– Вы знаете, Антиб-б Илларионыч, что в Польше на гастролях Майлса Дэвиса встречала и возила по Варшаве спецмашина Андропова? – спросил я для разрядки.
– Или? – усмехнулся Деревянко, теперь нежно поглаживая стакан. – Я лично сидел за рулем этой машины – мне ли не знать, сударь мой?
– И это всё, разумеется, в рамках службы в бронетанковых войсках республики Франции? – насмешливо сказал я, хотя чувствовал себя совершенно огорошенным такой новостью. – Надеюсь, вы его не на танке возили?
– Да почти что, – мечтательно ответил ценитель стаканов. – Во всяком случае, по защищенности та машина не уступала иному танку. И давайте на этом оставим в покое мою служебную карьеру. Она, как вы понимаете, не была особо удачной.
– А что Майлс Дэвис? – сменил я пластинку, которая уже действительно мне поднадоела. – Каков он в общении? Прост, как правда?
– Я бы не сказал, – постучал по стакану ногтем Деревянко, и я воспринял это в качестве сигнала к действию, отрядив мемуаристу большую, чем себе, дозу амброзии, которую он опять же выпил, что называется, на к а т о к. Отморщившись положенные три секунды, он продолжил:
– Интеллигентного вида, черного цвета человек, абсолютно сосредоточенный на своей музыке. Я ведь тоже немного играю на трубе, в том смысле, что догадываюсь, какой конец ее подносить к губам, и для меня он был и остается джазовым богом, но тогда в машине он сидел сзади, забившись в угол, и молчал, иногда пропевая что-то в разной тональности.
– Антип Илларионыч, – всунулся я в его размеренную речь, – у вас это экспромт или домашняя заготовка? Что-то я вам не верю.
– Да и на здоровье! – весело, но все же с червоточинкой уязвленного тщеславия отозвался мой гость и демонстративно отставил от себя стакан, вроде бы мне в наказание за непотребные речи. – Вы, Тимофей Бенедиктович, как я заметил, вообще мужчина больше скептический, что никак не вяжется с вашей внешностью. При ваших мускулах вы должны быть наивным, как пятилетний ребенок. Кому же в голову придет вас разыгрывать или шутить с вами? Какой у вас объем бицепсов?
– Не знаю, – ответил я. – Зачем мне это теперь? Вы лучше на пальцы мои посмотрите. Видите бугорки на фалангах здесь и здесь? Это отложение солей и тут хоть полуметровые бицепсы не помогут. Так-то оно мне не мешает, но вот когда садишься за инструмент, иной раз их ощущаешь.
– Батюшки! – воскликнул довольно Деревянко и вновь стакан к себе приблизил. – Вы, оказывается, и т а к и м можете быть? Я думал – приедет чемпион, как вы изволили давеча выразиться, по жизни и давай всем носы и руки крушить. А, вообще, вы очень интересный человек! Не представляю, как вы такими могучими руками пишите картины с тончайшими деталями и играете, положим, «Tenderly»? И с дамами, небось, проблемы? Сколько поломанных ребер на вашей совести, признавайтесь, как на духу?
Я снова взялся за джонниного братца, которому очевидно была на роду написана недолгая жизнь, и не дрогнувшей рукой укоротил ее еще на четверть. Мне было не по себе. Я чувствовал, что первый раунд остался за моим любезным и покорным слугой, который грамотно и чисто обошел меня по кривой и тюкнул пару раз по затылку, навязав свои правила игры. Он бил и отступал, бил и отступал, а я лишь провожал его мутным взглядом. Как же мощно они подготовились ко встрече со мной! Всё просчитали на компьютере и людей подобрали.
– Ну, – сказал я после паузы, последовавшей за очередным возлиянием, – Оскар Питерсон тоже был не дистрофик, и пальчики у него потолще моих были. Что же касается дам, то найдите мне хотя бы одного мужчину, у которого бы не было с ними проблем. Ломал ребрышки, каюсь, и даже иной раз не знал, что ломал. Хотя однажды слышал, как они хрустели. А вы, Антип Илларионыч, службист отменный! Всё делаете, как положено. Вот завели меня в темный лес и ну волками страшными пугать. Вы знаете, з а ч е м я сюда приехал?
