– Твоя верность трогает меня, старый друг, но в тот миг, как закон будет принят, этот монстр отправит в погоню за мной отряд своих наемников. Нельзя терять времени.
Я нашел в гавани Брундизия торговое судно, хозяин которого нуждался в деньгах и за огромное вознаграждение готов был рискнуть, пустившись зимой через Адриатику, и на следующее утро, с первыми лучами солнца, когда вокруг не было ни души, мы поднялись на борт корабля.
Это крепкое, с широким корпусом судно с командой примерно из двадцати человек раньше курсировало по торговому пути между Италией и Диррахием. Я не был арбитром в подобного рода вещах, но судно показалось мне достаточно надежным. По расчетам хозяина, путешествие должно было занять полтора дня. Но нам нужно быстро отплыть, сказал он, и воспользоваться благоприятным ветром.
Итак, пока моряки готовили судно, а Флакк ждал на пристани, Цицерон быстро продиктовал последнее послание жене и детям: «То была прекрасная жизнь, замечательная карьера – меня победило то хорошее, что было во мне, а не плохое. Моя дорогая Теренция, вернейшая и лучшая из жен, моя дорогая дочь Туллия и маленький Марк, единственная оставшаяся у нас надежда, – прощайте!»
Я переписал письмо и передал его Марку Линию. Тот поднял руку в прощальном приветствии. А потом матросы развернули парус и отдали концы, гребцы повлекли нас прочь от мола, и мы двинулись в бледно-серый свет.
Сперва мы шли довольно быстро. Цицерон стоял на рулевой площадке высоко над палубой, прислонившись к поручню кормы и наблюдая, как огромный маяк Брундизия за нами становится все меньше. Если не считать визитов на Сицилию, это был первый случай со времен его юности – тогда он отправился на Родос, чтобы учиться ораторскому искусству у Молона[10], – когда он покинул Италию.
Из всех известных мне людей Цицерон по характеру своему меньше всех был подготовлен к изгнанию. Для процветания ему требовались атрибуты цивилизованного общества: друзья, новости, всевозможные слухи и беседы, политическая жизнь, обеды, игры и бани, книги и прекрасные здания… Для него, наверное, сущей му́кой было наблюдать, как все это готовится исчезнуть из его жизни.
Тем не менее не прошло и часа, как все это и впрямь исчезло, поглощенное пустотой. Ветер быстро гнал нас вперед, и, пока судно резало барашки волн, я думал о гомеровской «синей волне, пенящейся у носа». Но потом, где-то в середине утра, судно как будто бы начало постепенно терять скорость. Огромный коричневый парус обвис, и двое рулевых, стоящих у своих весел слева и справа от нас, начали тревожно переглядываться. Вскоре у горизонта стали собираться плотные черные тучи, и не прошло и часа, как они сомкнулись над нашими головами, как закрывшийся люк.
Потемнело и похолодало. Снова поднялся ветер, но на сей раз его порывы дули нам в лица, вздымая с поверхности волн холодные брызги. Град забарабанил по опускающейся и поднимающейся палубе.
Цицерон содрогнулся, наклонился вперед, и его вырвало. Лицо его было серым, как у трупа. Я обхватил его за плечи и жестом показал, что нам следует спуститься на нижнюю палубу и найти убежище в каюте. Мы добрались до средины трапа, когда полумрак распорола молния, а за нею тут же последовал оглушительный, отвратительный треск, как будто треснула кость или расщепилось дерево. Я был уверен, что мы лишились мачты, потому что внезапно судно словно потеряло равновесие и нас швырнуло вперед – а потом еще раз и еще, пока вокруг не остались лишь блестящие черные горы, вздымающиеся и рушащиеся в свете вспышек молний. Из-за пронзительного воя ветра невозможно было ни говорить, ни слышать. В конце концов я просто втолкнул Цицерона в каюту, упал туда вслед за ним и закрыл дверь.
Мы пытались стоять, но судно кренилось. На палубе было по щиколотку воды, и мы постоянно поскальзывались. Пол наклонялся то в одну, то в другую сторону. Мы цеплялись за стены, а нас швыряло взад и вперед в темноте среди разбросанных инструментов, кувшинов вина и мешков с ячменем, как бессловесных животных в клетке по дороге на убой.
