствии со своими мотивами и преследовать свои личные цели. Собственность и свобода сливаются воедино. Часто задача расширения поля свободы переводится в расширение контроля над вещами — в собственность.
Обе функции — власть над другими и независимость — собственность выполняет лишь постольку, поскольку она разделяет. В самом деле, во всех вариантах и при любых обстоятельствах собственность предполагает дифференциацию и исключение. Как основополагающий принцип собственность означает, что права других людей являются пределами моих собственных прав (и наоборот); что расширение моей свободы потребует ограничения свободы других. Согласно этому принципу возможности всегда сопровождаются некоторыми (пусть частичными и относительными) поражениями в правах других людей. Данный принцип предполагает неустранимый конфликт интересов людей, вовлеченных во взаимодействие в процессе реализации их интересов: то, что выигрывает один, другой теряет. Ситуация напоминает игру с нулевым итогом: ничего нельзя выиграть (как предполагается) ни при одном варианте — ни при разделении, ни при кооперации. В ситуации, когда способность действовать зависит от единоличного контроля над ресурсами, действовать разумно означает следовать предписанию «каждый для себя (сам)». Так нам представляется задача самосохранения; такова логика, которая, видимо, следует из этой задачи и тем самым становится принципом любого разумного действия.
Когда человеческие действия следуют указанному принципу, их взаимодействие приобретает форму конкуренции. Соперниками движет желание исключить своих реальных или потенциальных конкурентов из числа пользователей ресурсов, которые они контролируют, надеются или мечтают контролировать. Блага, за которые борются соперники, воспринимаются ими как ограниченные: они считают, что их недостаточно и потому невозможно удовлетворить всех, следовательно, некоторые из соперников вынуждены будут согласиться на меньшее. Существенным моментом идеи конкуренции и основной особенностью конкурентного действия является то, что некоторых желающих ждет разочарование, поэтому отношения между победителями и побежденными всегда бывают отмечены взаимной неприязнью или враждой. По этой же причине ни одна из завоеванных в конкуренции побед не может считаться надежной, если ее постоянно не защищают от посягательств соперников. Конкурентная борьба никогда не кончается; ее результаты никогда не бывают окончательными и необратимыми. Отсюда можно сделать ряд важных выводов.
Во-первых, всякая конкуренция поддерживает тенденцию к монополии. Победившая сторона стремится обезопасить свои завоевания, отказывая проигравшим в самом праве (или, по крайней мере, в реальной возможности) усомниться в этой победе. Конечной, хотя и иллюзорной, недосягаемой, целью соперников является устранение конкуренции; конкурентным отношениям внутренне свойственна тенденция к самоуничтожению. Сами по себе они ведут к резкой поляризации шансов. Ресурсы будут скапливаться и создавать изобилие на одной стороне взаимоотношения, становясь все более скудными на другой. Очень часто такая поляризация ресурсов дает выигравшей стороне возможность диктовать правила для всех последующих взаимодействий и не дать проигравшим возможности оспорить эти правила. В таком случае выигрыш будет превращен в монополию; монополия же, в свою очередь, позволит выигравшей стороне диктовать условия дальнейшей конкуренции (например, зафиксировать цены на не доступные другим товары) и тем самым получать еще больший выигрыш, увеличивая разрыв между сторонами.
Во-вторых, постоянная поляризация шансов, порождаемая монополией (т. е. ограничениями, налагаемыми конкуренцией), ведет в долгосрочной перспективе к различным взаимодействиям победителей и побежденных. Рано или поздно как победившие, так и побежденные «консолидируются» в «постоянные» классы. Победившие объясняют поражение побежденных их прирожденной неполноценностью. Считается, что побежденные сами виноваты в своем невезении. Их изображают неспособными, порочными, неверными, недальновидными, расточительными, нравственно незрелыми, короче — не обладающими теми качествами, которые необходимы для победы в конкурентной борьбе и которые одновременно являются качествами, заслуживающими уважения. Представленным таким образом побежденным отказывают в легитимности их права на недовольство. Принято считать, что раз их нищета обусловлена их же собственными недостатками, то им некого винить, кроме самих себя, и у них нет никакого права на свою долю пирога, особенно на ту долю, которые получили более удачливые. Принижение и поношение бедных используется как средство защиты привилегий, которыми наслаждаются богатые. Бедные представляются ленивыми, неряшливыми и грязными, скорее развращенными, нежели обделенными (лишенными): с не-сложившимся характером, избегающими тяжелого труда и склонными к преступлениям и нарушениям закона. Считается, что подобно остальным они «сделали себя сами», т. е. сами выбрали свою судьбу. Их нищета обрушилась на них как следствие их особого характера и поведения. Более удачливые им ничего не должны.
Если случается, что богатые делятся своим имуществом с бедными, то это только благодаря доброте богатых, а не потому, что у бедных есть право на эту часть имущества богатых. Точно так же в обществе, где доминируют мужчины, женщин порицают за их подчиненное положение; их согласие выполнять менее престижные и привлекательные функции объясняют «врожденной» неполноценностью — чрезмерной эмоциональностью, недостатком духа соревновательности, меньшим интеллектом или рациональностью.
