Та давняя беда стала только репетицией всех грядущих несчастий – Филимонова была в этом уверена. Как все русские девицы, она с детства была суеверна по мелочам, стучала по дереву, плевалась через плечо, верила в разбитые зеркала, черных кошек, сглаз и пролитое молоко. После смерти Сашеньки она стала сторониться друзей, избегала новых знакомств, безусловно разглядев печать злого рока на своей судьбе. Нахрапистый Новицкий возник очень кстати, Филимонова к тому времени уже всерьез подумывала повеситься – по семейной традиции. У Новицкого горела загранпоездка. Это было и объяснение в любви, и предложение руки одновременно.
Филимонова согласилась. В возможности исчезнуть (она даже забыла спросить, куда его отправляют) был привкус какого-то волшебства. Однако от перемены мест, увы, сумма не меняется, малоформатный ад, поселившийся у нее в голове, благополучно перебрался вместе с филимоновской головой в Танзанию. Трех лет она высидеть не смогла, ноябрь был пятым месяцем, в среду второго декабря в Москве шел обычный снег с дождем, но аэропорты давали «добро» на посадку в условиях ограниченной видимости.
Да, все верно: не ходите, дети, в Африку гулять, как мантру бормотала Филимонова на все лады, толкаясь в очереди к мрачным пограничницам на паспортном контроле прокуренного насквозь Шереметьева.
«От кого я бегала? – думала Филимонова, лениво шлепая веслами. – От себя самой? Почему боялась жить? Придумывала тысячу оправданий, виня во всем злой рок. Вся жизнь прошла с оглядкой, прошаркала в полноги. Сама с собой крапленой колодой играла. А козыри все черви да черви… Яблочные. Я даже не про регалии, успехи, достижения, хотя и в этом департаменте не так все ладно. Ведь не зря же нам с детсада долбили – скромность облагораживает! Вот ведь как удобно – скромность! Никакой ответственности – вот твоя скромность, главное – оставьте меня в покое. И не ври хоть себе про скромность».
Настроение у нее испортилось вконец, но мысли уже неслись сами собой.
«Ведь стыдно, как все-таки совестно, так бездарно, скучно и никчемно прокоптить жизнь. У меня ж университетский диплом. У бывшей парикмахерши, у бывшей корректорши, у бывшего экскурсовода, у бывшей с-меня-взятки-гладки, что там еще затерялось в трудовой книжке бытия? Бывшая жена, бывшая мать, бывшая страстная любовница – везде ставим прочерк. В анкете лишь фамилия, а дальше – не состою, не имею, не являюсь. Да, увы, не сложилось. Какое удобное словцо – не сложилось, и все тут. Вроде я тут и ни при чем. Ох, как муторно…»
Ян вскочил. Мыча, замахал руками. Филимонова увидела, что стервятники теперь гораздо ближе. И теперь стало ясно, что это действительно крупные птицы. Они продолжали выписывать филигранные круги, неспешно приближаясь к лодке.
Филимонова встала. Чернота их оперенья напоминала воронью, с глухим фиолетовым отливом. Равнодушие пернатых обнадеживало, птицы не проявляли интереса к лодке. Однако размеры настораживали – Филимонова никогда не видела таких крупных птиц.
Она вытащила из уключины весло. Взяла его наперевес, словно всю жизнь участвовала в деревенских драках. Ян испуганно кивнул.
Птицы застыли прямо над лодкой. После, сложив крылья, одна за другой ринулись вниз. Филимонова остервенело стала махать веслом и первым делом сшибла за борт Яна. Он тут же вынырнул и ухватился за борт. Филимоновой удалось шваркнуть по крылу одной пернатой твари, другая почти ухватила ее за волосы перепончатой лапой.