Наконец мы забились в угол и лежали там, промокнув насквозь и дрожа, пока судно тряслось и ныряло. Уверенный, что мы обречены, я закрыл глаза и молился Нептуну и всем прочим богам об избавлении.
Прошло много времени. Сколько именно, не могу сказать – наверняка весь остаток дня, вся ночь и часть следующего дня. Цицерон как будто ничего не сознавал, и несколько раз мне даже пришлось прикоснуться к его холодной щеке, чтобы убедиться, что он еще жив. Каждый раз его глаза на мгновение приоткрывались, а потом закрывались снова.
Позже Цицерон сказал, что полностью смирился с тем, что утонет, а морская болезнь причиняла ему такие страдания, что он не чувствовал страха. Скорее, он видел, как природа в милости своей лишает умирающих ужаса перед забвением и заставляет смерть казаться желанным избавлением. Едва ли не величайшим удивлением в его жизни, сказал он, было очнуться на второй день и понять, что шторм прошел и он, Цицерон, все-таки будет продолжать свое существование.
– К несчастью, положение мое столь прискорбно, что я почти сожалею об этом, – добавил он.
Едва убедившись, что шторм стих, мы вернулись на палубу. Моряки как раз сбрасывали за борт труп какого-то бедолаги, которому размозжило голову повернувшимся гиком. Адриатика была маслянисто-гладкой и неподвижной, того же серого оттенка, что и небо, и тело соскользнуло в воду с едва различимым плеском. Холодный ветер нес запах, который я не узнавал, – пахло чем-то гнилым и разлагающимся.
Примерно в миле от нас я заметил отвесную черную скалу, вздымающуюся над прибоем. Я решил, что ветер загнал нас обратно домой и что это, должно быть, берег Италии. Но капитан посмеялся над моим невежеством и объяснил, что это Иллирик и знаменитые утесы, охраняющие подступы к древнему городу Диррахию.
Цицерон сперва намеревался направиться в Эпир, гористую страну к югу, где Аттику принадлежали огромные владения, включавшие в себя укрепленную деревню. То был совершенно заброшенный край, так и не оправившийся после ужасной судьбы, на которую его обрек Сенат веком раньше, когда в наказание за противостояние Риму все семьдесят городов Эпира были одновременно разрушены до основания и все сто пятьдесят тысяч его жителей были проданы в рабство. Тем не менее Марк Туллий заявил, что не возражал бы против уединения такого населенного призраками места. Но как раз перед тем, как мы покинули Италию, Аттик предупредил – «с сожалением», – что Цицерон сможет остаться там лишь на месяц, дабы не разнеслась весть о его присутствии. Ведь если об этом станет известно, то, согласно двум положениям закона Клодия, самому Аттику можно будет вынести смертный приговор за укрывательство изгнанника.
Даже ступив на берег близ Диррахия, Цицерон все еще раздумывал, какое из двух направлений выбрать: двинуться на юг в Эпир, пусть тот и стал бы лишь временным его убежищем, или на восток в Македонию (тамошний губернатор Апулей Сатурнин был его старым другом), а из Македонии – в Грецию, в Афины.
В результате решение было принято за него. На пристани ожидал посланник – очень встревоженный молодой человек. Оглядевшись по сторонам, чтобы удостовериться, что за ним не наблюдают, он быстро увлек нас в заброшенный склад и предъявил письмо от губернатора Сатурнина. Этого письма нет в моих архивах, потому что Цицерон схватил его и разорвал на клочки, как только я прочел ему его вслух. Но я все еще помню суть того, что там говорилось. Сатурнин писал, что «с сожалением» – опять те же слова! – невзирая на годы дружбы, не сможет принять Цицерона в своем доме, поскольку «оказание помощи осужденному изгнаннику было бы несовместимо с титулом римского губернатора».