Порицание проигравших в конкурентной борьбе является одним из наиболее сильных способов заставить замолчать альтернативный мотив человеческого поведения — моральный долг. Нравственные интересы расходятся с интересами наживы по целому ряду существенных параметров. Корыстное действие опирается на эгоизм и жестокость по отношению к потенциальным соперникам. Нравственное же действие требует солидарности, бескорыстной взаимопомощи, желания прийти на выручку, не спрашивая и не ожидая вознаграждения. Нравственное отношение выражается в уважении к нуждам других и зачастую имеет результатом самоограничение и добровольный отказ от личной выгоды. Если в корыстном действии мои потребности (как бы я их ни определил) являются единственным мотивом, то для нравственного действия основным критерием выбора становятся потребности других. В принципе, эгоизм и моральный долг — это две противоположности.
Тот факт, что одной из наиболее характерных черт современности является разделение предприятия и домашнего хозяйства, впервые отметил Макс Вебер. Подобное разделение есть способ предотвратить столкновение двух противоположных критериев действия. Такой результат достигается посредством четкого разграничения двух ситуаций, в которых господствующими являются соответственно соображения выгоды и моральный долг. Занимаясь предпринимательской деятельностью, человек свободен от семейных уз, другими словами, освобожден от груза морального долга, поэтому все внимание может уделить интересу наживы, которой требует успех предпринимательской деятельности. Возвращаясь в семью, можно забыть о холодном деловом расчете и делить блага между членами семьи в соответствии с потребностями каждого. В идеале семейная жизнь (как и жизнь всех коммунальных образований, построенных по образу семьи) должна быть свободна от интересов наживы. И также в идеале на деловую активность не должны влиять мотивы, вызванные нравственным чувством. Дело и нравственность плохо сочетаются. Предпринимательский успех (т. е. успех в конкуренции) зависит от рациональности поведения, что, в свою очередь, означает беспрекословное подчинение поведения соображениям личного интереса. Рациональность означает главенство рассудка, а не сердца. Действие считается рациональным лишь потому, что оно предполагает использование наиболее эффективных средств для достижения поставленной цели с наименьшими издержками.
Выше мы отмечали, что организация (или бюрократия, как ее обычно называют) является попыткой приспособить человеческое действие к идеальным требованиям рациональности. Теперь же мы видим, что такая попытка должна включать в себя более, чем что бы то ни было другое, подавление моральных соображений (т. е. интереса к другому ради него же самого, бескорыстного участия, даже если это идет вразрез с интересом самосохранения). Задача каждого члена организации сводится к простому выбору: подчиниться или не подчиниться приказанию. Она также ограничена лишь малой толикой общих задач, стоящих перед организацией в целом, так что более отдаленные последствия действия не обязательно просматриваются действующим субъектом. Кто-то может совершить поступки, имеющие ужасные последствия, о которых он и не предполагает; может воздействовать на людей, о существовании которых он и не подозревает, и таким образом продолжить вереницу еще более отвратительных и страшных дел, не испытывая при этом никакого нравственного конфликта или угрызений совести (так бывает, например, когда человек зарабатывает на вполне приличную жизнь, трудясь на заводе, выпускающем оружие; на предприятии, которое нещадно загрязняет окружающую среду, или изготавливает потенциально вредные и ядовитые лекарства). Особенно важно отметить то, что организация заменяет нравственную ответственность дисциплиной как постоянным стандартом должного («Я просто выполнял приказ», «Я просто старался хорошо выполнить свою работу» — эти объяснения наиболее распространены и самоочевидны). До тех пор, пока член организации строго соблюдает правила и выполняет приказания начальников, он свободен от нравственных сомнений. Нравственно предосудительное действие, немыслимое при каких-то иных обстоятельствах, вдруг становится возможным и относительно легко выполнимым.
Сила, с какой организация подавляет или замалчивает нравственные ограничения, была убедительно продемонстрирована в знаменитых экспериментах Стэнли Милгрэма, где несколько добровольцев должны были в якобы «научном исследовании» посылать болезненные электрические разряды испытуемым. Большинство добровольцев, будучи уверены в благородности научных целей (которыми они, как обыкновенные люди, могли только восхищаться, а не разбираться в них или судить о них), не думали о своей жестокости, а полагались на общепризнанное и более значимое мнение отвечающих за исследование ученых и доверчиво следовали инструкциям, ничуть не смущаясь воплями своих жертв. То, что в эксперименте проявилось в малом масштабе — лишь в лабораторных условиях, было продемонстрировано в невероятных масштабах практикой геноцида во время и после второй мировой войны. Убийство миллионов евреев под руководством нескольких тысяч высших нацистских лидеров и чиновников было гигантской бюрократической операцией, привлекшей к соучастию в ней миллионы «простых» людей, большинство из которых, по всей вероятности, были прекрасными соседями, любящими супругами, заботливыми родителями. Эти люди вели поезда, увозившие жертвы в газовые камеры; работали на заводах, производивших отравляющие газы или оборудование для крематориев; и еще множеством других способов помогали выполнению общей задачи — уничтожению. У каждого была «своя работа», поглощавшая все их духовные и физические силы. Эти люди могли делать то, что они делали, только по одной причине: они очень смутно представляли себе, если вообще представляли, последствия своих действий, поскольку никогда их не видели; равно, как и те ученые мужи, которые создали умные орудия разрушения, обрушившиеся на вьетнамских крестьян, не видели порождения своего ума в реальном действии. Конечный результат был настолько далек от тех простых задач, которыми они занимались, что связь этих задач с конечным результатом не попадала в поле их зрения или изгонялась из сознания.