– Знаю, – твердо ответил мне Деревянко (да какой к черту Деревянко! Вчера Жестянко, завтра Обезьянко). – К тому и начинаю готовить вас. Дело предстоит тяжкое, малоизученное, для непосвященных и вовсе невероятное. Вы думаете, я пью тут одну за другой просто от потребности выпить? Да меня трясет всего, как только вспомню, что вам предстоит пережить. Вас, может, во всем мире два-три человека таких будет, как первых космонавтов, и когда в старости, сидя у камина, вы станете вспоминать эти дни…
И вдруг запел, приправляя песню уже начинавшимися проявляться слезами: «The days of wine and roses…» Пел он отменно, где-то копируя Фрэнка Синатру, так как имел схожий с ним по тембру голос.
Признаться, я опешил. Если Синатра да и та же Джулия Ландон пели про дни, наполненные вином и розами, которые незаметно сгинули в тартарары, с легкой грустью и даже с иронией, то теперешний нежданный исполнитель рвал душу и себе, и мне, однако ж, вполне управлял собой и своим голосом. Я сел за пианино и подыграл певцу, который тотчас оживился и прибавил в обертонах. Нет, пронеслось у меня в голове, это не экспромт и не домашняя заготовка. Он же в конце концов не артист МХАТа. Это живое, всамделешное. Потом я обнял его, и он разрыдался на моей груди. Конечно, это были по преимуществу пьяные слезы, и оплакивал он теперь главным делом самого себя, но я был тронут и едва не составил ему компанию.
– Нервы ни к черту, – прихлипывая, объяснился мой гость, утерев слезы и даже пытаясь улыбаться. – Всё одно к одному невпопад в последнее время, а тут увидел вас – и такая жалость нашла и к вам, и к себе, что…
Он не докончил фразы, махнув лишь рукой – словно отмахнулся разом от всех прежних и будущих бед и невзгод, и снова стал прежним Антибом Илларионовичем Деревянко, симпатичным, толкового и солидного вида мужчиной, разменявшим пятый десяток, дослужившимся в КГБ до майора, а нынче ставшим аниматором для такого престарелого дурня, как я.
Мы выпили за “days of wine and roses” и от греха подальше расстались, пока кого-нибудь не побили или что-нибудь не сокрушили в отместку за свою незадавшуюся жизнь. Я же после ухода гостя дрепнулся на кровать прямо поверх покрывала и скоро заснул.
Пробуждение мое было тягостным. Я не сразу понял, где нахожусь, и даже резко встряхнул себя, дабы убедиться, что это не сон, однако за ясность пришлось заплатить нудной болью в висках: не трясите с похмелья головой, господа – она этого не любит.
Полегчало мне на террасе; я смотрел вдаль, и с каждой секундой ощущал, как из меня выходит дрожь, в существовании которой я не хотел признаваться самому себе. Вид с террасы, как я подметил еще давеча, открывался чудесный. Взгляд без каких-либо помех летел вперед, к морю, к живительной воде, способной, подобно огню, зачаровывать. Лишь едва касаясь временами верхушек деревьев, этот взгляд мой как бы отталкивался от них и ускорял свой стремительный бег.
Но думал я не о красоте природы, а об Антибе Илларионовиче Деревянко, русском патриоте. Признаться, меня всегда настораживали люди, называвшие себя патриотами. Я не понимал, к чему они это говорили. Хотели ли они этим возвыситься над своим собеседником или напугать его? Ведь любовь к родине, как и всякая любовь, – чувство глубоко интимное, и негоже делиться им с первым встречным, да хоть и с приятелем. Я любил родину по-другому: я ж а л е л её. Жалел, что часто правили ею недостойные её люди, что век назад она отвернулась от Бога, что мы ленивы, мелочны, завистливы, вороваты теперь уже не только в массе своей, но и в поводырях, которые к тому же трусливы и мстительны…
С первых же минут знакомства назвав себя патриотом, Антиб Илларионович Деревянко решил, видимо, проверить, завожусь я с полуоборота или нет. Он такой же Антиб, как я – Гуаякиль. И родился он где-нибудь под Одессой (чего стоит это его «или?» – оборот исконно одесский), и танк он, скорее всего, видел только в кино; «топтался», небось, где-нибудь между Москвой и Питером, проклиная про себя свою героическую службу, пока не выперли за ненадобностью в рамках оптимизации кадрового состава. Вот он и подался к эльфам, благо, друг к этому времени деньжат успел срубить. Это в лучшем случае. В худшем же вся эта мифологическая корпорация могла быть «конторским» изобретением, и пожилой эльф, который чуть не загнулся, таща мою сумку, шоферил еще у Лаврентия Павловича, а целлюлитная красотка – стучала заодно и на машинке у Юрия Владимировича. Тогда уж лучше бы к простым жуликам: те просто обворуют, а эти еще и в формуляр запишут…
В пользу последнего предположения говорили многочисленные анкетные вопросы, половина которых была лишена какого-либо смысла, в то время, как другая половина раздевала вас догола и, вдоволь налюбовавшись вашим синюшным от холода телом, лезла по-хозяйски в душу, трепетавшую от стыда. Душа человеческая была, есть и будет самым вожделенным блюдом для писателей, бесов и чекистов.