Голодный, вымокший и измученный после нашего плавания через пролив, Марк Туллий швырнул обрывки письма на пол, сел на тюк ткани и опустил голову на руки. И тут посланец нервно сказал:
– Есть еще одно письмо…
Это послание было от одного из младших чиновников губернатора, квестора Гнея Планция. Он и его семейство издавна были соседями Цицерона в его родовых землях в Арпине. Планций сообщал, что пишет втайне и посылает свое письмо с тем же самым курьером, которому можно доверять, что он не согласен с решением своего начальника, что для него будет честью принять под свою защиту Отца Отечества, что жизненно необходимо соблюдать секретность и что он уже отправился в дорогу, чтобы встретить Цицерона у македонской границы, и организовал экипаж, который увезет его из Диррахия «немедленно, в интересах его личной безопасности». «Я умоляю тебя не медлить ни часа – остальное объясню при встрече», – было сказано в конце этого письма.
– Ты ему доверяешь? – спросил я своего господина.
Тот уставился в пол и негромко ответил:
– Нет. Но разве у меня есть выбор?
С помощью курьера я организовал переноску нашего багажа с судна в экипаж квестора – унылое сооружение, лишь немногим лучше клетки на колесах, без подвесок и с металлическими решетками на окнах, приколоченными для того, чтобы пассажир-беглец мог глядеть из повозки, но никто не мог видеть его.
Мы с грохотом двинулись из гавани в город и присоединились к движению на Эгнатиевой дороге[11] – огромном тракте, тянущемся до самой Византии.
Пошел дождь со снегом. Несколько дней назад случилось землетрясение, и город под дождем был ужасен: трупы местных жителей лежали непогребенными у дороги, здесь и там небольшие группки выживших укрывались под временными навесами среди руин, сгрудившись у дымящих костров… Эту вонь разорения и отчаяния я и почуял в море.
Мы пересекали равнину, направляясь к покрытым снегом горам, и провели ночь в маленькой деревне, окруженной пиками, лежащими за пределами гор. Гостиница была убогой, с козами и цыплятами в нижних комнатах. Цицерон ел мало и ничего не говорил. В этой чужой и бесплодной земле с ее по-дикарски выглядящими людьми он, в конце концов, полностью погрузился в пучину отчаяния, и на следующее утро мне с трудом удалось поднять его с постели и уговорить продолжить путешествие.
Два дня дорога шла в горы – пока мы не оказались на берегу широкого озера, окаймленного льдом. На дальнем берегу стоял город Орхид, отмечавший границу Македонии, и именно в нем, на городском форуме, нас ожидал Гней Планций.
Этому человеку было чуть за тридцать, он был крепко сложен и носил военную форму. За его спиной стояла дюжина легионеров, и, когда все они зашагали к нам, я испытал приступ паники, боясь, что мы угодили в ловушку. Но Планций тепло, со слезами на глазах обнял Цицерона, что тут же убедило меня в его искренности.
Он не смог скрыть своего потрясения при виде того, как выглядит Марк Туллий.
– Тебе нужно восстановить силы, – сказал он, – но, к несчастью, мы должны немедленно отсюда уйти.
А потом он рассказал то, что не осмелился изложить в письме: согласно полученной им надежной информации, трое предателей, которых Цицерон отправил в изгнание за участие в заговоре Катилины – Автроний Пет, Кассий Лонгин и Марк Лека, – ищут его и поклялись убить.
Цицерон окончательно сник.
– Тогда в мире нет места, где я был бы в безопасности! – охнул он. – Как же нам жить?
– Под моей защитой, как я и сказал, – заявил Гней. – А именно – вернувшись со мной в Фессалонику и остановившись под моим кровом. До прошлого года я был военным трибуном и все еще состою на военной службе, поэтому там будут солдаты, чтобы охранять тебя во время твоего пребывания в Македонии. Мой дом – не дворец, но он укреплен, и он – твой до тех пор, пока он тебе нужен.
Цицерон молча уставился на него. Если не считать гостеприимства Флакка, это было первое настоящее предложение помощи, которое он получил за несколько недель (а точнее, даже за несколько месяцев), и это предложение сделал молодой человек, которого оратор едва знал, в то время как старые союзники, такие как Помпей, отвернулись от него. И это глубоко его тронуло. Он попытался заговорить, но слова застряли у него в горле, и ему пришлось отвести взгляд.