Даже если функционеры какой-то сложной организации и осознавали конечный результат их общего дела, частью которого каждый из них был, то этот результат был так далек от них, что о нем не стоило и беспокоиться. Отдаленность может быть скорее идеальной, духовной, нежели географической. Благодаря вертикальному и горизонтальному разделению труда действия любого индивида, как правило, опосредованы действиями многих других людей: либо его собственная работа не имеет непосредственных последствий, либо она отгораживается от ее конечной, отдаленной цели множеством иных работ, выполняемых другими. Вот почему создается впечатление отсутствия прямой причинной связи между тем, что человек делает, и тем, что происходит с конечными объектами действия. В конце концов, собственный вклад человека меркнет, оказываясь незначительным, и его влияние на конечный результат представляется ему слишком малым, чтобы всерьез считаться нравственной проблемой. «Я ничего дурного не делал, и вы ничего не можете вменить мне в вину» — таково обычное объяснение. Наконец, человек мог делать такие невинные и безвредные вещи, как написание листков, составление отчетов, заполнение документов, включение и выключение машины, смешивавшей ядовитые вещества. Он вряд ли узнавал в обуглившихся телах в какой-то экзотической стране результаты своих действий, свою ответственность.
Крепко закрыть глаза на нравственно ужасающие конечные результаты на первый взгляд невинных дел помогает в дальнейшем известная безличность организационных функций. Существенной характеристикой любой организации является то, что любая роль в ней может быть исполнена любым человеком, обладающим соответствующими навыками. Поэтому можно утверждать, что вклад в решение общей задачи вносит именно роль, а не ее носитель. Если настоящий исполнитель не играет ее, как полагается, то на его место поставят другого, но задача в любом случае будет выполнена. Это утверждение можно развивать и дальше и продолжать настаивать на том, что сама ответственность за претворение общей задачи в жизнь лежит на роли, а не на ее исполнителе, и что роль не следует смешивать с личностью исполнителя. Заметим, что даже преступники — участники геноцида, которые слишком близко находились к стадии убийства, чтобы заявлять о своем неведении относительно реальных последствий своих действий, и те доказывали, что в обстановке бюрократических приказаний и разделения труда нравственные оценки были неуместны. Их собственные чувства не были «ни там, ни здесь», и не имело никакого значения, ненавидели они свои жертвы или сочувствовали им. Задача требовала от них дисциплины, а не эмоций. Как и в других обыденных и организованных взаимодействиях, они имели дело с назначенными им мишенями, а не с собратьями из рода человеческого.
Бюрократия, призванная служить нечеловеческим целям, продемонстрировала свою способность подавлять нравственные мотивации не только среди своих сотрудников, но и далеко за пределами самой бюрократической организации; это удалось ей путем апелляции к чувству самосохранения и тех, кого она намеревалась уничтожить, и тех, кто стал невольным свидетелем этого уничтожения. Бюрократическое управление геноцидом обеспечило, с одной стороны, сотрудничество многих его жертв, а с другой — нравственное безразличие большинства наблюдателей. Будущие жертвы были превращены в «психологических пленников», зачарованных иллюзорными перспективами милостивого обращения с ними в качестве вознаграждения за согласие подыгрывать своим мучителям и способствовать своему закабалению. Вопреки всему они надеялись, будто что-то еще можно спасти, предотвратить какие-то опасности, если только не раздражать своих мучителей, будто сотрудничество с ними будет вознаграждено. В большинстве случаев это был феномен упреждающего согласия: жертвы сами предлагали тот или иной способ ублажить палача, стараясь заранее угадать его намерения и удовлетворить его с особым рвением. Помимо всего прочего, они до последнего момента не осознавали неизбежности своей окончательной участи. Каждый следующий шаг на пути к уничтожению представлялся им хотя и неприятным, но не последним и уж во всяком случае не необратимым; на каждом шагу они сталкивались с четко определенным выбором, у которого было только одно рациональное решение — без вариантов, но и оно лишь приближало их уничтожение. Благодаря этому организаторы геноцида достигали своих целей с наименьшими беспорядками и фактически при отсутствии какого бы то ни было сопротивления; потребовалось совсем мало надзирателей за длинной, послушной колонной, идущей в газовые камеры.