В Москве меня предупредили, что со мной будут плотно работать и что мне следует запастись терпением, потому как придется очень много вспоминать и писать. Увольте, сказал я тогда доверительно представителю, озабоченному гладкостью кожи на своем миловидном лице, излучающим голубоватый отсвет, вспоминать и писать – это два чудовища, которых я боюсь больше всего на свете. Нельзя ли их как-нибудь обойти стороной? Нельзя, сказал представитель строго, пожалуй, даже слишком строго для гомика со стажем. Впрочем, продолжил он, добавив все же в голос сиропа, у вас будет возможность обсудить этот вопрос с профессором Перчатниковым. Представляю, что он вам скажет! И захихикал a la Джонни I, только еще противнее… Однажды Вовочка – божий человек, решив за всех, что надо бы как-нибудь не стандартно встретить новый год, предложил заинтересованным лицам написать рассказ о чем угодно с обещанием приза победителю. Я купил пачку писчей бумаги, положил ее перед собой на письменный стол, предварительно освободив его от всякого хлама, навострил перо, почесал за ухом – и замер на три часа, завороженный белым листом, смотревшим на меня с едва заметной ухмылкой. Наши смотрелки закончились тем, что я схватил наглеца за шиворот, скомкал его и выбросил вон. Следующий лист поначалу вел себя сдержанно, и я даже приблизил к нему перо, решив написать какое-нибудь заглавие, но стоило им сойтись, перу и бумаге, как рука моя самопроизвольно отскочила вверх, точно коснулась оголенного провода, находившегося под напряжением. После этого я готовил себе цикорий с медом, слушал церковные блюзы мисс Махелии Джексон с фестиваля в Ньюпорте, надеясь, что её бесконечные прославления Господа будут услышаны, и частичка благодати перепадет и мне, боксировал с тенью, которая, словно пьяница, то куда-то пропадала, то еле держалась на ногах – и всё это я делал, чтобы взбодрить себя и одолеть, наконец, эту треклятую листушечку, обращавшуюся со мной с высокомерием девственницы. Кто-то, возможно, и не поверит, но я не вывел ни одной буквы почти за полдня упорного сидения, радости от которого было разве что будущему геморрою. Мне, однако, показалось, что белоликая девственница с грустью восприняла мое фиаско: я ее так насмешил за эти долгие часы томления своего убогого духа, что она уже, верно, решилась отдаться мне, не требуя от меня подвига, за любой дебильный абзац – так и его я не сотворил! И вот теперь от меня ждали чуда…
Солнце меж тем скрылось за холмами справа, стало и впрямь прохладно, и я вспомнил про плед. Но даже и он не сразу согрел меня, и быть бы мне недужным, коли бы не джоннин родственник, которому ради моего здоровья пришлось пожертвовать своей молодой жизнью. Хотя справедливости ради надо отметить, что он и так уже дышал на ладан.
Глава третья
На следующий день прямо спозаранку прибыл русский патриот. Я дурно спал, каждые пятнадцать минут смотрел на часы, раздражаясь всякий раз по поводу их несуетного хода, а едва забылся, как во сне мне тотчас позвонили и голосом Антиба Илларионовича Деревянко предупредили, что сейчас поднимутся. Пришлось просыпаться и идти открывать. Куратор мой в отличие от меня был свеж и весел.
– Я, конечно, понимаю, что вы богемный человек, Тимофей Бенедиктович, – начал он с порога, едва поприветствовав меня, – но с этого часа мы начинаем работать – много и трудно.
