Кстати...
Позднее, где-то в 60-е годы, я написала свое первое большое стихотворение, связанное с детскими воспоминаниями о селе Тайцы, что под Ленинградом.
Далекое детство
Далекое детство виденьем забытым нет-нет да вернется ко мне,
а если терзают мне сердце сомненья, цыганка приходит во сне.
Склонившись, роняя тяжелые пряди, монисты рукой теребя,
тихонечко шепчет и волосы гладит: «Пусть горе минует тебя».
Закатного солнца зловещие блики сжимают в ладони пятак.
Старушка седая букетик гвоздики дает мне у церкви без денег, за так!
Гвоздики, лишь знавшие солнце, легли на мальчишечью грудь.
За гробом ушла, с одинокою болью, цыганка в неведомый путь.
А я, как сиротка, прижавшись к осинке, гляжу растревоженно вслед.
Не те ли, забытые с детства, слезинки открыли поэзии свет?
Ленинград. Наша семья в составе папы, мамы, меня и брата живет на улице Прядильной в доме №20 в квартире 50. На углу — булочная, за углом — Садовая, на ней — сквер. Раньше здесь был базар, а до него — церковь. Но я ее помню смутно. Вот и все.
Сегодня мы с подружкой Нонкой при деле. Сначала сидели в нашей квартире и кидали в окно разные вещи. Колька и Вовка стояли внизу и ловили. Нам было интересно дарить вот так — через окно. Мальчишки складывали вещи в кучу и кричали: «Кидай еще!» И мы швыряли.
Когда куча стала почти с Кольку, во двор пришла тетя Дуся, наша дворничиха, и велела «немедля стащить все обратно». Но так как Колька и Вовка исчезли, нам с Нонкой пришлось таскать вещи самим на пятый этаж. Это было совсем неинтересно, но ослушаться тетю Дусю у нас никто не смел. Она не только подметала двор, улицу, закрывала ворота на ночь, но и следила за ребятами. Она была нашим дворовым воспитателем.
Пока мы таскали вещи, мамина меховая горжетка оказалась на Нонке, Нонка притащила из дома бабушкину сумочку, обшитую бисером по бархату, и черную шляпу с вуалью. Говорят, под вуалью не видно лица. Но Нонка меня сразу узнала и посоветовала загримироваться. В это время появились Вовка и Колька. Грим отыскали у Кольки. Колькин папа был художником, рисовал рекламы для кино. Кисти Колька нашел сразу, а вот краски пришлось размачивать. А так как Колькин папа был художником, рисовал Колька. Получилось ничего, если смотреть через вуаль.
— Теперь, — сказал Колька, — тебе нужны туфли на каблуках.
Туфли Колькиной сестры были великоваты, поэтому в острые носы мы сунули свернутые кожаные тапочки.
— Мы тоже нарядимся, — сказал Вовка. — Мой папа в заводском клубе спектакли разыгрывает. Сейчас принесу.
Колька надел черный длинный сюртук, задние полы которого свисали почти до земли, в руки взял трость с львиной головой. Вовка напялил на голову черный блестящий цилиндр. А чтобы цилиндр не сползал на нос, Вовка запихнул в него мамин головной платок.
— Не сидеть же дома, раз нарядились! — сказала Нонка.
— Факт! — поддакнул Колька, опираясь на львиную голову.
Через двор прошли благополучно. Тети Дуси во дворе не было. Наверно, своего Леньку спать укладывала.
В подворотне к нам привязался Шарик. Вовка вытащил из кармана веревочку, пристроил Шарика к Нонке.
— Будешь «дама с собачкой», как в папиной пьесе! — заявил Вовка.
Шарику наша затея явно нравилась. Он вилял хвостом и не сопротивлялся. На улицу вывалились чинными парами и направились к скверу.
Черная вуаль мне мешала, но больше мешали тапочки. Они все время вылезали из туфель. Приходилось останавливаться и запихивать их обратно. Глаза начинало пощипывать. Зато Нонка все время хохотала. Малиновые щеки ей совсем не мешали.
