Но начнем мы все-таки с начала, то есть с того семейного гнезда, которое в автобиографической дилогии С. Т. Аксакова фигурирует под названием Багрова.
Глава первая
В родном гнезде
В семидесятые годы XVIII века симбирский помещик Степан Михайлович Аксаков, дед писателя, решил переселиться в Уфимскую провинцию (с 1781 года – Уфимское наместничество), что располагалась на самой границе Европы и Азии и включала в себя обширные земли вдоль Урала и реки Белой. Недалеко от уездного города Бугуруслана, у речки того же названия, облюбовал он себе участок в пять тысяч десятин и сделался его полным хозяином, заплатив прежней владелице, помещице Грязевой, две с половиной тысячи рублей, по полтине за десятину. Так возникло известное впоследствии селение Знаменское, оно же Ново-Аксаково, получившее свое название по контрасту с симбирским – Старо-Аксаковом.
В Ново-Аксакове и обосновался Степан Михайлович со своей женой, четырьмя малолетними дочерьми и сыном Тимофеем – предметом особенно теплой отцовской любви, ибо с единственной мужской отраслью обширного семейства связывалось будущее всего рода. Аксаков-старший гордился знатностью и древностью своего генеалогического древа, о чем не уставал напоминать жене, детям, а позднее и внукам. Отзвуки этих напоминаний можно найти и в «Семейной хронике».
Здесь мы читаем, что Степан Михайлович производил «свой род, Бог знает по каким документам, от какого-то варяжского князя»; считал себя потомком «знаменитого Шимона». Кажется, у автора этих строк, Сергея Тимофеевича Аксакова, сквозит некоторая ирония, ибо он не доверял семейным преданиям; однако его тщеславный дед был близок к правде. Проведенное в конце XIX века обследование показало: «По древним родословным книгам родоначальником их (Аксаковых. –
Значит, первый известный представитель рода Аксаковых жил еще во время княжения Ярослава Мудрого.
Затем в аксаковском роду были и бояре, и стряпчие, и стольники, и военные в офицерском чине секунд-майора и полковника, и просто помещики и чиновники; среди последних был даже один вице-губернатор. Своей же фамилией Аксаковы, возможно, обязаны жившему при царе Иване III Вельяминову, который имел прозвище Оксак, что по-татарски означало «хромой». Очевидно, к варяжско-русской ветви в генеалогии Аксаковых примешалась еще и татарская кровь.
Что же касается имущественного положения семьи, то оно не шло ни в какое сравнение с ее родовитостью и древностью. Согласно документу, составленному Оренбургским дворянским депутатским собранием в 1801 году, за семьею числилось «в деревне Аксаковке Бугульминской округи мужского пола 51 душа, да в разных губерниях и округах еще 125 душ». Это почти совпадает с той цифрой, которую называет автор «Семейной хроники»: 180 душ.
Для сравнения напомню, что у родителей Гоголя было примерно столько же – около 200 душ мужского пола, и семья относилась к среднепоместным, то есть обладающим средним достатком. А какие в ту пору существовали богатые помещики, показывает хотя бы пример соседа и дальнего родственника Гоголей, бывшего вельможи и министра Дмитрия Трощинского: он владел 70 тысячами десятин и 6 тысячами крепостных душ.
Но Степан Михайлович более состоятельным соседям не завидовал, так как «ставил свое семисотлетнее дворянство выше всякого богатства и чинов». И он ни о чем так не мечтал, как о достойном продолжении рода и наследовании, упрочении семейных традиций.
Что же! Судьба оправдала большие ожидания, выполнила их с лихвой, хотя несколько иным образом, чем мог предвидеть Степан Михайлович. Спустя несколько лет после переселения в Знаменское, 20 сентября 1791 года, у него родился внук Сережа, будущий писатель Сергей Тимофеевич Аксаков… Но вначале следует сказать несколько слов о его родителях – сыне и невестке старика Аксакова.
Поскольку основной материал для этого предоставляют автобиографические произведения Сергея Тимофеевича, уточним, каким образом мы имеем право и будем на них опираться. Произведения эти хотя и автобиографические, но художественные, и поэтому, не впадая в преувеличение, нельзя утверждать, что все происходило именно так, как описано, вплоть до каждой реплики действующих лиц и каждой детали случившихся событий. Но общий смысл происходившего и духовный облик реально существовавших людей переданы писателем достаточно точно и верно. В том числе, конечно, и облик, особенности характера его родителей.