– Это я должен буду работать много и трудно? – мое удивление было почти что искренним. – И сколько, интересно, мне здесь будут платить? И еще, Антиб-б Илларионович, в качестве ориентира для будущего нашего общения: я не люблю людей, которые с утра говорят о работе. Это я вам официально заявляю как богемный человек.
Выговор мой не смутил гостя. Он лишь покивал понимающе головой и продолжил склонять меня к каторжному труду.
– Профессор Перчатников с вами встретится завтра, а моя задача – подготовить вас к этой встрече.
– Клизму будете делать? – спросил я, отжимаясь от пола. – Кто такой профессор Перчатников? Членкор французской Академии наук?
– Что ж вы так людей-то ненавидите, Тимофей Бенедиктович, бесценный вы мой? – воскликнул с горечью Деревянко. – Наш московский представитель, ну тот, кто первым беседовал с вами, предупреждал нас о том, что вы капризны, pardon, как климактерическая дама, но, по-моему, он вас щадил, давая такую лестную характеристику.
Я хотел было разобидеться, но передумал и рассмеялся, усевшись на полу. Смеялся я через силу, потому что шейный остеохондроз вдруг решил напомнить о себе и принялся торить себе дорожку прямо в мою черепушку.
– Конечно, – сказал я, неудачно попытавшись подняться без помощи рук, – мнение вашего московского представителя, выщипывающего себе брови, для меня чрезвычайно важно, однако, что это вы тут все такие нежные? Я, вообще, куда попал? Может, здесь международный клуб геев? Бедные, несчастные эльфы – вы и до них добрались!
Деревянко не стал со мной спорить. Он молча встал со стула и пошел к двери.
– Хорошо, Тимофей Бенедиктович, – сказал он, задержавшись перед выходом. – Приводите себя в порядок и спускайтесь завтракать. Рекомендую вам взять кисело мляко – знаменитое болгарское кислое молоко. Тот, кто его регулярно ест по утрам, живет больше ста лет.
Я вышел на террасу и вдруг почувствовал, что с удовольствием бы сейчас закурил после десятилетнего перерыва. Причем, что-нибудь вроде «Трезора» или «Орфея» образца середины шестидесятых, а потом бы выпил стопарик – другой «Плиски» – и снова бы закурил, только на этот раз уже «БТ». А потом пошел бы на Советскую со «Спидолой» на плече и с рублем в кармане потертых «Lee». Тогда я учился на инязе, и «Спидола» моя была круглосуточно настроена на ангоязычные радиостанции, коих в 16 и 19 – метровых диапазонах было великое множество. Обычно день завершался полуночной программой «Jazz hour» Виллиса (Уиллиса, чтоб вам всем пусто было!) Канновера на всемирной службе «Голоса Америки», и случалось, что я засыпал под колыбельные Телониуса Монка, Каунта Бейси или Коулмена Хокинса. Мало кто понимал тогда, почему я, с отличием окончив художественное училище, пошел на иняз. Любопытствующим я отвечал: «Because of jazz», на что одни начинали глуповато улыбаться, а другие вертеть пальцем у виска. Но я не ерничал и не лукавил. Я действительно хотел войти в этот удивительный мир и жить в нем без соглядатая, без толмача – свободно и радостно. Как художнику мне прочили скорый успех, я уже был замечен в Москве, и выставочные работы мои высоко были оценены серьезными дядьками, но я всех подвел. Только Вовочка – божий человек да пару «качков», с которыми я тогда тягал железо в мединститутском спортзале у Шептуна, одобрили мой выбор, хотя «качки» мои сделали это не без пользы для себя, притаранив мне тотчас для перевода американский журнал «Bodybuilding», что обычно озвучивалось мною, как «Во дебилдинг». Помню, Шептун, услышав мой новояз, всерьез обиделся и хотел было отлучить от тренировок на две недели, но, поразмыслив, ограничился тем, что обозвал циником…
Голод вернул меня в бытие. Я увидел дымок, весело поднимавшийся в небо, и подумал, что внизу, верно, жарят шашлык. Привиделись мне даже два эльфа, стоявшие у игрушечного мангала с маленькими шампурами, на которые были нанизаны крохотные кусочки мяса. Я спустился вниз и отведал кисело мляко – сначала один стаканчик, а потом, разохотившись, и второй с недурным круасаном («курасаном», как говорил в свое время один мой знакомый баламут, имевший «пристыжный» вид).