Птицы поднялись, покружились и снова спикировали. На этот раз Филимонова не размахивала веслом, а выжидала. Первую тварь она очень удачно сбила, смачно перетянув ее поперек корпуса. Та, каркая, грохнулась в воду, но тут же оправившись, взлетела, обдав Филимонову водой. Второй птице удалось полоснуть ее по плечу. Боли не было, кровь, брызнув, разукрасила красным горохом дно лодки. Вид крови не испугал, лишь разъярил Филимонову. Оскалившись, она что-то рявкнула. Щеки ее пылали, волосы медной копной стояли дыбом, глаза горели, и черт был ей не брат.
Пернатые сволочи оказались сообразительными – они изменили тактику. Теперь птицы не пикировали, падая камнем, а стали нападать одновременно с разных сторон.
Филимонова крутила веслом над головой. Птицы хлопали крыльями, пронзительно вереща и щеря желтые клювы, метались по кругу. Все было хорошо, оборона работала, но Филимонова поняла, что так она долго не протянет. Руки наливались свинцом, немея с каждой секундой. Сердце колотилось, в голове ухало. Глаза заливал едкий пот, солнце вспыхивало то сверху, то сбоку. Она оступилась и, зацепившись за лавку, грохнулась в воду. Падая, Филимонова увидела, как хищники взмыли вверх, готовясь к финальной атаке. Отплевываясь от воды, она пожалела, что на ней жилет, утонуть сейчас было бы явно предпочтительней. Совсем рядом мелькнули испуганные глаза Яна. Филимонова тоже ухватилась за борт. Птицы, набрав высоту, неспешно кружили.
Филимонова прикинула, успеет ли она забраться в лодку. Вряд ли. Тут ее осенило:
– Вверх дном! Лодку переворачивай!
Вдвоем они навалились на борт и плоскодонка легко перевернулась. Поднырнув, они оказались в гулкой темноте. Какое-то время ничего не было слышно, кроме их собственного фырканья и сопенья.
– Может, улетели? – отчего-то шепотом спросила Филимонова. Ян мрачно помотал головой. И тут сверху обрушился ад. Грохот, злобный клекот, скрежет, хлопанье, дробный стук. Стало жутко, как на чердаке в грозу, когда град и дождь сливаются с воем ветра, от грома приседает крыша и охают балки.
Лодку трясло, она вздрагивала от мощных ударов. Филимоновой показалось, что ей уже видны трещины, что еще миг и дно проклюнется и вспыхнет ярким решетом. А после треснет и развалится, как скорлупа трухлявого ореха. Она поймала руку мальчишки, сжала его запястье и закрыла глаза. Хотелось молиться, но она не знала, как и кому.
И вдруг все кончилось. Кончилось внезапно. Так кончается июльский ливень. Они, ошалев от тишины, долго прислушивались, потом Ян предпринял вылазку. Вынырнул, мотая головой, улыбнулся и выставил вверх большой палец.
Филимонова проснулась с ощущением предвкушения счастья. Неясным и неуловимым, как в детстве, что бывает накануне дня рождения, в ожидании подарков, гостей, веселья. Особенно если отмечали на даче, на открытой веранде. Родилась она в самом конце мая, Филимонова-старшая, высокая и красивая, по-докторски обстоятельная, произнося тост, непременно шутливо добавляла: «Эх, Анютка, не доносила я тебя самую тютельку, будешь теперь всю жизнь маяться».
«Всего-то денек…» – не открывая глаз, улыбалась Филимонова, пытаясь удержать разбегающиеся пестрые блики. Уже не вспомнить, что снилось – все растаяло, осталось лишь щекотное нетерпение и сладкое томление в ожидании надвигающейся радости.
Постепенно и это чувство выветрилось, и Филимонова о нем забыла. К полудню утренний ветерок ослаб, а после выдохся вовсе. Стало душно.
Филимонова стянула жилет, сунула его под лавку. Чуть посомневавшись, она сняла и блузку. Поправила бретельки на лифчике. Будем считать, что это купальник, решила она, косясь на Яна. Парнишка до этого лениво рыбачил с кормы, таскал мелочь – красноперых плотвиц. Теперь он приклеился взглядом к филимоновскому лифчику. Чувствуя, как разгораются ее уши, она хотела было одеться, потом плюнула – чего уж теперь-то. Осипшим голосом ласково предложила:
– Хорошо б таранки насушить, как ты считаешь?