Тимофей Степанович, отец Сережи, был человеком добрым, честным и неглупым, но как-то уж слишком податливым и покорным обстоятельствам. Не он выбирал себе служебное положение и должности, но эти самые должности выбирали его, правда, при посредстве родственников и разных влиятельных лиц. Шестнадцати лет определили его на военную службу, с помощью протекции устроили ординарцем к Суворову, но когда последний уехал из Оренбургского края, Тимофей Аксаков поступил в распоряжение какого-то генерала-немца, который ни за что ни про что отколотил его палкой, «несмотря на древнее дворянство». Пришлось расстаться с военной карьерой и идти в гражданскую службу. Тимофей Степанович поступил в так называемый Верхний земский суд Уфы. Но тут встреча с Марией Николаевной Зубовой, дочерью видного уфимского чиновника, дала новое направление всей его жизни. Молодой человек влюбился – страстно, трепетно и навсегда. К его чести надо сказать, что выбор он сделал вполне самостоятельно и пошел в этом выборе до конца. Да и было ради чего.
Мария Зубова соединяла в себе редкую красоту, ум, силу характера и высокость духовных стремлений. Она любила книги, прочитывала все, что могла найти в губернском городе, вступила в переписку с известным московским издателем и литератором Н. И. Новиковым, его деятельным помощником А. Ф. Аничковым. В Уфе она стала центром небольшого кружка молодежи, и не один Тимофей Аксаков терял в ее присутствии голову, мечтая о ее благосклонном взгляде и внимании. «Все, что имело право влюбляться, было влюблено в Софью Николаевну (под этим именем выведена в «Семейной хронике» Мария Зубова. –
Может быть, Тимофей Степанович по скромности своих достоинств имел «право влюбляться» меньше, чем некоторые другие; но в конце концов чистосердечие и искренность его чувства были вознаграждены. В мае 1788 года Мария Николаевна стала женой Тимофея Аксакова.
Молодые зажили в собственном доме в Уфе, скромно, но с достатком (к этому времени Тимофей Степанович по протекции своего тестя получил место прокурора Верхнего земского суда). В семье господствовал дух умеренности и согласия, «вкус и забота» заменяли богатство и роскошь, а вскоре ожидание ребенка придало новый, возвышенный смысл жизни молодых. Первый ребенок – девочка, названная Парашенькой, – умерла скоропостижно еще в младенчестве. Тем больше сердечного чувства и страстного упования родителей сосредоточилось на втором ребенке – Сереженьке.
Появление внука несказанно осчастливило и старика Аксакова. Когда радостная весть из Уфы достигла Знаменского, Степан Михайлович первым делом вытащил из шкафа «родословную, взял из чернильницы перо, провел черту от кружка с именем Алексей (то есть Тимофей. –
Встреча Сереженьки с миром, с окружающими людьми отмечена была каким-то особенным радостным светом. «Желанный, прошеный и молёный, он не только отца и мать, но и всех обрадовал своим появлением на белый свет; даже осенний день был тепел, как летний!..»
Пользовавший Марию Николаевну врач-немец вскоре после приема родов, наблюдая царившее в доме настроение, сказал: «Какой счастливый мальчишка! как все ему рады!»
Все это, конечно, оказало влияние на становление характера будущего писателя и его литературного дара.
В. Шенрок, один из первых аксаковских биографов, отмечал: «Пророческою можно назвать и единодушную радостную встречу нового пришельца в мир, которая так гармонирует с счастливым и жизнерадостным течением всего земного поприща, пройденного потом Аксаковым, что так много объясняет в его симпатичном, благодушном и всегда всем довольным характере». Хотя исследователь, как мы потом убедимся, сильно преувеличил безмятежность и «благодушие» аксаковского характера и судьбы, но в его словах есть доля истины. Равно как и в следующем замечании: «Ребенок встречал отовсюду только любовь, ласку, заботливый уход, и неудивительно, что всем этим нечувствительно закладывалось нежное зерно, из которого впоследствии развился его любвеобильный характер. Аксакову незнакомы были горькие и мучительные слезы реального горя, отравившие детство Некрасова, Лермонтова, Белинского».
Да, у Сергея Тимофеевича было нормальное детство, заключающееся не только в правильности развития, но и в правильности отношений с самыми близкими людьми. Отец, не блиставший глубоким умом и обширным образованием, был тем не менее человеком неглупым и понятливым, и самое главное – он знал много такого, от чего трепетало мальчишеское сердце. Он умел разводить костер в открытой степи, вить лесу из конского волоса и снаряжать удочку, понимал крестьянские работы, разбирал язык птиц, зверей, лесов, полей, вод – язык природы… Мать ничего этого не знала и не умела, но она излучала ту живительную нежность и любовь, без которых поблекло бы все остальное.