В холле меня поджидал Деревянко.
– Ну, как вам кисело мляко? – с хитроватой улыбкой спросил он и, не дождавшись ответа, продолжил довольно: – Вот то-то! – будто не только изобрел «болгарскую палочку», но и сам произвел знаменитый молочный продукт на ее основе.
Мы поднялись ко мне в номер, и меня начали готовить ко встрече с профессором Перчатниковым. Антиб Илларионович сказал:
– Умоляю вас, Тимофей Бенедиктович, не шутите с профессором и не выказывайте своего скепсиса. Просто с мрачным видом отвечайте на вопросы. Предупреждаю: вас будут выворачивать наизнанку, вопросы станут задавать самого интимнейшего свойства-терпите, не обижайтесь, иначе ничего не выйдет.
Я кивнул и заметил, что уже слышал подобное предупреждение от московского представителя. Текст предупреждения был написан, верно, самим профессором Перчатниковым и роздан всем эльфам – большим и малым – для заучивания наизусть и дальнейшей трансляции в воздушное пространство, желательно, вблизи чьих-нибудь доверчивых ушей. Собственно, всё началось с пустой болтовни в московском ресторане. Меня затащил туда Вовочка – божий человек, который в процессе работы над «Историей сослагательного наклонения» иногда выбирался в столицу и старался быть доступным для брата-литератора. В тот раз я составил ему компанию, так как весьма состоятельный клиент пригласил меня для знакомства и переговоров по поводу приобретения нескольких моих картин, а также будущего серьезного заказа. Мы встретились на заднем сидении его представительного шарабана и по дороге в Шереметьево (он с достоинством извинился за то, что вынужден неожиданно отбыть из Москвы) быстро уладили все вопросы, причем, мои условия были приняты без каких-либо возражений. На обратном пути шофер все допытывался у меня, не я ли снимался в фильме «Крутые парни» в роли зануды-полицейского, но когда я, отсмеявшись, покачал головой, потерял ко мне всякий интерес и лишь при расставании на Цветном бульваре спросил раздраженно: «Ну и зачем вам такие банки на руках нужны тогда?» – «Сам не знаю, – сказал я. – Главное, никому их теперь не отдашь». Тут же заверещал мой сотовый, и Вовочка – божий человек торжественно объявил, что я приглашен на товарищеский ужин в такой-то ресторан в девятнадцать нуль-нуль в количестве двух персон, одна из которых должна прибыть на высоких каблуках. Я на всякий случай предупредил его, что, скорее всего, сам приду на них, но все же пролистал записную книжку с телефонами знакомых дам, чтобы через полчаса понять, что таковых у меня теперь в Москве нет вовсе. В одном месте меня обозвали козлом («Это Козел Михалыч, не так ли?»), а в другом мужской голос сразу же пообещал оторвать мне все, что можно оторвать, если я не забуду этот номер и имя Ольга. Оставшиеся три обладательницы высоких каблуков предпочли замаскироваться под длинные и нудные телефонные гудки. От похода же в обувной магазин спасла меня практически незнакомая критикесса, которая с месяц назад звонила, чтобы сообщить о своей мечте написать обо мне в журнале с позабытым теперь мною названием (она так тихо говорила по телефону, что я многого просто не разобрал). Припоминая тогда ее деликатный голос и соразмерные речевые манеры, я отчего-то вообразил себе если не юную деву, то барышню, которой ближе к тридцати, чем к сорока, и даже набросал в уме и приобрел для себя безо всякого заказа ее портрет в полный рост, понравившийся мне настолько, что рука моя, кажется, слегка дрожала, когда я набирал на мобильнике одиннадцать цифр. Здесь мне, наконец-то, повезло, и критикесса с восторгом (опять же тихим) приняла мое приглашение отобедать. Я спросил, по каким приметам я смогу узнать ее, на что она вполне серьезным тоном ответила: «Я сама узнаю вас. Вы ведь единственный в стране художник, по крайней мере п о х о ж и й на мужчину». Можно было, конечно, не согласиться с этим странным утверждением, но я никогда не спорил с женщинами, и потому дожил до преклонного возраста. Она уже ждала меня, когда я подъехал на такси за десять минут до назначенного времени. Очки, пластырь на щеке справа ближе к близорукому