Ян шмыгнул и, не моргая, кивнул.
– За поплавком следи.
Ян, не отводя взгляда от ее груди, кивнул опять.
Филимонова шлепнула веслом, окатив Яна брызгами.
– Юноша! – скомандовала она. – Рыба – там!
Филимонова уже не гребла, бросив весла, откинулась назад. Вязкая духота дурманила, от пота было гадко и липко. Казалось, все вокруг замерло, остановилось. Вода стала тусклой, словно подернулась жирной пленкой. Если бы не хвойные верхушки, ползущие в отдалении, можно подумать, что и течения нет. Редкие облака незаметно побледнели и растворились, придав вялой синеве мутный меловой оттенок.
Мальчишку сморило, он спал в неудобной позе, вывернув вбок ноги и подложив под голову спасательный круг. Филимонова сама клевала носом, то и дело проваливаясь в дрему. Просыпалась, вздрагивая, с недоумением таращила глаза. «Надо прилечь, – подумала она, – голова гудит – сил нет». Раскачивая лодку, неуклюже перебралась на нос.
Горизонт на западе как-то странно уплотнился, там появилась отчетливая полоса. Филимонова протерла глаза: сквозь марево она совершенно отчетливо видела, как над полосой поднимается размытый горячим воздухом столб дыма.
– Господи… – прошептала Филимонова, – земля…
Полоса приближалась, наливалась цветом, разворачивалась. В зыбкой фиолетовой дали Филимонова различила туманные отроги, обрывы, клубящиеся кроны деревьев. Угадывались хребты, сияли снежные склоны, пронзенные стремительными пиками и крутолобыми вершинами.
– Татры… – проговорила чуть слышно Филимонова, – а может, Альпы?
В скользящих струях тумана она уже разглядела дороги, что стягивали серпантином дремучие утесы.
У нее потекли слезы. Все сразу расплылось, но она ухитрилась разглядеть горбатый мосток над ущельем, а ниже остроконечные крыши деревни в тенистой долине. Ей казалось, что она видела их так ясно, что запросто могла бы угадать даже названия улочек и площадей, могла бы сказать, который час на часах деревенской ратуши – без пяти пять – и какого цвета парик на голове у важного дорфмайстера.
– Господи… – снова прошептала Филимонова и вдруг заорала во все горло: – Земля! Земля!!
Прижимая к груди очумевшего спросонья Яна, она задыхалась, рыдая и смеясь одновременно.
– Гляди, там люди! Видишь? – кричала она, тыча рукой вдаль.
Там и вправду мерцали туманные огни, зажигались, моргали и гасли. Филимонова была уверена, что это отсветы поисковых прожекторов, маяков, факелов. Ведь жители уже заметили их лодку и всей деревней, высыпав к воде, подают сигналы.
Внутри у нее все ходуном ходило. Всхлипывая и громко икая, ей почти весело подумалось – вот ведь будет умора именно сейчас умереть от какого-нибудь паршивого инфаркта миокарда. Она сгребла Яна в охапку, уткнулась ему в макушку и заревела.
Ян мычал и пытался вырваться.
Вдруг воздух неуловимо качнулся, будто гигантская волна мягко прошла от горизонта до горизонта. Едва колыхание погасло, возник низкий утробный рокот, словно наверху катали концертный рояль по старому сухому паркету.
– Это что? – прошептала Филимонова, крутя головой. – Что это?
Ян возбужденно размахивал перед ее лицом руками, яростно мычал.
Филимонова медленно повернулась на запад – от ее земли не осталось и следа. Не было никакой альпийской деревни с горбатым мостом, не было отрогов, хребтов, сумрачных долин, не было ничего, кроме зловеще набухающей, черной бури. Буря неотвратимо ползла на восток, прямо на них, змеясь червями смерчей вдоль горизонта, наливаясь и ворочаясь клубами жирного паровозного дыма. Чернота была пропитана электричеством, внутри туч искрило, разряды пронзали всю толщу сверху донизу, пульсируя и затухая.