Родительская любовь, говорят, слепа, ибо она любит не за достоинства и успехи, а лишь за то, что это твой ребенок. Родительская любовь не спрашивает мотивов или причин, не отдает себе отчета, не требует вознаграждения или признания – она просто любит. Все это так, но в слепоте родительского чувства есть высшая, пусть не всегда сознаваемая разумность. Существо, которому ты дал жизнь и которое противостоит всей сложности мира, всем его страхам, опасностям и ловушкам, имеет право на покровительство и защиту.
Но с другой стороны, и ответное чувство ребенка, «дитяти» (излюбленное слово в «Семейной хронике» и «Детских годах…»), столь же разумно в своей естественности и непреложности. Это любовь-благодарность к людям, давшим тебе жизнь; но это и любовь, неразлучная с грустью и чувством невольной вины перед теми, кому предназначено на твоих глазах постареть и уйти из мира.
Сергей Тимофеевич рассказывает, с какой тревогой переживал он болезнь матери, невольно думая о грозящей ей смерти. «Я бы сам умер, если б вы умерли», – сказал он ей однажды.
Вообще, и родительская любовь, и ответное чувство «дитяти» были узнаны и пережиты будущим писателем как бы в классически полной и яркой форме.
Но судьба позаботилась, чтобы в детстве у Сергея Тимофеевича было еще одно очень важное и тоже в своем роде типичное переживание – переживание любви братской.
В мае 1794 года, когда Сереже шел третий год, у него родилась сестренка Наденька. Впоследствии в семье появилось еще четверо детей – братья Николай и Аркадий и сестры Анна и Софья, но ни о ком не говорил и не вспоминал писатель с такой нежностью, как о Наденьке. Может быть, потому, что это была его первая сестра. «Моя милая сестрица» – иначе он ее в своих книгах и не называл, рассказывая о том, как он ее оберегал, забавлял, учил читать или играть в игрушки… Во всем этом, видно, выразилась органическая потребность мальчишеского сердца – иметь родственное существо, но притом слабейшее, маленькое, которому необходимы защита, помощь и любовь. Сам еще ребенок, он нуждался в том, чтобы оказывать покровительство другому, чувствуя себя и сильным, и щедрым.
У Сергея Тимофеевича было нормальное детство, но даже и в нормальном детстве не все протекает гладко.
Духовное и умственное неравенство родителей было слишком явным, чтобы со временем оно не сказалось и не вышло наружу. Восторженность и порывистость Марии Николаевны все время наталкивались на кротость и уравновешенность ее супруга. А «восторженность на людей тихих, кротких и спокойных всегда производит неприятное впечатление; они не могут признать естественным такого состояния духа…».
К тому же и своим интеллектом, и образованием она заметно превосходила Тимофея Степановича. Возникали, как впоследствии говорил писатель, с одной стороны, «требовательность, а с другой стороны – неспособность удовлетворить тонкой требовательности».
Можно догадываться о переживаниях впечатлительного Сережи, невольного свидетеля возникавших диссонансов. По тонкости и развитости своего характера он должен был чаще всего, хотя и неосознанно, брать сторону матери, и так оно, видимо, и происходило. В. Шенрок (которого я уже цитировал) сделал интересное наблюдение: в «Семейной хронике», где писатель повествует о событиях, имевших место еще до его рождения, везде, «кроме двух первых глав», рассказ ведется «с точки зрения Софьи Николаевны» (то есть Марии Николаевны). И, следовательно, материал, составивший содержание «Семейной хроники», «сложился главным образом на канве рассказов Аксакову его матери…». Косвенное подтверждение своего вывода исследователь видит в словах автобиографического героя «Детских годов Багрова-внука»: «Несмотря на мой детский возраст, я сделался другом матери, ее поверенным и узнал много такого, что не мог понять, что понимал превратно и чего мне знать не следовало».
А между тем Мария Николаевна далеко не всегда в автобиографической дилогии выступает в привлекательном свете. Ей свойственны и сословные предрассудки, граничившие с высокомерным третированием крестьян; она безразлична к красотам природы, глуха к ее языку и тайной жизни.
О людях, пораженных подобной глухотой, писал Тютчев:
В этом смысле Тимофей Степанович явно превосходил жену, что усложняло отношения родителей и омрачало жизнь мальчика. Ведь при всей симпатии к матери он чувствовал, что доля вины лежит и на ней и что вообще в семейных неурядицах нет только виновного и только обиженного. Причина – в отсутствии душевной «соответственности», как выражались старые романисты.
Порок по всем понятиям не столь уж великий, и он едва бы бросился в глаза в иной, «ненормальной» семье. Если бы в доме царили мелочное тиранство и пустые свары, как в семье родителей Белинского, или откровенная вражда между отцом, с одной стороны, и матерью и бабушкой, с другой, как в семье Лермонтовых, то не проявились бы или потеряли значение более мелкие противоречия и диссонансы. Но на фоне благополучной семейной атмосферы они невольно приобрели первенствующее значение.