глазу, юбилей, отмеченный в тесном кругу года три назад, фиолетовый волос, откуда-то взявшаяся вдруг хрипотца, громкий, почти что охальный смех после третьей рюмки, легкий матерок после пятой, а главное – никаких тебе высоких каблуков! Я поздравил себя с нечеловеческой способностью распознавать по голосу внешность и возраст, взял даму под острый локоток и повел в вертеп. Во всяком случае, она твердо стояла на ногах, обутых во что-то, напоминавшее чувяки. Критикесса как критикесса. В Москве их миллион. За время в двести шагов, отделявших нас от вакхистов, она рассказала о себе в с ё, а если и не всё, то значительно больше, чем мне хотелось бы знать. К примеру, с повестью о двух ее последних мужьях-придурках я бы предпочел познакомиться как можно позже, также как и с новеллой о соседской кошке Муське, сотворившей с ней форменное безобразие и испортившей всю красоту… Вовочка – божий человек был уже достаточно «кривым», чтобы полезть к нам с Таисией (так звали критикессу) с поцелуями. Я увернулся, и Вовочка чмокнул воздух рядом с моим плечом, а вот Таисии достался билет в первом ряду: ей последовательно были расцелованы щеки, руки и (вниманию дамских угодников!) кончики пальцев. Я успел выпить, плотно закусить и перекинуться парой слов с незнакомцами, столовавшимися с Вовочкой, в то время как последний только-только переместился в район четвертого пальчика. Медлительность действа объяснялась тем, что эстет, милуя пальчики, как-то ласково их называл и даже посвящал им четверостишья. Так и не дождавшись внимания хозяина стола, незнакомцы дружно откланялись, не забыв перед уходом наполнить бокалы, с которыми (верно, едва влажными) и подсели к Вовочке, решив, что он обмывает выход очередной книги. Когда же главный вакхист закончил свои сексуальные забавы и, соответственно, заметил отсутствие некоторых граждан, то сказал мне, усмиряя дыхание: – Ты знаешь, кто это был в сером костюме?
– Судя по размеру бокала, с которым он отчалил, твой самый большой поклонник, – попробовал угадать я.
– Это был… – и он назвал фамилию некогда модного писателя, которого в свое время пытались сравнивать с Булгаковым.
– Точно, – сказала Таисия, – это был он. От него ушла жена, и он начал пить.
– Ну, положим, пить начинают не только, когда жена уходит, – возразил я. – Вон Владимир Константинович начинает пить, когда жена приходит.
– Кстати, а не выпить ли нам за прекрасную Таисию? – воскликнул Вовочка – божий человек, обратив на себя внимание тех, кто, по-видимому, еще не подходил к его столу, и пока я наливал, что-то шептал себе под нос, водя пальцем в воздухе. И вдруг продолжил нараспев: – «Та – я, рас – тая…»
– Сударь, вас зовут, часом, не Игорь Северянин? – перебил я его, решив, что запас гениальности у Вовочки на этом иссяк.
– Кто вы, незнакомец? – в тон мне вопросила Тая (кстати, так и не растая) и посмотрела на поэта сквозь фужер с шампанским.
– Кто? – переспросил Вовочка, глядя почему-то на меня. – А правда – я кто, Тимофей Бенедиктович?
– Чудо природы, – сказал я. – На тебя уже весь зал смотрит. Если все они разом подойдут…
– Они уже подходили, – тряхнул головой Вовочка. – И после их ухода у меня возникло такое ощущение, что «История сослагательного наклонения» давно издана и читается народом взахлеб. Таисия, выходите за меня замуж. Я муж хороший. Могу предоставить шесть рекомендательных писем от предыдущих жен. По вечерам мы будем слушать с вами джаз. Представьте себе: за окном снег, вьюга, а мы, обнявшись, сидим у камина и слушаем Бесси Смит. «Do your duty», парень – поет она, – не хрена дурака валять! А ведь ее не стало еще в 37-ом…
– В 37-ом? – удивленно переспросила Таисия. – Почему в 37-ом?
– Ежов расстрелял, – важно ответил Вовочка. – Она там у себя в Америке вела неправильный образ жизни: пила, курила, на профсоюзные собрания не ходила, с нехорошими тетками хороводилась – кто ж такое терпеть будет? Да они все померли – и Билли, и Элла, и Сара…
– Это какая Сара? – втиснулся в разговор я. – Тетя Сара с дома номер 23 по Малой Арнаутской, где самый грязный двор по всей Одессе?