Что же касается сторонних наблюдателей, то их согласие или, по крайней мере, молчание и бездействие обеспечивались пониманием ими слишком высокой цены нравственного поведения и сочувствия жертвам. Выбрать правильное с нравственной точки зрения поведение означало бы навлечь на себя страшную кару, а зачастую подвергнуть риску само свое физическое существование. Когда ставки так высоки, тогда интерес самосохранения отставляет в сторону моральный долг, а моральные соображения, угрызения совести подавляются рациональными доводами: «Помогая жертвам, я подверг бы опасности свою семью и собственную жизнь; в лучшем случае я спас бы одного человека, в случае же неудачи погибло бы десять». Предпочтение отдается подсчетам шансов на выживание, а не нравственному качеству действия.
Мы привели крайние случаи противостояния мотивов самосохранения и морального долга; они были взяты из редко встречающихся ситуаций и, как правило, порицаемых всеми. В более мягкой и потому менее настораживающей форме такое противостояние оказывает воздействие на повседневную человеческую жизнь. В любой организационной среде рациональность действий, провозглашаемая как наиболее эффективное средство самосохранения, по большей части достигается за счет нравственных обязательств. Явное преимущество рационального поведения перед действием, руководствующимся моральным долгом, составляет рецепт правильного выбора, т. е. то, что непосредственно взывает к чувству самосохранения и самопродвижения. Рациональное поведение становится еще более соблазнительным благодаря своей способности удовлетворять желание самовозвеличивания, вызываемое конкуренцией. Мотив самосохранения, выраженный в нулевом варианте исхода конкуренции и оснащенный надежным оружием бюрократической рациональности, превращается в грозного и, наверное, непобедимого соперника нравственности.
Дальнейшему уничтожению моральных обязательств способствует статистическое обращение с людьми просто как с безликими объектами действия, свойственное любой бюрократии. Рассматриваемые как фигуры, или «чистые формы», которые могут быть заполнены любым содержанием, такие человеческие объекты утрачивают индивидуальность и отчуждаются от своего бытия носителей прав человека и моральных обязательств. Вместо этого их относят к некой категории, представители которой полностью определяются соответствующей совокупностью организационных правил и критериев. Их личностная неповторимость, а следовательно, их уникальные, индивидуальные потребности теряют свое значение как ориентиры бюрократического действия. Значение имеет только категория, к которой они официально причислены. Подобная классификация сосредоточивает внимание лишь на избранных атрибутах индивидов, в которых выражается интерес организации, и поощряет пренебрежение всеми остальными их характеристиками, т. е. индивидуальными чертами, делающими индивида моральным субъектом, уникальным и единственным в своем роде человеческим существом.
По сути дела, бюрократия — это не единственный феномен, в котором нравственные мотивы приходятся не ко двору и в котором они приглушаются и подавляются. Весьма сходный результат подавления нравственного чувства можно наблюдать и в ситуации, практически во всех других отношениях диаметрально противоположной холодной расчетливой рациональности бюрократической организации и также практически свободной от соображений наживы и завистливой конкуренции. Такую ситуацию, отличающуюся наиболее эффективной способностью подавлять нравственность, создает толпа.
Замечено, что люди, вынужденные находиться на ограниченном пространстве бок о бок с огромным количеством незнакомых им людей, которых они не встречали раньше при других обстоятельствах и с которыми до этого не взаимодействовали, а в настоящем «объединены» лишь временным, случайным интересом, склонны вести себя так, как они даже не предполагали бы возможным вести себя в «нормальных» условиях. Самое дикое поведение может вдруг обуять толпу подобно пожару в лесу, порыву ветра или распространению заразы. В случайно образовавшейся толпе, например на переполненном народом рынке или в театре, охваченные паникой люди, движимые единственным желанием спастись, могут топтать других людей, толкать их в огонь, обеспечивая себе жизненное пространство и избегая опасности. В другом случае они могут напасть и убить предполагаемого злодея, на которого им указали и объявили источником угрозы. В толпе люди способны на такие действия и поступки, которые не хватит духу совершить ни одному преступнику. Если толпа и может коллективно совершать то, что претит любому ее члену в отдельности, то именно в силу ее безликости. В толпе люди утрачивают свою индивидуальность и «растворяются» в анонимном сборище; в ней они не воспринимаются как субъекты нравственности, как цель морального долга (результат, сходный с дистанцированием, порождаемым бюрократическим разделением труда). Сборище линчевателей или толпа болельщиков освобождают своих членов от моральной ответственности за насильственные действия в отношении других людей, которые обычно могут быть защищены от насилия только моральными ограничителями, если таковые имеются у предполагаемых насильников. В подобных случаях подавление моральных ограничителей является результатом анонимности толпы и фактического отсутствия каких бы то ни было продолжительных связей между ее участниками. Толпа рассеивается так же быстро, как и собирается, и ее коллективное действие, даже координируемое, не воспроизводит и не порождает никакого сколько-нибудь продолжительного взаимодействия. Именно мгновенный и непоследовательный характер действия толпы делает возможным чисто эмоциональное, неконтролируемое, аффективное поведение отдельных ее членов. В какое-то мгновение все тормоза срываются, снимаются все запреты, отменяются все обязательства и все правила нарушаются.