Судьба подарила будущему писателю все, о чем только можно было мечтать: заботливость и ласку матери, покровительство и жизненную практичность отца, нежность братского чувства к «милой сестрице», раздолье и красоту природы, безмятежность и увлекательность ребячьих игр и забав… Не хватало только самой «малости» – полного духовного и интеллектуального единства родителей. И, возможно, главное, что вынес Сергей Аксаков из своих детских и юношеских лет, – это тоска по такому единству, по согласованности и предельной взаимной отзывчивости ближайших людей.
Часто бывает так, что дети в своей взрослой жизни исподволь и мучительно изживают тяжкий опыт родной семьи, ее пороки или даже преступления. Семья Аксаковых от всего этого была свободной; но как знать – не сказалось ли во всей последующей жизни Сергея Тимофеевича и в его взаимоотношениях с женою и с детьми некое
Глава вторая
«Все впечатленья бытия»
В те годы, когда Сереже Аксакову, говоря пушкинскими словами, «были новы все впечатленья бытия», одним из самых сильных для него стало впечатление природы.
Уфа расположена примерно на широте Рязани или Смоленска, и пейзаж Уфимского наместничества и Оренбуржья (где находилось Старо-Аксаково) отчасти напоминал среднерусский. Те же леса, перелески и поля, окаймленные невысокими горами (отрогами Урала); те же сосна, ель, рябина, ива, именуемая здесь черноталом, калина, черный, то есть лиственный, лес – дуб, липа, осина, береза. Но были и отличия: природа этого края имела на себе печать «первообразной чистоты», силы и какой-то чрезмерности. Чрезмерности во всем – в широте немереных полей, в тучности и густоте трав, в богатстве лесов всякою птицею и вод – рыбою, а кроме того, и в самих опасностях, таившихся на каждом шагу. Весною, летом и осенью к иным лесным провалам с топкими берегами никто не смел подходить; зимою же воздух выхолаживался до замерзания ртути, а снеговые валы свободно накрывали не успевшие добраться до селенья обозы.
Позднее, уже из Подмосковья, куда переселился Сергей Тимофеевич, родные места виделись ему такими:
По наследству ли достался будущему писателю его характер или оформился под влиянием различных условий, во всяком случае, многое в нем гармонировало именно с окружающей природой, говоря современным языком – вписывалось в нее. «Мою вспыльчивость и живость я наследовал прямо от своей матери», – утверждал Сергей Тимофеевич. Было в нем нечто и от неуемности, силы и щедрости заволжских и предуральских пространств. Хотя, надо добавить, все это сочеталось у Аксакова с не свойственными тем краям мягкостью и легкостью переходов, а также с деликатностью и тонким артистизмом…
Чувство природы складывалось в будущем писателе с молодых лет, и оно включало в себя не то чтобы ее понимание, но просто
Об Аксакове можно сказать словами поэта:
Рыбная ловля, охота, собирание ягод, просто прогулки – в лес или в степь – заложили в нем глубокие и мощные пласты впечатлений, которые позднее, спустя десятилетия, стали щедро питать его художественное творчество.
Когда мальчик подрос, к впечатлениям природы прибавились впечатления от прочитанных книг. Большой любительницей литературы, мы помним, являлась мать, но и Тимофей Степанович книгой не пренебрегал, особенное пристрастие имел он к чтению вслух, обнаружив в этом деле даже некоторое актерское искусство. В семье Аксаковых вообще любили по вечерам читать вслух, и это имело значение большее, чем может показаться на первый взгляд. Ведь чтение по природе своей процесс сугубо индивидуальный, читающий намеренно уединяется, чтобы полнее и интимнее погрузиться в новый, художественный мир. Аксаковы же, видимо, ощущали и ценность совместного чтения – ценность, которая может быть объяснена с помощью следующей аналогии.
Еда, как известно, дело тоже, в общем, индивидуальное, однако давно замечена роль коллективности всевозможных трапез и пиров. Люди совместно «вкушают мир» (выражение М. Бахтина, примененное им к творчеству Франсуа Рабле), ощущают полноту бытия, и оттого радость одного умножается на радость, переживаемую всеми. Нечто похожее заключено и в коллективности чтения, с той только разницей, что это – приобщение к совместной
Литературные вечера в Старом Аксакове явились прообразом будущих чтений в семье Сергея Тимофеевича.