И вот именно тут наша славная гостья провозгласила н е ч т о, положившее начало всем моим настоящим и будущим мытарствам. Потрогав почему-то пластырь и убедившись, что он никуда не сбежал, она негромко сказала:
– Но ведь их же всех можно теперь в о с к р е с и т ь. Мой предпоследний муж работал в какой-то зарубежной фирме, которая успешно этим занималась. Правда, это стоит больших денег и не так, чтобы окончательно…ну, там есть какие-то ограничения, атак… не знаю. Короче, я в это не верю.
После такого неожиданного заявления мы все как-то разом онемели. Таисия с чего-то вдруг полезла в сумочку и принялась там наводить шмон, Вовочка – божий человек хотел было что-то сказать, но передумал, а рот закрыть забыл. Я же, усмехнувшись про себя, взял со стола La Carte de Vins и начал изучать ее непонятно зачем. Оцепенение длилось не больше минуты, но и та показалась мне вечностью. Наконец Вовочка, будто его снова включили в сеть, ожил и даже шлепнул губами.
– Вы не находите, что эти маслины уж слишком горчат? – спросил он, глядя мимо нас. – Я, кажется, перебрал.
Пришлось согласиться с ним и заказать кофе.
Таисия, закончив рыться в сумочке, тоже отметилась словцом.
– Извините, – промямлила она, – я, наверное, что-то не то сказала?
– Нет! – закричал Вовочка – божий человек. – Вы очень хорошо сказали. Мы сейчас выпьем, а потом решим, кого будем воскрешать первыми.
Он же, впрочем, сам единолично и решал, вычеркивая из списка одних и внося в него других кандидатов, временами споря и даже ругаясь с собой. Так, в пару к Билли Холидей он решил поначалу добавить и ее муженька, тенор-саксофониста Лестера Янга, но тотчас одумался и принялся костерить пьяницу и драчуна, который бил несчастную почем не зря. Без вопросов он воскресил оркестры Дюка, Каунта и Глена, а также Майлса Дэвиса, Сару Вон, Милдред Бейли, Эллу, само собой, Оскара Питерсона и Морсалеса на всякий случай.
– А Морсалеса-то ты чего сюда приплел? – насторожился я. – Он жив-здоров и занимается наподобие тебя джазовым агитпропом.
– Да? – удивился Вовочка и сделал глупое лицо. – Ну, тогда Чарли Паркера. Он-то уж точно помер лет триста назад в Париже в будуаре одной герцогини, непонятно, правда, сам или с чьей-то помощью. Жаль, что я там со свечкой не стоял. Какого черта ему было делать в этом будуаре? Кстати, это мы и выясним, когда вернем его сюда.
Пожалуй, не столько таисино заявление, сколько этот пьяный вовочкин бред всё для меня и решил. Не враз, не там, за несвежим столом – спустя время, уже дома, когда я сидел в своей избушке и пытался сыграть без помарок эллингтоновскую «I did not know about you». По всегдашней скромности и непритязательности своему исполнению этой вещи я предпочитал исполнение Эллы Фитцжералд с ее томлением и скрытой, подобно притихшему в топке камина огню, страстью. И то – что я действительно мог знать о любви, не зная Агнешки? Но люб и л ли я её? Было ли то, что я чувствовал, глядя на нее, вспоминая и оплакивая ее, любовью? Было, говорил я себе, было и есть, потому что невозможно три десятка лет думать о женщине, страдая от этих дум, не любя ее.
А там, за столом, от которого почему-то резко запахло рыбой, я еще не понимал, в какие чертоги мне вскоре придется ступить, страшась при этом главным образом самого себя.
Таисия, то и дело отвлекаясь на пьяные вовочкины возгласы, сказала мне в три приема:
– Увы, разговора у нас сегодня не получилось, но я, представьте себе, довольна. Что-то во всем этом было такое… ну, словом, я теперь кое-что уразумела, а что именно, еще не знаю. Вы что-нибудь поняли из того, что я сказала?
– Абсолютно всё, – кивнул я. – Доведись мне говорить о себе, и то бы лучше не сказал.
