Рэй Брэдбери
И грянул гром: 100 рассказов
А эту книгу я с любовью посвящаю
НЭНСИ НИКОЛАС и РОБЕРТУ ГОТЛИБУ,
чьи споры помогли мне решить,
какие рассказы включить в сборник
Пьяный за рулем велосипеда. Предисловие Рэя Брэдбери
В 1953 году в журнале «Нэйшн» была опубликована моя статья, где я пытался оправдать свои опыты в научной фантастике — хотя этот ярлык можно приклеить к каждому третьему из моих произведений, не более.
Несколько недель спустя, в конце мая, мне пришло письмо из Италии. Перевернув конверт, я прочитал следующее:
Адрес был написал мелким кружевным почерком.
Я показал письмо жене и воскликнул:
— Господи, неужели это тот самый Беренсон, великий историк искусства? Быть не может!
— Открой конверт, — сказала жена.
Я открыл и прочитал:
Так в возрасте тридцати трех лет я получил признание от человека, который стал мне вторым отцом. Признание того, что мое видение мира, мое творчество и мой подход к жизни имеют право на существование.
Мне необходима была эта поддержка. Любому из нас необходимо услышать из уст кого-то старшего, более заслуженного и мудрого, что мы не сошли с ума, что мы все делаем правильно. Правильно, черт возьми, просто отлично!
Так легко потерять веру в себя, когда все писатели, все интеллектуалы вокруг хором твердят то, что заставляет вас краснеть от стыда. Ведь, по общему мнению, писательство — это тяжелая, мучительная, грязная работа.
Видите ли, у меня все обстоит иначе. Мои фантазии всю жизнь ведут меня за собой. Они кричат, и я иду на зов. Они налетают на меня и кусают за ногу — я спасаюсь тем, что описываю все произошедшее в момент укуса. Когда я ставлю точку, фантазия отпускает мою ногу и убегает по своим делам.
Вот так я и живу. Пьяный за рулем велосипеда, как написал в рапорте один ирландский полицейский. Да, я пьян от жизни и не знаю, куда меня понесет дальше. И все равно отправляюсь в путь затемно. А сама поездка? Поездка приносит ровно столько же восторга, сколько и ужаса.
Когда мне было три года, мама таскала меня по кинотеатрам два-три раза в неделю. Первым фильмом, который я увидел, был «Горбун собора Парижской Богоматери» с Лоном Чейни.[1] В тот далекий день 1923 года я заработал тяжелейшее искривление позвоночника… и воображения. С той поры я с первого взгляда узнаю кровного родственника, земляка в потрясающе жутком уродце из темноты. Я пересмотрел все фильмы с Чейни по множеству раз. Я хотел испытать этот восхитительный ужас. Меня повсюду стал сопровождать Призрак Оперы в багровом плаще. А когда Призрак исчезал, я видел зловещую руку из «Кошки и канарейки», руку, которая высовывалась из-за книжного шкафа и манила меня на поиски новых ужасов в книгах.
В те годы я был влюблен в чудовищ и скелеты, в цирки и городки аттракционов, в динозавров и, наконец, в Красную планету — Марс.
Вот из таких кирпичиков я и построил свою жизнь и карьеру. Из непреходящей любви ко всем этим прекрасным вещам, лучшим из того, что со мной происходило.
Иными словами, я никогда не стеснялся ходить в цирк. Некоторые стесняются. Цирки шумны, вульгарны и воняют в жару. Большинство людей лет в четырнадцать-пятнадцать один за другим изгоняют из сердца предметы своей детской любви, первые наивные пристрастия, и в итоге, когда они становятся взрослыми, в их жизни не остается места радости, не остается ни вкуса, ни смака, ни аромата. Глядя на других, они ругают себя за ребячество и стыдятся его. И когда темным холодным утром в пять часов пополуночи в город въезжает цирк, эти люди, слыша завывания каллиопы, не вскакивают и не выбегают на улицу. Они продолжают ворочаться в постелях, а жизнь тем временем идет мимо.
Я вскакивал и бежал. Мне было девять лет, когда я понял, что прав, а все остальные заблуждаются. В тот год на сцене появился Бак Роджерс, и я влюбился в него с первого взгляда. Я делал вырезки из газет и был от них безумней безумного. Друзья не одобряли. Друзья смеялись. Я порвал свои вырезки с Баком Роджерсом. Месяц ходил я в четвертый класс, потерянный и опустошенный. Однажды я расплакался и спросил себя, почему у меня внутри так пусто? И понял: все дело в Баке Роджерсе. Он исчез, и жизнь потеряла смысл. Следующей моей мыслью было: какие же они мне друзья, если заставили разорвать вырезки в клочья, а с ними и собственную жизнь напополам? Они мне не друзья, они враги.