Вместе с тем воспитание мальчика не назовешь сугубо книжным – художественные впечатления не заслоняли впечатлений самой жизни. Очень рано начало формироваться у будущего писателя и чувство реальности во всей его широте и сложности. Именно сложность и противоречивость жизни обычно приковывают к себе внимание умного и развитого ребенка, требуя от него примирения с усвоенными с первых дней общими, простыми понятиями. Такое примирение дается нелегко и нередко становится двигательной силой всего процесса взросления и возмужания.
Сережа Аксаков, например, знал, что как помещикам ему и его близким полагается владеть другими людьми и пользоваться их трудом. Это для него – факт само собой разумеющийся и неколебимый. Но почему мать не вышла поговорить с крестьянами, почему отозвалась о них сухо, высокомерно и как-то загадочно («… я терпеть не могу…»)? «Сколько я ни просил, сколько ни приставал… мать ничего более мне не сказала. Долго мучило меня любопытство, долго ломал я голову: чего мать терпеть не может? Неужели добрых крестьян, которые сами говорят, что нас так любят?..» Что-то не очень вяжется этот поступок с представлениями о безоблачно-гармонических отношениях между отцом-барином и его детьми-крестьянами.
Особенно резко противоречили таким представлениям случаи грубого и зверского помещичьего произвола. Своими глазами Сережа всего этого, пожалуй, не наблюдал, но слухи и рассказы о подобных случаях широко ходили в Заволжье и Предуралье, потрясенных недавней пугачевской бурей. Рассказывали не только о каких-то незнакомых, чужих людях – и некоторые представители аксаковской фамилии стали широко известны с неблаговидной стороны.
В нескольких верстах от Старо-Аксакова находилась деревня Куроедово, имение Михаила Максимовича Куроедова, женившегося на двоюродной сестре Степана Михайловича. Этот Куроедов (в автобиографической дилогии – Куролесов), владевший также несколькими другими имениями в Уфимском наместничестве, отличался особенной крутостью нрава. Дед Сергея Тимофеевича, убежденный крепостник, был вспыльчив, да отходчив, а Куроедов – «жестокий без гнева». Он любил зверствовать хладнокровно, находя удовольствие в мучениях и страданиях своих жертв. Являя собой «ужасное соединение инстинкта тигра с разумностью человека», он отправил на тот свет не одну душу. Трудно было Сереже Аксакову примирить подобные тиранства с мыслью о справедливости помещичьего душевладения. Но еще страннее было ему наблюдать впоследствии собственными глазами, что по смерти изверга его крестьяне, бывшие жертвы, вспоминают о нем… с благодарностью! Жестокость представлялась им разумной, необходимой строгостью, «умением отличать правого от виноватого, работящего от ленивого», представлялась даже «совершенным знанием крестьянских нужд». Все это не укладывалось в ясные и четкие понятия добра и зла. Все это порождало вопросы, на которые взрослые или не отвечали, или отвечали неудовлетворительно.
Сережа, например, недоумевал, почему не прогонят старосту Мироныча, известного своей корыстью и злоупотреблениями. «Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете… что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и крестьянском деле… что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам… но что как же быть? свой своему поневоле друг…» «Такое объяснение, – прибавляет писатель, – на которое понадобилось еще много новых объяснений, очень меня озадачило. Житейская мудрость не может быть понимаема дитятей; добровольные уступки не совместимы с чистотой его души, и я никак не мог примириться с мыслью, что Мироныч может драться, не переставая быть добрым человеком».
Столкновение детского и юношеского сознания с «житейской мудростью» приводит обычно к различным результатам, от тривиального примирения с окружающим до трагического и мучительного разлада. С Аксаковым не произошло ни того, ни другого. Гармонический строй его души устоял, не разрушился; свойственное ему по природе радостное приятие мира сохранилось, но в то же время, как бы в пределах этой преобладающей эмоции, развилось стремление к справедливости, к правде и, как говорил писатель, необыкновенное «чувство жалости ко всему страдающему».
Глава третья
Гимназия
Но вот пришло Сереже время поступать в гимназию. Нелегко далось это решение родителям, особенно матери, которая чуть ли не была готова скорее оставить сына без образования, чем разлучиться с ним на долгое время. Уговорили ее старинные друзья аксаковского семейства, Максим Дмитриевич Княжевич и его жена Елизавета Алексеевна. Княжевичи жили в губернском городе Казани, где Максим Дмитриевич занимал место прокурора.
В декабре 1800 года семейство Аксаковых почти в полном составе – мать, отец, Сереженька и его «милая сестрица» Наденька – двинулось в Казань. Это был вторичный приезд сюда Сереженьки с родителями: первый, год назад, носил скорее предварительный, рекогносцировочный характер. Теперь же твердо решили отдать мальчика в гимназию.