Подул ветер, неожиданно пахнуло арбузом. Чернильный край быстро наползал на синее, полнеба уже затянуло густым курящимся адом. Чернота надвигалась и по воде. Четко прочерченная граница неслась навстречу лодке, таща за собой шлейф черноты и затягивая, словно шторой, светлую гладь. Еще миг – и небо потухло.
Грохнуло – мощно, с треском и пушечным оттягом. Тут же, распоров небо сверху вниз, в горизонт жахнула шипящая молния. Налетел порыв ветра, рванул волосы. Филимонова, запахнув блузку, впопыхах натягивала спасательный жилет. Орала: «Круг! Надень круг, кому говорят!» Бледный Ян послушно влез в круг.
Ветер швырял косые струи то ли дождя, то ли брызг. Филимонова, неуклюже зарывая весла, пыталась встать кормой к волне. Ничего не получалось, лодку швыряло, волны мельтешили вразнобой, то и дело перехлестывая через борт.
«Мамочка, мы ведь тонем!» – мелькнула мысль, по дну плескалось воды уже по щиколотку. Оказывается, Ян заметил это еще раньше и теперь со злым упорством вычерпывал воду консервной банкой. Громоздкий спасательный круг мешал ему.
– Не смей! – прорычала Филимонова, но было поздно, Ян рывком стянул его с себя и бросил на корму. Подоспевшая тут же волна поставила круг колесом и, ловко подбросив, смахнула за борт. Бело-рыжий бок вынырнул неожиданно далеко, мелькнул в серой круговерти и исчез.
Полыхнула молния, за ней другая, тут же прямо над головой так ухнуло, что заложило уши. Звук словно выключили, все вокруг стало ватным, лишь в голове весело зазвенело. Мелькнуло лицо Яна с безумно круглыми глазами, отчего-то сверху, словно он подпрыгнул. Лодка вздыбилась, водяное месиво оказалось за спиной, Филимонова схватилась за весла, но те выскользнули из уключин. Она неудержимо заваливалась назад. Мелькнула рука с растопыренной пятерней и тут же исчезла.
Ядовито-лимонная молния вспыхнула снизу. Филимонова увидела свою босую ногу, удивилась, и ушла с головой под воду. Она вынырнула, хватая ртом воздух. В это мгновение новая волна хлестнула по лицу. Следующая, оглушив, накрыла ее с головой.
«Утонуть в спасательном жилете…» – подумала она. Голова кружилась, ее мутило. «Иронично», – повторял кто-то на все лады. Филимонова хотела грести, но ощутила внезапно такую слабость, что лишь безвольно развела руки в стороны. Ее охватила смертельная усталость, тело налилось тяжестью. Волна подбросила ее, Филимонова приоткрыла глаза и увидела пляшущую вдали лодку. Яна там не было.
«Ну вот и все», – с ленивым облегчением подумала она, проваливаясь в вязкую, но бесконечно блаженную истому.
Хворый обмылок луны завернули в сизую вату, клочья этой ваты валялись по всему небу. «Как неопрятно, – сонно осудила Филимонова, – вот ведь неряхи, кто ж так луну упаковывает?» Сквозь темные прорехи в вате моргали слепенькие звезды. Такие тусклые, даже отразиться в воде не было сил, а вот от луны по волнам струилась сияющая гармошка. В пыльном свете лунного отражения Филимонова мерно качалась, течение неспешно влекло ее неведомо куда.
Сознание ее блуждало по кромке бреда, иногда она проваливалась в пустоту. Если б могла, она бы там и осталась. Насовсем. Но голова вдруг начинала гореть, сжатая мучительно-тесным панцирем грудная клетка пылала, нечем было дышать, и Филимонова против воли открывала глаза. Снова малахольная луна уныло качалась и казалось, что конца этому уже не будет никогда.