Она лукаво глянула на меня – и рассмеялась. Вовочка – божий человек очнулся, подумал, что пришло время всем смеяться, и заржал, как строевой конь. Ржание его было коротким, но приметным. К нам снова потянулись ходоки с крупными стаканами, чьи донца были едва прикрыты, скорее всего, водой, потому что они ее, не морщась, спешно выпивали до того, как я выходил на розлив – с черпаком и в фартуке. Вовочка был прав: судя по откликам, «История сослагательного наклонения» должна быть номинирована по меньшей мере на звание «Книга года». Сам номинант настолько уже смирился, видимо, с этим неизбежным фактом, что позволил себе вздремнуть, забыв об обязанностях хозяина. Таисия, ответственная за раздачу соленых огурцов, сказала после того, как набег завершился:
– В принципе мы могли бы продолжить наше общение у меня, благо я не стеснена ни площадью, ни благоверным.
Резоны были исполнены такого высочайшего стиля, что я от удивления ответил почти согласием:
– Можно было бы, конечно, однако, как быть с будущим лауреатом Нобелевской премии?
– Мы его возьмем с собой и уложим в гостиной на диване, а в нашем распоряжении останется спальня и столовая. Полагаю, г о в о р и т ь нам удобнее будет в столовой.
Я не читал ни одной ее статьи, но думаю, ей бы пошло писать приговоры. Во время своей короткой речи она сняла очки и отпустила на волю фиолетовые волосы, став еще краше, чем прежде. Мышеловка захлопнулась, и оставалось лишь съесть сыр не первой свежести. А перед этим наклюкаться до такой степени, когда этот самый сыр станет казаться только что доставленным спецрейсом прямо из швейцарской сыроварни.
– Выпить у меня найдется что и даже на выбор, – продолжила Таисия, словно прочитав мои мысли, и подслеповато щурясь, опустила свой деревянный молоток прямо на мой кумпол.
Мы начали собираться. Вовочка – божий человек являл собой классическую недвижимость о двух бесполезных ногах, и трое почитателей его таланта (надо отдать им должное – без стаканов и какой-либо надежды на допхаляву) вызвались помочь с транспортировкой кумира до такси, предусмотрительно заказанное нашей милой дамой.
Шофер, подозрительно глянув на бездыханное тело, спросил:
– Он живой?
– Живой, – ответил один из провожатых. – Мировой мужик, весь зал упоил. И сам погиб в неравной битве.
– То есть, как это погиб? – насторожился шофер.
– В переносном смысле, – пояснил я. – Погиб в борьбе с «зеленым» змием, а теперь спит богатырским сном, и я бы очень не советовал его будить.
– Если наблюёт – три штуки сверху, иначе не повезу, – объявил шофер.
– Вези, – сказал я. – Условия приняты.
Вовочка сэкономил мне три тысячи, но на выходе пришлось взять его на плечо, и если бы не лифт, то мы не скоро бы добрались до таисиной квартиры на семнадцатом этаже. Занося, однако, поклажу в прихожую, я неловко повернулся и задел вовочкиной головой о притолоку. Точнее сказать, ударил притолокой по вовочкиной бестолковке, отчего спящий проснулся, лихо соскочил с моего плеча и категорически потребовал исключить из списка воскрешаемых какого-то японского барабанщика. Я тотчас удовлетворил его требование, и он принялся вертеть ушибленной головой, оглядывая прихожую.
– Тим, мы это где? – шепотом спросил он меня, все еще озираясь.
– В гостях, – сказал я.
– Очень хорошо, – возрадовался Вовочка. – Люблю, знаете ли, ходить в гости.
И тут в прихожей снова появилась хозяйка. Не знаю, как это ей удалось, но за десяток-другой секунд она успела переодеться и сменить не только прическу, а и масть. Теперь на ней был длинный шелковый халат антрацитно-черного цвета, по которому то тут, то там гуляли бесхозные павлины, а волосы стали платиновыми и значительно прибавили в своей массе. Ноги ее были босы, и темно-рубиновый лак на ногтях неплохо смотрелся на фоне халата.
Вовочка спросил, глядя на павлина, который, удачно расположившись на хозяйском бедре, все норовил заглянуть за спину:
– Здравствуйте, а вы кто?
– Хорош жених! – сказала Таисия, подбоченившись. – Вы что же – всерьез меня не узнали?
– Не узнал, – ответил Вовочка смущенно. – И Тимофей Бенедиктович тоже не узнал, но он никогда в этом не признается.
– Правда? – спросила Таисия, подняв на меня глаза, вновь обретшие очки.
– Правда, – соврал я.