16 января 1801 года Тимофей Степанович подал вице-директору гимназии Е. П. Герберу прошение, адресованное на высочайшее имя (таково было правило), о зачислении его сына. Исполняющий должность инспектора Лев Семенович Левитский проэкзаменовал мальчика и письменно удостоверил, что «он по-российски читает и пишет изрядно».
А гимназический врач Бенес выдал кандидату в гимназисты следующую бумагу, громко именуемую Аттестатом: «Представленнаго комны титулярного Советника Тимофеи Аксакова Сына Ево Сергей я нахожу Здоровии, штаб лекарь 8 к бенес»[24]. Поясним: «К» означает «класс», то есть разряд, степень.
Доктор Бенес (другое написание – Бенис), видно, владел русским языком не намного лучше уездного лекаря Гибнера из гоголевского «Ревизора», умевшего лишь издавать «звук, отчасти похожий на букву
И вот Сережа очутился в огромном белом здании гимназии с ярко-зеленой крышей и куполом (впоследствии это один из корпусов Казанского университета), среди шумной, необузданной мальчишеской ватаги. Дом представлялся ему одним из очарованных средневековых замков, о которых он читал в рыцарских историях, а сам себе он казался пленником или заключенным. Так оно и вышло в действительности.
Первое время грустное одиночество Сережи скрашивалось вниманием комнатного надзирателя Василия Петровича Упадышевского и доктора Бенеса, оказавшегося в действительности участливым и добрым человеком. Но вскоре возвратился из отпуска главный надзиратель Н. И. Камашев, известный своей холодной и твердой жестокостью. По инстинкту всякого хищника, реагирующего на убегающую жертву, он тотчас же обратил внимание на одинокого мальчика, сторонящегося толпы гимназистов, и стал преследовать его всевозможными придирками.
Сережа Аксаков впал в тяжелое нервное расстройство. И причина была одна: резкое отторжение от родительского теплого гнезда, сменившегося холодной атмосферой казенного заведения.
Узнав о болезни сына, Мария Николаевна тотчас поспешила в Казань. Героически проделала трудный путь по старому предвесеннему снегу; переправляясь через надувшуюся и уже посиневшую Каму, чуть не угодила в полынью. Через несколько дней она была уже в стенах гимназии; и мальчик, и мать, оба похудевшие, с опухшими от слез глазами, бросились друг другу в объятия.
И вот спустя несколько месяцев в гимназию на имя директора поступило новое прошение – от титулярной советницы Марии Николаевны Аксаковой – с убедительной просьбой отпустить сына на ее попечение, так как он «сделался больным ногами». О нервном расстройстве не упоминалось ни слова. Мария Николаевна, видимо, не хотела раздражать начальство сведениями, невыгодными для репутации гимназии. Кроме того, и доктор Бенес ссылался на упомянутую болезнь («какое-то расширение в коленках и горбоватость ножных костей») как на обстоятельство, требующее пребывания мальчика на вольном воздухе.
Так внезапно закончилась первая попытка гимназического обучения Сергея. Мальчик вновь очутился в благословенном Ново-Аксакове, чтобы счастливо «доживать» свое детство, наслаждаться прогулками, играми, собиранием грибов и ягод. Появились и новые удовольствия: впервые в этот год испытал Сережа «высшее наслаждение рыбака» – уженье крупной рыбы. До сих пор он лавливал только пескарей и – не больше среднего размера – окуней и плотву, а тут вдруг попался ему такой здоровенный язь, что сопровождавший мальчика дядька Евсеич, чтобы не упустить рыбу, придавил ее своим телом. «Я дрожал от радости как в лихорадке, что, впрочем, и потом случалось со мной, когда я выуживал большую рыбу…»
Зимою увлекались охотою на зайцев, подледным ловом налимов. Вечерами же читали вслух.
Но не оставаться же мальчику неучем, не пристроенным ни к какому делу! И в феврале или марте 1802 года (дата уточнена Н. К. Горталовым в упомянутой выше работе)Сережу вновь привезли в Казанскую гимназию.
Повзрослел ли он за несколько месяцев, или повлияли новые условия – мальчика поселили не в гимназии, а на частной квартире, – во всяком случае, вторая попытка оказалась удачней первой.
Сергей уже не так остро тосковал по дому, сдружился со сверстниками и постепенно стал привыкать к гимназическим порядкам. Вскоре он получил право сидеть за первым столом, третьим по счету, что являлось показателем его успехов: гимназистов принято было рассаживать в соответствии с полученными ими баллами.
Жил Аксаков у молодого учителя Ивана Ипатыча Запольского в добротном каменном доме и назывался теперь своекоштным учеником (в отличие от казеннокоштных, находившихся на казенном пансионе в гимназии).