Я снова начал собирать Бака Роджерса. И с тех пор живу счастливо. Потому что это был мой первый шаг в карьере писателя-фантаста. С тех пор я не слушал тех, кто насмехался над моей любовью к космическим полетам, цирковым представлениям и гориллам. Если кто-то начинал их ругать, я брал своих динозавров и выходил из комнаты.
Потому что все это — перегной, благодатная почва. Потому что если бы я с детства не забивал себе голову вышеупомянутыми «глупостями», то, когда дело дошло до того, чтобы подобрать слова и выразить себя на бумаге, я разродился бы возом нулей и маленькой тележкой дырок от бублика.
Рассказ «Вельд», вошедший в этот сборник, — яркий пример того, что происходит в голове, битком набитой образами, сказками, игрушками. Однажды, лет тридцать назад, я сел за пишущую машинку и напечатал: «Детская комната». А где эта детская? В прошлом? Нет. В настоящем? Вряд ли. В будущем? Да! Хорошо, тогда как она выглядит? На что похожа? Я застучал по клавишам, подбирая по ассоциации слова для Комнаты, нанизывая их одно за другим. В такой детской должны быть телевизоры на каждой стене, от пола до потолка. Ребенок войдет в нее, крикнет: «Нил! Сфинкс! Пирамиды!» — и они появятся вокруг него, красочные, яркие, звучащие, как в жизни, и даже — почему бы и нет? — источающие насыщенный жаркий запах, аромат, благоухание (нужное подчеркнуть).
Все это родилось за несколько секунд работы. Теперь у меня была Комната, оставалось населить ее героями. Я отстучал на машинке персонажа по имени Джордж и поместил его в кухню будущего. На кухне жена сказала ему:
— Джордж, пожалуйста, посмотри детскую комнату. Мне кажется, она сломалась.
Джордж и его жена вышли в холл. Я отправился вслед за ними, бешено колотя по клавишам и не имея представления, что будет дальше. Они открыли дверь и переступили порог детской.
Африка. Жаркое солнце. Стервятники. Падаль. Львы.
Два часа спустя львы спрыгнули со стен детской и растерзали Джорджа с женой, пока их порабощенные телевизором детки попивали чай.
Слова нанизаны. Рассказ написан. Все вместе, от взрывного зарождения идеи до точки в почти готовом к отправке издателю рассказе, заняло что-то около ста двадцати минут.
Откуда взялись эти львы в детской?
Их предками были львы, про которых я читал в книгах из городской библиотеки, когда мне было десять. Львы, которых я воочию видел в цирке, когда мне было пять. Лев, который подкрадывался к намеченной жертве в фильме с Лоном Чейни «Тот, кто получает пощечины» в 1924 году.
«В тысяча девятьсот двадцать четвертом?» — недоверчиво присвистнете вы. Да, в 1924-м. В следующий раз я увидел фильм с Чейни только в прошлом году. С первых же кадров я понял: вот откуда взялись мои львы в «Вельде»! Все эти годы они ждали своего часа, затаившись в тайном логове где-то в моем подсознании.
Видите ли, я такой особенный уродец: человек, у которого внутри ребенок и который ничего не забывает. Я помню день и час, когда появился на свет. Я помню, как на следующий день после моего рождения мне делали обрезание. Помню, как сосал материнскую грудь. Несколько лет спустя я задал матери вопрос насчет обрезания. Я знал то, что мне никто не мог рассказать — о таком детям не рассказывали, особенно в те едва ли не викторианские времена. Где мне делали обрезание — в больнице, где я родился, или где-то в другом месте? В другом. Отец отвез меня к врачу. Я помню врача. Помню скальпель.
«Крошку-убийцу» я написал двадцать шесть лет спустя. Это рассказ о ребенке, который все видит, все слышит, все ощущает не хуже взрослого. Он в ужасе оттого, что его вытолкнули в холодный и чужой мир, и мстит своим родителям: ползает по дому, строит козни и в конце концов убивает отца и мать.