Упорядоченное, бесстрастное поведение в рамках бюрократической организации и необузданные порывы гнева или паники в толпе кажутся полярно противоположными; и все же их воздействия на нравственные чувства и запреты поразительно схожи. Сходные результаты имеют и сходные причины: деперсонализация, «обезличение», уничтожение индивидуальной самостоятельности. И бюрократия, состоящая из ролей, а не из личностей, сводящая людей к ролям или множеству ресурсов или препятствий на пути к достижению цели или решению проблемы, и неуправляемая, возбужденная толпа, состоящая из неразличимых частиц, а не из отдельных индивидов, отличающаяся лишь размером, а не индивидуальными качествами своих членов, по существу являются безликими и анонимными.
Для других человеческих существ люди остаются моральными субъектами до тех пор, пока они признаются именно людьми, т. е. существами, имеющими право на то, чтобы с ними обращались так, как полагается обращаться только с людьми, причем с любым человеком (естественно, речь идет об обращении, предполагающем, что партнеры взаимодействия тоже имеют свои уникальные потребности и что эти потребности столь же ценны и важны, как и твои собственные, и к ним следует относиться с не меньшим вниманием и уважением). Можно даже сказать, что понятия «объект нравственности» и «человек» соотносимы — их содержание совместимо. Как только определенные лица или категории людей лишаются права на нашу моральную ответственность, с ними обращаются как с «недочеловеками», «порочными людьми», «не совсем людьми» или вообще «нелюдями».
Мир (универсум) моральных обязательств (совокупность людей, объединенных моральным долгом) может включать, а может и не включать всех представителей рода человеческого. Многие «примитивные» племена наделяли себя именами, которые просто означали «люди»; человеческий статус других племен, особенно тех, с которыми не установились никакие взаимодействия, кроме редких вспышек враждебности, не признавался. Отказ признать человеческое в чужих племенах продолжал сохраняться и в рабовладельческих обществах, где рабам приписывался статус «говорящих орудий» и на них смотрели только с точки зрения их пригодности для решения предназначенной им задачи. Статус ограниченной человечности на практике означал одно: существенное требование нравственного отношения, т. е. уважения потребностей другого человека, что подразумевает прежде всего признание его целостности и непреходящей ценности его жизни, не было обязательным в отношении к носителям этого статуса. Похоже, что история развивалась как постепенное, но неумолимое наступление идеи гуманизма с ее ярко выраженной тенденцией к распространению универсума обязательств на весь человеческий род.
Однако, как мы видели, этот процесс не был прямолинейным. Наш век прославился появлением весьма влиятельных мировоззрений, призывавших исключить целые категории людей — классы, нации, расы, конфессии — из универсума обязательств. Вместе с тем совершенство бюрократически организованного действия достигло такого уровня, на котором моральный запрет уже не может воспрепятствовать соображениям эффективности. В результате сочетания обоих факторов — возможности подавить нравственную ответственность (что создает бюрократическая технология управления) и существования мировоззрений, готовых и желающих использовать эту возможность, — во многих случаях значительно сократился универсум обязательств. А это, в свою очередь, открыло дорогу таким последствиям, как массовый террор в коммунистических обществах против представителей враждебных классов и их пособников, постоянная дискриминация расовых и этнических меньшинств в странах, которые гордятся своими успехами в области прав человека, множество явных и скрытых систем апартеида и многочисленные случаи геноцида, начиная с убийства армян турками, уничтожения миллионов евреев, цыган и славян нацистской Германией и кончая применением смертоносных газов против курдов, массовыми убийствами в Камбодже. Границы универсума обязательств по сей день остаются спорными. Можно предположить, что развитие бюрократической технологии, имеющее своей задачей подавление моральных мотивов (такое же достижение современного общества, как и распространение морального чувства в отношении всех представителей рода человеческого), сжало эти границы по сравнению с прошлыми временами, во всяком случае если не в теории, то на практике.
Внутри универсума обязательств значение потребностей других людей признается. Общепринято, что потребности других людей являются законным основанием их требований; если же требования не удовлетворяются, то это всегда требует объяснений и в некотором роде извинений. Жизнь другого человека должна быть сохранена любой ценой. Должно быть сделано все возможное, чтобы обеспечить его благополучие, увеличить его жизненные шансы, открыть ему доступ к благам, которыми располагает общество. Его бедность, болезни, беспросветность его повседневной жизни взывают к участию всех остальных членов универсума обязательств. Столкнувшись с таким призывом, мы чувствуем себя обязанными оправдываться — давать убедительное объяснение, почему было так мало сделано, чтобы облегчить их участь, и почему нельзя было сделать больше; мы также чувствуем себя обязанными доказывать, что было сделано все возможное. Подобные объяснения не обязательно должны быть правдивыми. Мы слышим, например, что медицинское обслуживание населения в целом не может быть улучшено потому, что «деньги невозможно истратить до того, как они заработаны». Однако такое объяснение скрывает, что прибыли частной медицины, услугами которой пользуются богатые, расцениваются как «заработанное», тогда как услуги, предоставляемые тем, кто не может прибегнуть к помощи частной медицины, считаются «расходом»; такое объяснение, следовательно, скрывает различия в удовлетворении потребностей, которое зависит от платежеспособности. И все-таки уже сам факт, что объяснение вообще предоставляется и что те, кто его дает, чувствуют себя обязанными это сделать, свидетельствует о признании того, что люди, чьи потребности в лечении игнорируются, остаются внутри универсума обязательств.