Запольский окончил Московский университет и преподавал физику. А товарищ его, также воспитанник Московского университета, квартировавший в том же доме, Григорий Иванович Карташевский, учил гимназистов математике.
В отсутствие своего товарища Карташевский обычно давал Аксакову и другим пансионерам домашние уроки. А когда Запольский женился и переехал в другой дом, Сергей перешел к Карташевскому на полный пансион.
С каждым месяцем юноша все больше привязывался к своему учителю. У Карташевского была сдержанная, сухая, даже строгая манера обращения с учениками, прикрывавшая доброту и врожденное чувство справедливости. Некоторых такая манера отталкивала, но Аксаков сумел «оценить достоинства этого человека», правда не без помощи матери, которая, познакомившись с молодым учителем, не уставала нахваливать его всем окружающим.
Карташевский был принят в семействе Аксаковых, а позднее ему суждено было с ним породниться.
Но, несмотря на все уважение к Григорию Ивановичу, преподаваемая им наука никак не давалась Сергею. Говорили о решительной неспособности Аксакова к математике, о том, что его память просто не в состоянии удержать какого-либо математического знака или формулы. Живое и художнически полнокровное воображение будущего писателя не хотело мириться ни с чем отвлеченным и абстрактным.
Зато Карташевский, обладавший разносторонними знаниями, добился успеха в преподавании Сергею французского языка: в несколько месяцев научил его свободно читать по-французски. Но особенное внимание уделил Григорий Иванович, прекрасно разобравшийся в природных наклонностях своего подопечного, преподаванию словесности. Тут мысль и слово учителя пали на хорошо подготовленную почву.
Первые начатки литературного образования, полученные Сережей еще в отеческом доме, носили преимущественно классический характер; под этим словом подразумевается господствовавшее в то время в России художественное направление – классицизм. Мальчик познакомился с сочинениями таких видных представителей этого направления, как Сумароков и Херасков; ему нравились героические сюжеты и высокие темы, стройность художественной композиции, мерность, торжественность и экспрессивная красочность языка. Любимым произведением Сережи была «Россиада» Хераскова – героико-патриотическая эпопея, повествовавшая о завоевании Иваном IV Казанского ханства. Хотя в ее основе лежали исторические факты и описывались реальные родные Аксакову места (Казань), но все происходившее в «Россиаде» нимало не походило на действительность. Однако выспренность и невероятность событий, лиц, обстановки, антуража действовали на мальчика завораживающе. В этом, впрочем, он мало чем отличался от взрослых, в том числе и литераторов, еще только проходивших школу роста. «Поистине, это было двойное детство, – говорил потом Аксаков, – нашей литературы и нашего возраста».
(Спустя полвека, когда все переменилось и о «Россиаде», да и самом его создателе помнили чуть ли не одни записные историки литературы, Сергей Тимофеевич «с удовольствием» произносил строки из эпопеи, отдававшие безнадежной архаикой:
Такова неувядаемая сила детских впечатлений!)
С интересом прочитал Сереженька еще в отеческом доме и множество прозаических произведений, в их числе романы того же Хераскова: «Нума Помпилий, или Процветающий Рим», «Кадм и Гармония», «Полидор, сын Кадма и Гармонии». Неестественность происшествий, высокопарность стиля, «напыщенный мерный язык стихотворной прозы» (позднейшее выражение самого Аксакова) – все это вполне отвечало канонам отечественного классицизма и казалось мальчику «совершенством». Но порою ощущалась в этих произведениях и свежая струя: внимание к интимным переживаниям, особенно переживаниям любви, повышенная чувствительность, что уже предвещало новое художественное направление – сентиментализм.
Познакомился Сережа и с произведениями Карамзина, признанного лидера этого направления, – со стихотворным альманахом «Аониды», сборником стихов и повестей «Мои безделки». Мальчик уловил отличие этих вещей от сочинений Сумарокова или Хераскова, но, замечал он впоследствии, «содержание их меня не удовлетворяло». Высокость чувств, яркость и значительность изображаемых событий отвечали его настроению больше, чем нарочитая камерность и интимность. (В название «Мои безделки» был вложен особый смысл, причем имели значение оба слова: подчеркивалось, что это
Будучи наставником Аксакова-гимназиста, Карташевский расширил круг его чтения. Он выписал для Сергея множество книг, и к уже знакомым Хераскову и Сумарокову прибавились Ломоносов, Капнист, Хемницер, Державин. Имя последнего произносилось с особенным пиететом: Державин был уроженцем Казанской губернии и в свое время, в 1759–1762 годах, обучался в той же Казанской гимназии.