Сквозь вуаль я все-таки заприметила на углу нашей улицы тощую старушку, которая приседала и приплясывала. Мы подумали, что ей плохо, и хотели помочь, но из беззубого рта послышалось клокочущее похихикивание и побулькивание. Мы испугались и прибавили шагу. Два парня, показывая в нашу сторону, били друг друга по плечам и гоготали, как гуси, которые жили у тети Луши в Тайцах. Тетенька махала нам рукой и что-то объясняла ребенку. Девочка, чуть постарше нас, почему-то приседала, водила плотно сжатыми коленками и кашляла. Она, наверно, подавилась?
Шарик заволновался, задергался на веревке, но не залаял, сдержался. А вот и сквер. Мирная жизнь его ничем не нарушена. Наша компания вступила на дорожку. Глаза щипало все больше и больше. Я откинула вуаль. Нонка посмотрела на меня и села на скамейку. Шарику я явно не понравилась. Он зарычал и вцепился в бархатную сумочку, шитую бисером. Я тоже зарычала и хватила Шарика по морде свалившейся туфлей. Нонка потащила разъяренного Шарика по дорожке сквера. Шарик громко лаял. Меховая горжетка сползла с Нонкиного плеча и мешала ей справиться с развоевавшимся псом.
— Шарик! — вопила Нонка. — Это же моя подружка!
Колька и Вовка растворились в кустах. В колясках проснулись младенцы. Взрослые обступили нас плотным кольцом, с интересом рассматривая меня и Нонку. Один старичок, сухонький, как прутик из тети-Дусиной метлы, изрек:
— Произведения искусства конца XIX — начала XX веков. Не пойму только, зачем ресницы нарисованы до виска? А тени у глаз? Мэри Пикфорд! Лия де Путти? Или Ната Вачнадзе? Кто художник-гример?
— Колька! — крикнула Нонка. — Проявись?!
Кусты дрогнули, но не расступились. Колька не проявлялся. Он явно боялся профессиональных вопросов.
Количество любопытных росло. Шарик не выдержал, оборвал веревку и кинулся прочь. И тут примчалась тетя Дуся. Схватила меня и Нонку, потащила из сквера на родную Прядильную улицу. Сзади, путаясь в полах пиджака, торопился Колька. Он нес все, что мы растеряли. Вовка с независимым видом тащил свой цилиндр и Колькину трость с львиной головой.
На другой день Колька заявил во дворе:
— Эх! Все из-за меня! Не тот растворитель взял.
— Конечно, — добавила Нонка, — щеки слишком малиновыми были. Еле с мамой отмыли. В следующий раз сделаем выход классическим!
Но мне хватило и одного, неклассического. Ребята еще долго дразнили нас во дворе. Нонку — «Дамой с собачкой», а меня — «Мадам Тю-лю-лю».
Генка — сын тети Маруси. Все взрослые говорят, что Генка будет артистом. Живет Генка в большой коммунальной квартире с огромной кухней и задним выходом во двор. Раньше здесь жили буржуи. Теперь в одной комнате — Генка с матерью, в другой — дядя Федя с дочкой Катей. За углом длинного коридора комната бабы Мани-активистки и деда. Дальше — комната Фроси и ее непутевого мужа. Еще дальше — Ангелины- Фифочки. Ангелина всегда говорит: «Геночка, ты так громко топаешь! Будто полк солдат по коридору марширует». А Генка, не зная, что Фифочке это не нравится, старается топать еще сильнее. Полк есть полк.
Так вот, мы не согласны со взрослыми. Разве Генка — артист? Он — вредитель. Вчера Генка в своей комнате разжег костер из книг. По радио часто поют: «Мы отбили Димитрова, осталось Тельмана отбить!» В этой песне говорится о том, что фашизм не должен распространиться по Европе, что надо освободить коммунистов-антифашистов из тюрем.