Эгнатиева дорога тянется на сто пятьдесят миль через горы Македонии, а потом спускается на равнину Амфаксис и достигает порта Фессалоники. Там и закончилось наше путешествие – спустя два месяца после того, как мы покинули Рим, – на укромной вилле в стороне от оживленной главной улицы в северной части города.
За пять лет до этого Цицерон был бесспорным правителем Рима, и любовь народа к нему уступала только любви к Помпею Великому. Теперь же он потерял все – репутацию, положение, семью, имущество и страну. Порой он терял и душевное равновесие. Из соображений безопасности в светлые дневные часы Марк Туллий безвылазно сидел на вилле. Его присутствие там держалось в тайне, и у входа поставили охранника. Планций сказал своим служащим, что его неведомый гость – старый друг, страдающий от жестокого горя и меланхолии. То был один из тех лучших обманов, которые имеют преимущество отчасти быть правдой.
Цицерон почти не ел, не разговаривал и не покидал своей комнаты. Иногда он разражался плачем, разносившимся по всему дому. Он не принимал посетителей и отказался увидеться даже со своим братом Квинтом, который проезжал неподалеку, возвращаясь в Рим после окончания срока пребывания на посту губернатора Азии. «Ты бы не увидел в своем брате того человека, которого знал, – заклинал его Марк Туллий, смягчая отказ, – не нашел бы ни следа сходства с ним, разве что сходство дышащего трупа».
Я пытался утешить его, но безуспешно: как мог я, раб, понять, каково ему ощущать потерю, если я вообще никогда не обладал тем, что стоило бы терять? Оглядываясь назад, я вижу, что мои попытки предложить утешение с помощью философии должны были только усугубить его раздражение. Один раз, когда я попытался привести аргумент стоиков, что имущество и высокое общественное положение излишни, поскольку для счастья достаточно одной добродетели, господин швырнул мне в голову табурет.
Мы прибыли в Фессалонику в начале весны, и я взял на себя отправку писем друзьям Цицерона и его семье, давая им знать (конфиденциально), где мы прячемся, и прося их написать в ответ: «Планцию, до востребования».
Ушло три недели на то, чтобы эти послания достигли Рима, и миновало еще столько же времени, прежде чем мы начали получать ответы. Вести в ответных письмах были какими угодно, но только не ободряющими. Теренция описала, как обожженные стены фамильного дома на Палатинском холме были разрушены, чтобы на этом месте можно было воздвигнуть Клодиево святилище Свободы, – какая ирония! Виллу в Формии разграбили, деревенское поместье в Тускуле тоже было захвачено, и даже некоторые деревья из сада увезли соседи. Оставшись без дома, Теренция сперва нашла приют у сестры в доме девственных весталок. «Но этот нечестивый негодяй Клодий, вопреки всем священным законам, ворвался в храм и притащил меня к базилике Порция, где имел наглость допрашивать меня перед толпой о моей же собственности! – рассказывала она в письме. – Конечно, я отказалась отвечать. Тогда он потребовал, чтобы я передала нашего маленького сына как гарантию моего послушного поведения. В ответ я указала на роспись, изображающую, как Валерий наносит поражение карфагенянам, и напомнила ему, что мои предки сражались в той битве, а раз моя семья никогда не страшилась Ганнибала, он, Клодий, нас точно не запугает».
Цицерона больше всего расстроило положение, в котором оказался его сын:
– Первый долг любого мужчины – защищать своих детей, а я бессилен исполнить его!
Марк и Теренция нашли теперь убежище в доме брата Цицерона, в то время как его обожаемая дочь Туллия делила кров со своей родней со стороны мужа. Но, хотя Туллия, как и ее мать, пыталась не обращать внимания на горести, между строк было довольно легко прочесть и распознать правду: что она нянчится со своим больным мужем, великодушным Фругием, чье здоровье никогда не было крепким, а теперь совсем пошатнулось из-за нервного перенапряжения.