Тот факт, что потребности других людей остаются неудовлетворенными, не ощущался бы нами как наша неудача и внутреннее побуждение объяснить ее утратило бы смысл, если бы игнорируемые «другие» были изгнаны из универсума обязательств; или если бы, по крайней мере, было продемонстрировано, что их присутствие в универсуме обязательств сомнительно или «незаслуженно». И это совсем не надуманная ситуация. Она воспроизводится посредством объявления тех, «других», находящимися в недочеловеческом состоянии и затем посредством обвинения их в том, что причиной их неудач является их собственная неспособность действовать «по-человечески». Отсюда — лишь один шаг до заключения, что эти «другие» не могут считаться людьми, поскольку их недостатки неисправимы и ничто не сможет вернуть их к человеческому состоянию. Они, например, навсегда останутся «чуждой расой», которая сможет приспособиться к моральному порядку «коренного населения», поскольку они сами не смогут терпеть этот порядок.
Самосохранение и моральный долг противостоят друг другу. Ни то, ни другое не может претендовать на «большую естественность», лучшую приспособленность к внутренней предрасположенности человеческой природы. Если одно берет верх над другим и становится главенствующим мотивом человеческого действия, то обычно причину дисбаланса можно отыскать в том случае, если удастся дойти до социально определенной ситуации взаимодействия — до способа определения приоритетов. Мотивы нравственности и самосохранения превалируют в зависимости от обстоятельств, над которыми люди, попадающие в них, имеют ограниченный контроль. Было замечено, однако, что сила обстоятельств никогда не бывает абсолютной и выбор между двумя противоположными мотивами остается открытым даже в самых экстремальных условиях. Моральная ответственность человека или отказ от нее не могут быть оправданы в конечном счете ссылками на внешние силы и принуждение.
Глава 8
Природа и культура
Посмотрите на этого коротышку. Бедняга, природа его явно обделила, — говорим мы с жалостью и сочувствием. Мы не виним человека за его невнушительный рост. Нас просто поражает, что он ниже многих людей, которых мы знаем, а именно: ниже «нормального» роста. Но нам и в голову не приходит, что где-то кто-то может сделать человека выше. Насколько нам известно, ростом невозможно манипулировать; рост — это, так сказать, приговор природы, который обжалованию не подлежит. Нет способов отменить или аннулировать его. Нет другого выбора, кроме как принять его и жить с ним по мере сил. «Посмотрите, какой толстяк, — говорим мы уже со смехом. — Должно быть, он обжора или пивная бочка. Стыдно. Он должен что-то делать с собой». В отличие от роста толщина человеческого тела, как нам кажется, находится во власти человека. Ее можно уменьшить или увеличить. В этом нет ничего неизменного. Вес человека может и должен регулироваться, чтобы соответствовать нужному стандарту. Люди сами отвечают за свой вес, у них есть обязательства в этом отношении, и им должно быть стыдно, если они ими пренебрегают.
Чем отличаются друг от друга эти два случая? Почему мы реагируем на них по-разному? Ответ дает нам знание того, что люди могут сделать, и наше убеждение в том, что они должны делать. Во-первых, встает вопрос: что находится «во власти человека», когда он что-либо предпринимает (доступны ли ему существующие знания, навыки, технологии и может ли он их использовать, чтобы преобразовать по своему вкусу тот или иной аспект или фрагмент мира). Во-вторых, вопрос заключается в том, существует ли стандарт, норма, которой это «что-либо» должно соответствовать. Другими словами, есть вещи, которые люди могут изменить, сделать иными, нежели они были раньше. К ним следует относиться иначе, чем к вещам, которые не доступны власти человека. Первые мы называем культурой, вторые — природой. Поэтому если мы представляем себе нечто как относящееся скорее к культуре, нежели к природе, то мы имеем в виду, что данной вещью можно манипулировать и что существует желаемое и «правильное» конечное состояние такой манипуляции.