Я, как и все, слушаю радио. Огромное черное ухо висит высоко над полом. Даже брат, а ему уже семь лет, не может дотянуться. А так хочется посмотреть, кто там говорит и поет. У Генки в комнате тоже висит такое же черное ухо. Так вот, Генка нам заявил, что он — антифашист и потому будет сжигать нехорошие листовки. Генка разорвал несколько книг и стал палить листки прямо на полу. Когда загорелся паркет, стало много дыма. Генка испугался, влез под кровать. Мы с перепугу выскочили на балкон. Дядя Федя первым почувствовал запах дыма. Костер погасили, только вот черная дыра посреди пола осталась.
— Какой был паркет! — сокрушалась баба Маня-активистка. — Дореволюционный!
— Буржуйский паркет, — ворчал дед бабы Мани, — но сейчас это народное добро, его беречь надо. Эх ты, антифашист!
— Нет, не быть Генке артистом, — решили мы во дворе. — Вредитель он народный!
Любимым местом наших сборов был старый двор. Это очень узкий двор между нашим домом и высокой кирпичной стеной. На заднем дворе — помойка, сараи. Здесь в отбросах роются бездомные кошки и собаки. Мы усаживаемся в другом конце двора — около поленниц дров. На козлах, на которых пилят, как всегда, восседает Вовка. Все рассаживаются на полешках, и кто-нибудь начинает рассказывать.
— Вот сущая правда, — уверял нас Вовка. — Было это с моим дедом, мамка рассказывала. Меня еще на свете тогда не было. Жили они в Белоруссии в деревне. Жили бедно. Земли мало, детей куча. Раз на чердаке дед нашел колдовскую книгу и решил у черта денег занять. В ночь под праздник Ивана Купалы зажег дед Костюк свечку, раскрыл книжку на нужной странице, где написаны всякие колдовские заклинания, стал ждать полуночи. Сидит и думает: «Заложу черту душу, получу денежки, куплю землицы — и заживем». Только так подумал, как вдруг зашумело, загремело, и что-то непонятное стало входить в избу, сердце деда сжимать. Испугался дед, захлопнул книжку. Кто-то охнул, застонал, затопал в сенцах. Свечка погасла. Все стихло.
Прошел год. Еще хуже живется деду Костюку. Помещик последнее зерно за долги взял. Опять решил дед попытать нечистую силу. Снова наступила ночь под праздник Ивана Купалы, снова зажег дед свечку, раскрыл колдовскую книжку, и снова взяла его оторопь; свернул все, лег спать. Наутро глядит, а на столе лежит книжка вся порванная. Листы, где написано, как вызывать нечистого духа, вырваны. Одни огрызки бумаги торчат из книжного корешка. Через несколько дней и сама книжка исчезла. Сколько ни спрашивал дед бабку, детей, куда подевалась книга, никто не знал.
— Все враки! — заявил тогда брат. — Что гремело, то, может быть, гроза начиналась. В июле часты грозы. Или кошка в сенцах за ведро задела. А книжку могли в печку бросить для растопки. Сам говорил: «Детей куча». Вот какой-нибудь артист, — Феликс кивнул в сторону Генки, — и сжег колдовскую книженцию.
— А я вам что расскажу! — от нетерпения Нонка аж красной сделалась. — Моя мама Настя в гражданскую, ей тогда семнадцать лет было, накопила денег. Все грибы да ягоды продавала. Решила обнову справить — купить платье. Пошла на рынок. Дорогой в булочную заглянула. Запах нэпмановского хлеба — на всю улицу. Увидела белую, пышную, душистую булку, обо всем забыла, двумя руками ухватилась. А когда сунула руку в карман, чтобы за булку уплатить, там было пусто. Беспризорники кошелек утащили. Плакала мамка страсть как. Ни платья, ни булки.