«Ах, моя любимая, желанная моему сердцу! – написал Цицерон своей жене. – Как ужасно думать, что ты, дражайшая Теренция, некогда укрывавшая всех попавших в беду, теперь должна терпеть такие муки! Ты стоишь перед моим мысленным взором день и ночь. Прощайте, мои далекие любимые, прощайте!»
Политические перспективы были такими же мрачными. Публий Клодий и его сторонники продолжали занимать храм Кастора в южном углу Форума. Используя эту крепость в качестве штаб-квартиры, они могли запугивать голосующие собрания и проводить или блокировать любые законопроекты. Например, один новый закон, о котором мы услышали, требовал аннексии Кипра и обложения налогом тамошних богатств «ради блага римского народа» (то есть чтобы окупить ту долю зерна, которую Клодий назначил каждому гражданину). Публий Клодий поручил Марку Порцию Катону завершить этот акт воровства. Нужно ли говорить, что закон был принят, поскольку какая группа голосующих когда-либо отказывалась собрать налоги с других, тем более если это идет на пользу им самим?
Сперва Порций Катон отказался ехать на Кипр, но Клодий пригрозил ему судебным преследованием, если тот ослушается закона. Поскольку Катон считал конституцию священней всего на свете, он понял, что ему остается только повиноваться. Он отплыл на Кипр вместе со своим молодым племянником, Марком Юнием Брутом, и с его отбытием Цицерон утратил своего самого открытого сторонника в Риме. Против запугиваний Клодия Сенат был бессилен. Даже Гней Помпей Великий – «Фараон», как Цицерон и Аттик называли его между собой, – начинал теперь страшиться слишком могущественного трибуна, которого помог создать Цезарю.
Ходили слухи, будто Помпей основную часть времени проводит, занимаясь любовью со своей юной женой Юлией, дочерью Цезаря, в то время как его публичная деятельность пошла на спад. В письмах Аттика было полно слухов насчет этого – он пересказал их, чтобы подбодрить Цицерона, и одно из этих писем уцелело. «Ты помнишь, что, когда Фараон несколько лет назад вернул царю Армении его трон, тот доставил своего сына в Рим в качестве заложника, как гарантию хорошего поведения старика? – писал Аттик. – Так вот, сразу после твоего отбытия Помпею надоело принимать молодого человека под своим кровом, и он решил разместить его у Луция Флавия, нового претора. Само собой, нашей Маленькой Госпоже Красотке (так Цицерон иносказательно прозвал Клодия) вскоре стало об этом известно. Он напросился к Флавию на обед, попросил показать ему принца, а в конце трапезы умыкнул его, словно тот был салфеткой! Я уже слышу твой вопрос: “Почему?” Потому что Клодий решил возвести принца на трон Армении вместо его отца и отобрать у Помпея все поступления из Армении в свою пользу! Невероятно – но дальше еще лучше: принца в должное время послали обратно в Армению на корабле. Но начинается шторм. Судно возвращается в гавань. Гней Помпей велит Флавию немедленно отправляться в Антий и вновь захватить ценного заложника. Но там ждут люди Клодия. На Эгнатиевой дороге – бой. Много людей убито, и среди них – дорогой друг Помпея Марк Папирий.
С тех пор ситуация для Фараона изменилась с плохой на еще худшую. На днях, когда он разбирал на Форуме судебную тяжбу против одного из своих сторонников (Публий Клодий обвинял их направо и налево), Клодий созвал банду своих преступников и завел: “Как зовут распутного императора? Как зовут человека, который пытается найти человека? Кто чешет голову одним пальцем?” После каждого вопроса он давал знак, тряся полами своей тоги – так, как делает Фараон, – и толпа, как цирковой хор, разом ревела в ответ: “Помпей!” В Сенате никто и пальцем не шевельнул, чтобы ему помочь, поскольку все думали, что он сполна заслужил эти оскорбления тем, что бросил тебя…»
Но если Аттик думал, что такие новости утешат Цицерона, он ошибался. Наоборот, они лишь заставили того чувствовать себя еще более оторванным от мира и беспомощным. Катон уехал, Помпей был запуган, Сенат – бессилен, а избиратели – подкуплены; толпа Клодия контролировала издание всех законов, и мой господин потерял надежду, что его ссылку когда-нибудь отменят.