В самом деле, если вы представите себе подобную ситуацию, то само слово «культура» во многом предполагает именно это. Оно оживляет в памяти труд фермера или садовника, который тщательно обустраивает клочки земли, отвоеванные у дикой природы, и культивирует их, отбирает семена для посева и саженцы, удобряет их, прививает растения, придавая им нужный вид, т. е. вид, который он считает соответствующим данным растениям. Но на самом деле фермер и садовник делают больше, чем только это. Они также выпалывают нежелательных гостей, «незваные» растения, которые выросли здесь «по своему усмотрению» и тем самым испортили аккуратную планировку участка, снизили запланированную урожайность поля или повредили эстетическому идеалу сада. Именно подсчет урожайности или идея порядка и красоты разделили все растения на полезные, достойные заботливого ухода, и сорняки, подлежащие выкорчевыванию, потраве или избавлению от них каким-либо другим способом. Именно фермер или садовник составляют картину «порядка вещей», а затем используют свои навыки и орудия для воплощения в жизнь этой картины (заметим, что в большинстве случаев навыки и орудия, которыми они уже обладают, определяют границы воображения фермера или садовника; только такие представления о порядке воспринимаются как вполне реальные при данном уровне развития искусства). К тому же они предлагают и критерии различения порядка и беспорядка, нормы и отклонения от нее.
Работа фермера или садовника является показательным примером культуры, она выступает как деятельность, имеющая цель, причем особого рода цель, а именно: придание определенной части реальности той формы, которая иначе не появилась бы без определенного усилия внедрить ее. Культура занимается тем, что делает вещи отличными от того, чем они были и могли бы быть без нее, и тем, что сохраняет их в этой искусственной форме. Культура занимается также тем, что внедряет и сохраняет порядок и борется против всего, что отклоняется от этого порядка, нарушает его и, с ее точки зрения, выглядит как хаос. Культура вытесняет и замещает «естественный порядок» (т. е. положение вещей, каково оно есть без человеческого вмешательства) искусственным, спланированным. Культура не только внедряет искусственный порядок, но и развивает его. Культура означает предпочтение. Она превозносит один порядок как наилучший, возможно даже — единственно хороший, принижая при этом все другие варианты как неполноценные или в целом беспорядочные.
Граница между природой и культурой зависит, конечно, от имеющихся в нашем распоряжении знаний и навыков, а также от того, существует ли у нас намерение использовать их для достижения целей, не ставившихся ранее. В целом же развитие науки и технологии увеличивает возможности манипуляции считавшимися до сих пор «естественными» явлениями и тем самым расширяет область культуры. Возвращаясь к нашему первому примеру, мы можем надеяться, что технологии и практика генной инженерии, химической промышленности, а также профессионализм медицинских работников когда-нибудь вполне смогут изменять рост человека, поднимая его из естественных рамок на уровень культурного стандарта: рано или поздно технологии манипулирования генами или лекарствами, воздействующими на рост тканей и органов тела, позволят предотвращать уменьшение роста человека ниже желаемого стандарта, который тогда станет нормой. Правильный рост, как и правильный вес, мог бы уже сегодня стать предметом коллективного внимания и личной ответственности.
Давайте, однако, остановимся несколько подробнее на нашем воображаемом примере, поскольку он иллюстрирует еще одну важную черту культуры. Если для регуляции роста будет использоваться генетический контроль, то решать, какого роста быть человеку, будет не он сам, а другие; скажем, это будут родители, которые сами установят, каким быть их отпрыску; или это будет закон, написанный и применяемый государственной властью, которая будет решать, какой рост граждан является правильным; или это будет заключение медицинского специалиста, который порекомендует, что является «нормальным», а что — «ненормальным» размером человеческого тела. То есть, как бы то ни было, но обладатель тела будет вынужден принять заключение других или (как в случае с генной инженерией) его принятие или непринятие просто не будут иметь значения. Культура, демонстрирующая растущую мощь человечества в целом (можно сказать, его растущую независимость, свободу от природы), может проявляться для отдельного человека во многом подобно законам природы, как рок, против которого не взбунтуешься.
Как показывает наш пример, культура — это действительно человеческая активность, но активность, которую одни люди испытывают на других. Как и в случае с садом, в любом культурном процессе роли культурного садовника и окультуриваемых им растений безусловно различаются и не смешиваются. Причиной не-самоочевидности такого разделения в случае с «человеческими растениями» является то, что зачастую неясно, кто «садовник». Власть, стоящая за нормой, которую индивиды вынуждены соблюдать или по образцу которой они сформированы, как правило, размыта и анонимна. Невозможно указать точно, где она находится. Огромная и подавляющая власть, формирующая человеческое тело и сознание, проявляется в форме «общественного мнения», моды, «общепринятого мнения», «мнения экспертов» или даже такого неуловимого образования, как здравый смысл, являющийся общим, но ничьим в отдельности. Может показаться, однако, что существует некая абстрактная, неосязаемая, неопределенная культура сама по себе, которая и заставляет людей делать что-либо, например, красить губы, а не уши, или мочиться в одиночестве, а пить в компании. Культура становится некой иллюзорной «субстанцией»; она кажется прочной, тяжелой, весомой и непоколебимой. С точки зрения, удобной для человека, который считает любое сопротивление господствующим формам жизни рискованным и неблагодарным занятием, она может показаться неотличимой от остальной реальности «вовне». Она не кажется менее «естественной», чем само естество. Конечно, в нем мало искусственного, если искусственность означает быть сделанным людьми и таким образом располагать чьим-то решением или согласием поддержки. Несмотря на свое явно рукотворное происхождение, культура, как и природа, прочно и неприступно возвышается над возможностями индивида. Как и природа, она защищает настоящий порядок вещей. Хотя никто не сомневается в том, что сельское хозяйство или садоводство есть дело рук человеческих, в случае же с «человеческой культурой» подобная истина глубоко упрятана или по меньшей мере скрыта. Но от этого истина не становится меньшей, чем в других случаях.