Выписывал Карташевский и переводную литературу: «Идиллии» швейцарского поэта Геснера, «Векфильдского священника» англичанина Голдсмита и т. д.
Любимыми произведениями Карташевского были «Тысяча и одна ночь» и сервантесовский «Дон Кихот», которые он имел обыкновение читать Аксакову вслух, сопровождая чтение громким заразительным смехом. «В это время нельзя было узнать моего наставника; вся его сухость и строгость исчезали, и я полюбил его так горячо, как родного старшего брата».
В отношении русских писателей Григорий Иванович проявлял определенные пристрастия.
Однажды Сережа невольно подслушал его разговор с Ибрагимовым, преподававшим в гимназии российскую словесность.
Ибрагимов похвалил Григорию Ивановичу классное сочинение Аксакова, написанное на тему «О красотах весны», и сказал, что мальчик должен побольше писать сочинений. Карташевский с этим не согласился. Он возражал не только против слишком частых письменных упражнений, ибо мальчик, подражая другим, поневоле употребляет заимствованные фразы и обороты, но и против чтения книг, которые могут испортить вкус. Читать нужно лишь авторов, «пишущих стройно и правильно». «Ты думаешь, я всего Державина даю ему читать? – говорил Карташевский. – Напротив, он знает стихотворений двадцать, не больше, а Дмитриева знает всего. Я думаю, ты у меня его портишь. Вероятно, „Бедная Лиза”, „Наталья, боярская дочь” и драматический отрывок „Софья” не выходят у тебя в классе из рук?» Григорий Иванович, как видно, особенно ополчался на Карамзина, хотя для поэта Дмитриева, сподвижника Карамзина, другого видного представителя сентиментализма, делал исключение.
«Достойно внимания, – вспоминал Аксаков, – что он не читал со мною Карамзина, кроме некоторых писем „Русского путешественника”, и не позволял мне иметь в моей библиотеке „Моих безделок”». Когда Сережа, знакомый с этой книгой еще с детских лет, попробовал возразить, Григорий Иванович сказал, что Карамзин не поэт и что лучше «эти пьесы совсем позабыть». Словом, в отношении к новейшей русской литературе проявился определенный консерватизм Сережиного наставника.
И тут надо сказать о другом человеке, имевшем не меньшее, если не большее влияние на литературное развитие Аксакова-гимназиста, – об уже упоминавшемся учителе российской словесности Николае Мисаиловиче Ибрагимове. Выпускник Московского университета, он обладал обширными знаниями, был, по словам Аксакова, «очень остроумен и вообще человек даровитый».
Гимназистам хорошо запомнилась внешность Николая Мисаиловича, выдававшая его татарское или башкирское происхождение: большая голова, маленькие и очень проницательные глазки, широкие скулы и огромный рот. Когда Ибрагимов улыбался, этот рот растягивался до ушей.
Для образования вкуса учеников «Ибрагимов выбирал лучшие места из Карамзина, Дмитриева, Ломоносова и Хераскова, заставлял читать вслух и объяснял их литературное достоинство». Обратим внимание: и «из Карамзина». Предубеждение Карташевского против Карамзина Николаю Мисаиловичу было чуждо.
Современность литературного вкуса Ибрагимова подтверждают и воспоминания другого ученика Казанской гимназии, будущего поэта Владимира Панаева: «Учитель высшего класса словесности был в мое время… Ибрагимов. Он имел необыкновенную способность заставить полюбить себя и свои лекции, сам писал, особливо стихами, прекрасно и, обладая тонким вкусом, так умел показывать нам погрешности в наших сочинениях, что смышленый ученик не делал уже в другой раз ошибки, им замеченной, а иногда слегка и осмеянной. Я был чуть ли не лучшим учеником в его классе, и после сделался его другом».
Видимо, направление творчества В. Панаева, автора чувствительных идиллий, определилось не без воздействия его гимназического учителя. И тема сочинения, заданного Ибрагимовым Аксакову, – «О красотах природы» – хорошо вписывалась в формировавшееся сентиментальное умонастроение. С высот гражданственности, зачастую холодной и абстрактной, сентиментализм уводил читателей в дольный мир частного бытия и смиренной природы с ее одухотворенными «красотами».
Отношение молодого Аксакова к новому течению было много сдержаннее, его симпатии к классицизму очевиднее, однако и ему пришлась по душе раскованность Ибрагимова. Поэтому при всей любви и благодарности к Карташевскому не его, а именно Ибрагимова упоминал впоследствии Аксаков как наставника в художественном развитии: «Этот человек имел большое значение в моем литературном направлении, и память его драгоценна для меня. Он первый ободрил меня и, так сказать, толкнул на настоящую дорогу».