Она пыталась ослабить ремни жилета, но пальцы лишь беспомощно ковыряли мокрый брезент. У нее жар, это определенно, но сил не было даже коснуться лба. Еще она пыталась что-то вспомнить, что-то важное. Что-то неуловимо проскользнуло, она даже почти разглядела. Почти… Филимонова закрыла глаза. И снова запрыгали молнии, горбатые волны, пустая лодка. И слишком много воды.
Кто-то бесцельно стучал по железной бочке. Звук, сперва едва различимый, после начал раздражать. Теперь сводил с ума. Концепция ада повернулась новой, необычной гранью, Филимонова замычала. Сквозь веки разглядела косой парус, он острым углом царапал луну. Бесшумно проплыла большая труба и длинный корпус корабля. Будто в тире – черная жестянка, битая мишень. «Под яблочко баржу бери, – шептал Эдвард, словно боясь вспугнуть, наваливаясь и вжимая ее ладони в приклад винтовки. – Нежно…» «Ну уж, нежно», – шептала Филимонова в ответ и спускала курок. Нежно. От его рук пахло табаком и лесной земляникой, а щетина щекотно царапала ухо.
И тут она вспомнила.
Настал апрель, и всем вдруг стало наплевать на прически. Тем днем Филимонова пришла поздно. Пока проснулась, понежилась, после долго пила кофе и красила ногти, на улице два маляра в пестрых комбинезонах серьезно курили, разглядывая свежеоштукатуренный фасад. Она постояла с ними, прислонясь к липе. От дыма приятно поплыла голова, за стеклом возник Гунар Соломонович в старомодных, круглых, как велосипед, очках. Она улыбнулась, а он, еще сильней выпучив глаза, спрятался в тень. «Похож на рака – смешной», – подумала Филимонова, хлопая дверью, вдыхая резкую свежесть «Шипра», Гунар Соломонович был хранителем традиций: после стрижки непременно освежал бритые затылки мальчишек, стариков и мужчин среднего возраста исключительно «Шипром». Все мужское население Кронцпилса благоухало этим одеколоном. Была, правда, еще одна парикмахерская на вокзале, где не освежали, но там мастером был некто Шпак, которого Гунар Соломонович презрительно называл гоем и в конкурентах не числил.
Филимонова, стремительная и красивая, прошла сквозь косой сноп солнца – волосы вспыхнули медью, – бросила сумку и, уже натягивая халат, заметила Гунара Соломоновича. Тот настороженной совой выглянул из темноты подсобки. Стоял и мял ладони, словно хотел переломать пальцы.
Она медленно подошла (если делать аккуратно, то, может, можно что-то поправить – мелькнула мысль), Гунар Соломонович приоткрыл рот, морщась как от боли, Филимонова вцепилась ему в лацканы и зашептала: «Нет, нет, нет!», не давая говорить. Но все равно услышала «мокрое шоссе», а после, сквозь всхлипы и вой, «тридцать второй километр», будто это имело хоть какое-то значение.
В пятку что-то мягко ткнулось, Филимонова лениво поджала ногу. В онемевший мозг хлынули акульи страсти, про перекушенных пополам купальщиков, про страшные рваные раны и хищные зубы. Газетные фото жертв, руки, ноги – крупный план: дрянная печать и серая бумага делали их раны еще кошмарней. Как в книжке «Судебная медицина», что тайком от матери она таскала в школу и показывала по секрету подружкам в физкультурной раздевалке. Труп утопленника-самоубийцы, обмотавшего себя цепью и выловленного через три недели, – фото на странице двести пятнадцать.
Тут в виски кто-то старательный начал вкручивать ржавые болты, от боли хотелось кричать, но не было сил на крик, Филимонова лишь засипела, как пробитый мяч. «А может ли от жара лопнуть голова или разорваться сердце?» – злорадно спросила она у старательного. У меня такая температура, вода должна вокруг кипеть.
Снова появился силуэт баржи, теперь совсем рядом. Вот это громада! Это уже не тир. Тупой нос, чугунный якорь, морковная грязь ватерлинии. Черный борт угрюмо полз мимо. Проплыли смытые солнцем и бурями буквы. Упустила, не разобрать, подумала Филимонова, вглядываясь в слепые иллюминаторы темных кают. Даже если это и бред, отчего не попытаться? Терять мне, видит Бог, нечего.