Как только вы пристальнее посмотрите на «рукотворные элементы» своей жизни, вы, вероятно, заметите, что они входят в вашу жизнь двумя путями; или, говоря иначе, действия, вызванные внедрением и поддержанием искусственного, «рукотворного» порядка, могут быть двух типов. Это действия, направленные, во-первых, на окружение, во вторых, — на индивида. Первые регулируют, упорядочивают ситуацию, обстоятельства, в которых проходят жизненные процессы индивида; вторые формируют мотивы и цели самих жизненных процессов. Первые делают жизненный мир человека менее случайным, более регулярным, таким, что определенное поведение становится более уместным и разумным и, в конце концов, более вероятным, чем какой-либо другой его вид. Вторые делают человека более расположенным к выбору определенных мотивов и целей из огромного множества других, какие только можно представить себе. Заметим, что эти два аналитически различаемых типа не являются взаимоисключающими по своему применению и результатам, как не являются они и не зависящими друг от друга. Мое окружение, как и окружение любого другого индивида, в не меньшей мере состоит и из других индивидов с их мотивами и целями, а следовательно, «нормативная регуляция» индивидуальных мотивов и образцов поведения является важным фактором в общей регулятивное™ и предсказуемости окружения.
Порядок отличается от случайности или хаоса тем, что в упорядоченной ситуации не все может случиться, т. е. не все возможно. Из фактически бесконечного числа всех мыслимых событий может иметь место только ограниченное количество. Различные события обладают разной степенью вероятности: некоторые могут произойти с большей вероятностью, чем другие. Искусственный порядок можно считать прочно установившимся, если то, что было невероятным, трансформировалось в необходимое или неизбежное (как, например, происшествие совершенно невероятного события — встречи яиц и бекона в регулярной утренней процедуре). Установить порядок, следовательно, означает манипуляцию вероятностью событий. Некоторые события, обычно происходившие случайно, делаются более вероятными, «нормальными», тогда как на пути других событий воздвигаются препятствия. Установить порядок — значит выбрать, отобрать, установить предпочтения и приоритеты, оценить. Ценности стоят за любым искусственным порядком и фактически являются его неотъемлемой частью. Никакое описание искусственного порядка не может быть поистине свободным от ценностей. Любой такой порядок представляет собой лишь один из многих способов отклонения вероятностей, которому было отдано предпочтение перед другими. Как только он прочно и надежно устанавливается, мы естественно «забываем» об этой истине и воспринимаем его как единственно возможный.
Теперь нам кажется, что коль скоро возможен только один-единственный порядок, разнообразие беспорядка бесконечно. Специфический, данный порядок воспринимается как синоним порядка как такового; все альтернативы однозначно классифицируются как беспорядок или хаос.
Как человеческие существа мы все заинтересованы в создании и поддержании упорядоченного окружения, и прежде всего потому, что большая часть нашего поведения — заученное поведение. Из наших прошлых действий мы лучше вспоминаем те, которые были успешными — принесли желаемый результат, доставили удовольствие, снискали одобрение и уважение окружающих нас людей. Благодаря драгоценному дару памяти и способности обучения мы можем приобретать еще более эффективные жизненные навыки; мы накапливаем знания, умение, опыт. Но память и обучение приносят благоприятные результаты лишь до тех пор, пока ситуация (контекст) наших действий остается по большей части неизменной. Благодаря постоянству окружающего нас мира наши действия, успешные ранее, могут оставаться таковыми и сегодня, и завтра. Только представьте себе, какая ужасная катастрофа может произойти, если, например, изменить значение цветов светофора, никого не предупредив об этом. В случайно, хаотически меняющемся мире память и научение превратились бы из благословения в проклятье. Научаться, следовать прошлому опыту было бы поистине самоубийственно.
Упорядоченный мир, это регулярное и уютное, вполне предсказуемое окружение, в котором мы проводим большую часть своей жизни, является продуктом культурного замысла и отбора. Хорошо спроектированные и построенные здания существенно сокращают амплитуду колебаний температуры и полностью исключают невыносимые крайности. Разделение улицы на тротуар и проезжую часть значительно уменьшает вероятность смертельного столкновения между пешеходом и средством транспорта. Мост, соединяющий берега реки, уменьшает вероятность промокнуть или утонуть, пересекая реку. Разделение города на кварталы с различными уровнями цен и арендной платы, с различным качеством удобств ограничивает круг людей, которых вы можете встретить как прохожих или соседей. Подразделение поезда или самолета на первый и второй классы с существенно различными ценами на билеты также ограничивает круг возможных попутчиков.