Его раздражали условия, в которых мы вынуждены были существовать. Возможно, Фессалоника – милое местечко для того, чтобы недолго пожить там весной. Но шли месяцы, настало лето – а летом Фессалоника превращается в сырой ад с москитами. Ни одно дыхание ветерка не шевелит ломкую траву. Воздух душит. А из-за того, что городские стены удерживают жар, ночи могут быть даже жарче, чем дни.
Я спал в крошечной комнатушке рядом со спальней Цицерона – вернее, пытался спать. Лежа в своей каморке, я чувствовал себя свиньей, жарящейся в кирпичной печи, и пот, собирающийся под моей спиной, был, казалось, моей расплавленной плотью. Часто после полуночи я слышал, как Марк Туллий, спотыкаясь, бредет в темноте – его дверь открывается, его босые ноги шлепают по мозаичным плитам… Тогда я выскальзывал следом и наблюдал за ним издалека, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. Обычно он сидел во дворе на краю высохшего бассейна (фонтан забило пылью) и пристально смотрел на сверкающие звезды, словно мог прочитать в их расположении намек на то, почему ему так ошеломляюще изменила удача.
Наутро он часто вызывал меня в свою комнату.
– Тирон, – шептал Цицерон, и его пальцы крепко стискивали мою руку, – я должен выбраться из этой сортирной дыры. Я полностью перестаю быть самим собой.
Но куда мы могли отправиться? Марк Туллий мечтал об Афинах или, возможно, о Родосе, но Планций и слышать об этом не хотел. Он настаивал, что опасность для Цицерона сейчас стала еще больше, поскольку разнеслись слухи о его пребывании в этих краях, так что его с легкостью могли убить. Спустя некоторое время я начал подозревать, что этот приютивший нас человек наслаждается тем, что такая знаменитая личность находится в его власти, и не хочет, чтобы мы его покинули. Я высказал свои сомнения Цицерону, который ответил:
– Он молод и амбициозен. Возможно, он решил, что ситуация в Риме изменится и он в конце концов сможет приобрести некую политическую репутацию благодаря тому, что укрывает меня. Если так, то он сам себя обманывает.
А однажды, ближе к вечеру, когда жестокость дневной жары немного спала, мне случилось отправиться в город со связкой писем, чтобы послать их в Рим. Было трудно уговорить Цицерона найти силы даже для того, чтобы отвечать на корреспонденцию, а когда он все-таки это делал, письма его были по большей части перечнем жалоб: «Я все еще вынужден оставаться здесь, где не с кем поговорить и не о чем думать. Не может быть менее подходящего места, чтобы переживать беду, горюя так, как горюю я».
Но все-таки он писал, и на подмогу редким путешественникам, которым можно было доверять и которые перевозили наши письма, я нанял курьера, предоставленного местным македонским торговцем по имени Эпифаний, ведущим с Римом дела импорта и экспорта. Конечно, Эпифаний был неисправимым ленивым жуликом, как и большинство людей в этом уголке мира, но я решил, что взяток, которые я ему даю, должно хватить, чтобы купить его благоразумие.
На возвышенности близ Эгнатиевых ворот, на дороге из гавани, где дымка красно-зеленой пыли, поднятой путешественниками из Рима в Византию, вечно висела над группками крыш, у Эпифания имелся склад. Чтобы добраться до его конторы, приходилось пересекать двор, на котором загружались и разгружались его повозки. На этом дворе стояла в тот день колесница – ее оглобли покоились на колодах, а лошади были выпряжены и шумно пили из корыта. Колесница была так не похожа на обычные повозки, запряженные быками, что при виде нее я резко остановился, а потом подошел, чтобы рассмотреть ее получше. Было очевидно, она проделала нелегкий путь: из-за грязи невозможно было угадать ее первоначальный цвет. Это была быстрая и крепкая повозка, созданная для боя, – военная колесница – и, найдя на верхнем этаже Эпифания, я спросил, чья она.