— А наш папка на флоте служил, — однажды начала и я свое повествование. — Он балтийский моряк. Сначала он в Латвии жил, в городе Риге. Во время революции пошел за красных. Его раз белые хотели расстрелять, уже к стене поставили, спрашивают. А он молчит, решил лучше умереть, чем предать. Хорошо, что наши наступали, папку отбили. Я сколько раз его спрашивала: «Почему тебя ни разику не ранили?» А он смеется: «Как увижу, что пуля летит, пригнусь или в сторонку отойду». Он у нас веселый. На заводе работает. Ему на Невском квартиру буржуйскую давали, отказался. Говорит, что в рабочем квартале сподручнее.
— И правда, здесь хорошо. Немного темновато от этой стены, потому днем в комнате солнца нет, как будто вечер, — Вовка пнул ногой кирпичную стену, которой, казалось, не было конца. — Так строили, от пожара береглись. Айда на передний двор! В войну играть будем!
— Выходите! — кричал Вовка. — Выходите, будем в войну играть!
— Счас! — отвечали из окон десятки ребячьих голосов.
Со всех концов двора, похожего на глубокий колодец, с визгом и гиканьем несутся ребята. Так бы и играли целый день. Только взрослые нас не понимают. Скоро будут звать: кто просить, кто приказывать, кто уговаривать. А тетя Дуся, наша дворничиха, наша дворовая воспитательница, обязательно скажет: «Завтра еще будет день. Успеете наиграться!» Эх, тетя Дуся, тетя Дуся, наша общественная воспитательница! Знала бы, не говорила б так!
Все чаще и чаще звучит слово «война». Взрослые полны гнева. Мы, дети, тоже слушаем радио и по-детски собираемся воевать. Сейчас бы посидеть с ребятами на любимом заднем дворе, поговорить, поспорить. Многих уже нет, умерли от голода и холода в блокадном Ленинграде. Прошлого не вернешь, как не увидишь и будущего из сегодня.
Сказано по случаю...
Рассказ Вовки — это рассказ моего белорусского деда Константина, а Нонкин — моей мамы о событиях в Белоруссии.
У нас в доме печально. Почему-то плачет мама. Брат увязывает вещи в узлы. Почти каждый день на «черном вороне», больше ночью, увозят кого-то из соседей.
— А где папа? — спрашиваю я. — Ушел на работу и не вернулся?
— Ничего, дети. Папа наш — честный человек, настоящий коммунист. Произошла какая-то ошибка. Разберутся. А пока надо ехать.
«Куда? — думаю я. — Ехать без папы? Бросать друзей?» Приходит тетя Леля. Ее сын Алик на железном танке, что сделал наш папа, увозит игрушечный деревянный дом. Грузчики уносят наш новый буфет.
— Не с собой же везти? — оправдывается мама. (Только начали вроде скарбом обзаводиться.) — Ехать далеко. Сами не знаем, где жить будем.
Какая-то тетенька берет обои.
— Почему она их взяла? — возмущаюсь я. — Разве мы не будем оклеивать стены? Сама говорила, что лучше жить стали.
— Не будем. Глупа ты еще.
— Не глупа. Мне семь лет. Я все понимаю!
— Не все, значит. Да где тут понять? — и мама начинает снова плакать.
Потом мы едем на поезде. Брат спит на верхней полке, я — на нижней. Потом брат падает, и мы уже не спим.
— Скоро наш город Калинин, — говорит мама.
— Наш? А Ленинград разве не наш город? — удивляюсь я.
— И Ленинград наш. Вы там с Феликсом родились. Там ваша родина, — вздыхает мама.
Никто нас здесь не ждет и не встречает. Живем мы на вокзале в детской комнате уже третий день. Наконец мама нашла квартиру.
— Разве бывают квартиры в маленьком деревянном домике? — снова удивляюсь я.
— Как видишь, бывают, — говорит мама, — очень даже хорошая квартира, главное — теплая.
На улице около сорока градусов. Наступил морозный январь 1938 года. Мы живем за Тверцой на Новобежецкой улице.