И она, слабо и негромко, стала звать на помощь.
На ржавом полу бледнели лунные квадраты.
«Или это уже рассвет?» – Филимонова лежала лицом вниз и уткнув подбородок в железный край койки. Одна рука неудобно вывернулась, другая свесилась плетью. Пальцы касались ледяного пола. Пол состоял из железных листов с крупными выпуклыми заклепками. Некогда он был покрашен серым флотским маслом, сейчас от краски остались одинокие островки с обглоданными берегами, остальное съела ржа.
Филимонова разглядывала эту географию, шея и спина тупо ныли, но пошевелиться не было сил.
Глаза постепенно привыкали к мраку. Из темноты выступили неясные очертания, после, утратив таинственность, они оформились в банальную рухлядь.
В углу была свалена мебель и домашний хлам: торчали гнутые лапы массивного стола, какие-то золоченые багеты, упирались в потолок ковровые рулоны и шишковатые пики карнизов. Словно корона, мерцала тусклой бронзой рогатая люстра. На полу поблескивало битое стекло и чернела засохшая лужа какой-то гадости.
Из угла воняло старьем, тянуло прокисшими окурками и аммиаком. Оттуда доносился едва различимый звук, что-то почти бесшумно там копошилось и царапалось.
А снаружи кто-то пел. Детский голос выводил полузнакомую мелодию, что-то вроде «Аве Мария». Красиво и жалобно. Потом раздался смех, потом стало тихо. В углу по-прежнему еле слышно шуршали, будто тайком кушали ириски.
«Знаем-знаем, кто там, – подумала Филимонова, брезгливо убирая руку с пола, – знаем…» И, охнув, перевернулась на спину.
В потолке мутно светилось квадратное окно, скорее люк, забранный в крупную решетку. По стенам сползали трубы разного калибра и толстые жгуты проводов в черной обмотке. Переплетаясь и путаясь, они терялись в сумрачных углах и в кучах сваленного хлама. Рядом с железной проклепанной дверью стоял табурет, на нем антикварный глобус на бронзовой ноге. К северному полюсу прилипла перевернутая вверх дном розетка для варенья, само варенье засохло черными потеками, достигающими экватора.
«Смородина, похоже, – решила Филимонова, разглядев в черноте горошины ягод, – да, что и говорить, глобус, безусловно, устарел».
Снаружи снова запели, теперь громче. Густой баритон накручивал кавказские рулады. Филимонова узнала мелодию. Это была одна из тех удалых песен, что транслировали по вагонам при подъезде к Москве в поездах дальнего следования.
Филимонова закрыла глаза: пассажиры, толкаясь тюками, фибровыми чемоданами и коробками с фиолетовыми кляксами по углам от протекшей «Лидии», хрустя корзинами с румяными фруктами, источающими медово-дынный аромат, уже выдавливались в коридор и тамбур, лезли головами в раскрытые до упора окна, щурясь от ветра и сажи, силились ухватить глазами кометы букв пригородных перронов, а вдали проступали, плавясь в столичном смоге, островерхие башни высоток.
В памяти всплыл веселый перестук, пружинистость пола, мерное покачивание, отдаленные гудки большой станции, уханье и лязг, тарабарское эхо вокзального репродуктора, а главное, ожидание чего-то веселого и радостного. Филимонова улыбнулась и задремала.
Она проснулась от громкого шарканья. Что-то по-медицински тонко звякнуло (острая сталь, хром, стекло), кто-то выматерился, лениво и с кавказским благодушием. Филимонова узнала акцент и голос – певец.
Разлепив веки, она увидела широкую темную спину и жирную складку затылка. Пыхтение продолжалось, что-то там у кавказца не клеилось, а когда он повернулся, то Филимонова вздрогнула – первое, что она увидела, – был шприц. Маленький, игрушечный шприц. Мелькнула мысль: шприц нормальный, это он просто велик, вон лапища какая.