Он бросил на меня хитрый взгляд и ответил:
– Возничий не назвал своего имени. Он просто попросил, чтобы я за нею присмотрел.
– Римлянин? – уточнил я.
– Несомненно.
– Один?
– Нет, у него был товарищ – возможно, гладиатор. Оба они молодые, сильные люди.
– Когда они прибыли?
– Час назад.
– И где они сейчас?
– Кто же знает?
Эпифаний пожал плечами и показал желтые зубы.
И тут меня осенила ужасная догадка.
– Ты вскрывал мои письма?! Ты выследил меня? – воскликнул я.
– Господин, я потрясен. Воистину… – Торговец раскинул руки, чтобы продемонстрировать свою невиновность, и огляделся по сторонам, словно молча взывая к невидимому судье. – Как можно предполагать такое?!
Мерзавец Эпифаний! Для человека, зарабатывающего на жизнь обманом, он изумительно плохо умел врать.
Я повернулся, выбежал из комнаты, бросился вниз по лестнице и продолжал бежать до тех пор, пока не увидел нашу виллу. Неподалеку по улице слонялись двое людей, с виду – грубых негодяев, и я замедлил шаги, когда эти два незнакомца повернулись, чтобы на меня посмотреть. Я нутром почуял, что их послали, чтобы убить Цицерона. У одного из них от брови до челюсти тянулся сморщенный шрам: Эпифаний сказал правду, то был боец, явившийся прямиком из гладиаторских бараков. А второй, возможно, был кузнецом – судя по чванному виду, он мог быть самим Вулканом – с бугристыми загорелыми икрами и предплечьями и с черным, как у негра, лицом. Он окликнул меня:
– Мы ищем дом, где живет Цицерон!
Когда же я начал ссылаться на свою неосведомленность, он прервал меня, добавив:
– Скажи ему, что Тит Анний Милон явился прямиком из Рима, чтобы выразить ему свое почтение.
В комнате Цицерона было темно – его свеча погасла из-за недостатка воздуха. Он лежал на боку лицом к стене.
– Милон? – монотонно повторил он, когда я обо всем рассказал ему. – Это еще что за имя? Он грек, что ли?
Но потом Марк Туллий перевернулся на спину и приподнялся на локтях.
– Подожди… Не выдвигался ли недавно на должность трибуна кандидат с таким именем?
– Это он и есть, – закивал я. – И он здесь.
– Но если его избрали трибуном, почему он не в Риме? Срок его полномочий начинается через три месяца.
– Он сказал, что хочет поговорить с тобой.
– Это длинный путь для того, чтобы просто поболтать. Что мы о нем знаем?
– Ничего.
– Может, он явился, чтобы меня убить?
– Возможно – с ним приехал гладиатор.
– Это не внушает доверия. – Цицерон снова лег и, подумав, сказал: – Что ж, какая разница? Я в любом случае все равно что мертв.
Он прятался в своей комнате так долго, что, когда я открыл дверь, дневной свет ослепил его, и ему пришлось поднять руку, чтобы защитить глаза. С затекшими руками и ногами, бледный и полуголодный, со взлохмаченными седыми волосами и бородой мой господин походил на труп, только что поднявшийся из могилы. И вряд ли стоило удивляться, что, когда он вошел в комнату, поддерживаемый моей рукой, Милон его не узнал. Только услышав знакомый голос, пожелавший ему доброго дня, наш посетитель задохнулся, прижал руку к сердцу, склонил голову и заявил, что это величайший момент и величайшая честь в его жизни и что он бессчетное множество раз слышал, как Цицерон выступает в суде и с ростры, но никогда и не думал лично познакомиться с ним, Отцом Отечества, не говоря уже о том, чтобы оказаться в положении того, кто, как он осмеливается надеяться, отплатит великому политику услугой… Он еще много всего наговорил в том же духе и, в конце концов, добился от Марка Туллия того, чего я не слышал от него месяцами, – смеха.
– Да, очень хорошо, молодой человек, довольно, – остановил он нашего гостя. – Я понял: ты рад меня видеть! Иди сюда.