В нашей квартире всего одна комната, и та проходная. Около малюсенького окошечка две кровати, больше ничего не помещается. В большой кухне — огромная печь. Все ее называют «русской». На печке можно даже сидеть босиком. Очень хорошая печь. У тети Симы и дяди Коли, наших хозяев, есть сын Колька и дочка Симка. Они старше нас, но с нами водятся. Нам очень хорошо у тети Симы. Мы часто едим клюквенный кисель и печеную картошку. В Ленинграде мы такого не ели.
Мама отвела меня в детский сад. В саду много полосатых чистых половичков, деревянных скамеек.
— Какая черноглазая, — говорит воспитательница. — Дети, это ваша новая подружка.
Воспитательница уходит. Ребята обступают меня и выщипывают мех из воротника и шапочки. Я хочу зареветь, но не реву — стыдно реветь. Какой-то мальчишка-коротышка хочет ткнуть мне в глаз пальцем. Я запускаю ладонь в ершик, торчащий на его голове, и дергаю мальчишку за волосы. Мальчишка ревет и больше не тычет пальцем в мой глаз.
А вот и выпускной утренник. У меня на голове большой шелковый голубой бант. Бант тяжелый и скользкий. Я все время боюсь его потерять. На низких скамеечках сидят родственники: мамы, папы, бабушки, дедушки. Моя мама на работе. За родственника сидит брат. Ему уже десять лет. Незнакомая тетенька раздает будущим первоклассникам подарки: портфель, букварь, пенал. В пенале — ручка с блестящим перышком, перочистка и резинка. Мне подарка нет — я дочь врага народа.
Зарубинки памяти останавливаются на тетрадках по чистописанию, на бесконечных строчках с буквами и кляксами. Большие и маленькие кляксы меня преследуют. Из-за них приходится переписывать снова и снова. Все говорят: ранняя зима. Хоть и ранняя, а злая. Мы давно не живем у тети Симы. Когда у нее родился Павлик, в доме стало тесно. Мы переехали к Елене Петровне — старой-престарой бабушке. Домик у бабушки в два окошка, совсем крошечный. Одно окно смотрит в одну, другое — в другую сторону. Но куда ни посмотришь, везде огород, а за огородом — высокий забор.
Окно в нашей комнате сильно заморожено. За ночь стало холодно, как на улице. Мама ушла на работу. Я надеваю пальто, натягиваю рейтузы, которые пузырятся на коленках, повязываю платок. Платок все время развязывается или съезжает на затылок. Я не умею носить платок! А капор мой с лентами-завязками износился.
На улице воздух такой белый, замороженный, что трудно дышать. Держа в руке портфель, шагаю в школу. Сначала замерзает нос, потом щеки и лоб. Уши под платком от холода поламывает. Временами останавливаюсь, ставлю портфель на снег, засовываю руки между коленок. Под тонкими рейтузами ноги начинают постанывать. От прикосновения мороженых рукавиц делается еще холоднее. Я стараюсь идти быстрее и совсем замерзаю.
«Скоро школа, там согреюсь, — думаю я. — Тетя Нюша-истопница, небось, печки хорошо натопила». Но школа оказывается закрытой. На дверях висит записка, из которой ясно, что занятия отменяются из-за сильного мороза. Значит, надо идти домой. Думаете, рада? Мне хочется плакать, но я не плачу. Я ставлю портфель на обледенелое крыльцо и тру рукавицами щеки, лоб, особенно нос. Надо бежать. Но бежать трудно, ноги окоченели, не слушаются, мороз перехватывает дыхание. Плетусь назад, останавливаясь и засовывая руки в рукавицах под мышки и между коленок. Тонкое пальтишко насквозь промерзло. Сегодня сорок пять градусов.
В нашем маленьком домике тепло. Бабушка Елена Петровна уже истопила печку, вскипятила самовар. Я пью чай и оттаиваю.