Когда же это началось — мое писательство? Все стало складываться одно к одному летом и сложилось окончательно к зиме 1932-го. Я тогда бредил Баком Роджерсом, романами Эдгара Рай- са Берроуза и вечерним радиосериалом «Волшебник Шанду». Шанду рассказывал о магии и силе мысли, о Дальнем Востоке и удивительных местах — словом, о таких вещах, что я каждый вечер садился и по памяти записывал очередную передачу.
Но всю мою коллекцию чудес, сказок, падений с лестницы вместе с бронтозаврами только для того, чтобы подняться на ноги под ручку с Лэ из Опара,[2]— все это перевернул человек по имени мистер Электрико.
Он приехал со стареньким никудышным карнавалом, «Совместным шоу братьев Дилл». Это было в выходные перед Днем труда в 1932 году. Мне тогда исполнилось двенадцать. Каждый вечер из трех мистер Электрико садился на электрический стул и его тело пронзали десять миллионов жужжащих вольт чистой голубой энергии. Его глаза горели огнем, светлые волосы стояли дыбом, между обнаженными в улыбке зубами проскакивали голубые искры. Чуть подавшись вперед, к зрителям, он вытягивал руку с мечом Эскалибуром над головами детей, огнем посвящая их в рыцари. Когда подошла моя очередь, мистер Электрико коснулся острием меча моих плеч, а затем — кончика носа. В меня ударила маленькая молния. Мистер Электрико воскликнул: «Живи вечно!»
Я решил, что эта величайшая мысль, какую мне доводилось слышать. На следующий день я снова пришел повидать мистера Электрико под тем предлогом, что волшебная никелированная игрушка, которую я приобрел у него накануне, плохо работает. Он починил игрушку и повел меня на экскурсию по карнавалу. Прежде чем войти в шатер с лилипутами, толстыми женщинами и татуированными Людьми в Картинках, мистер Электрико кричал: «Эй вы там! Не выражайтесь!»
Мы спустились к берегу озера Мичиган, где мистер Электрико поведал мне свои маленькие философские истины, а я ему — свои, огромные. Не знаю, почему он это терпел. Но он слушал меня или делал вид, что слушает. Может, потому, что соскучился по дому, может, у него где-то был сын, а может, не было и он об этом жалел. Как бы там ни было, он сказал, что раньше был пресвитерианским священником, но его расстригли, что живет он в Каире, штат Иллинойс, и я могу написать ему туда, если захочу.
Под конец мистер Электрико сообщил мне неслыханную новость. «Мы уже встречались, — сказал он. — Во Франции, в тысяча девятьсот восемнадцатом. Ты был моим лучшим другом, и в тот год ты умер у меня на руках в битве в Арденнском лесу. А теперь — вон он ты, родился снова. У тебя новое тело и новое имя. С возвращением!»
Я шел домой после той встречи, пошатываясь под грузом двух великолепных подарков. Первым подарком было то, что я, оказывается, уже жил на этом свете (и мне об этом рассказали), а вторым — то, что мне предстоит попытаться каким-то образом жить вечно.
Спустя несколько недель я начал писать свои первые короткие рассказы про Марс. С тех пор я никогда не останавливаюсь. Благослови Бог мистера Электрико, мой катализатор, где бы он ни был.
Размышляя обо всем вышеупомянутом, я прихожу к мысли, что мои ранние литературные опыты были обречены происходить на чердаке. С двенадцати до двадцати двух или, может быть, двадцати трех лет я садился писать далеко за полночь и сочинял весьма нетрадиционные истории о призраках и привидениях; о созданиях в колбах, которых я видел в захудалых балаганчиках; о друзьях, навеки скрывшихся в водах озера; о супругах третьего часа ночи, этих мятущихся душах, что вынуждены летать в темноте, чтобы их не застрелили при свете дня.
Много лет ушло у меня на то, чтобы, не прекращая писать, спуститься с чердака, где мне приходилось уживаться с мыслью о возможности собственной смерти (подростки всегда забегают вперед), и переселиться сначала в гостиную, а потом и на лужайку, на которой распускались одуванчики, созревшие для вина.
Лужайка, где мы собирались с родственниками на Четвертое июля, подарила мне не только истории, произошедшие в Гринтау- не, штат Иллинойс. Благодаря ей я смог последовать совету Эдгара Райса Берроуза и Джона Картера и отправиться на Марс, но при этом прихватить с собой свои детские пожитки, а также дядюшек, тетушек, маму, папу и брата. Вернее, прибыв на Марс, я обнаружил, что все они уже там, ждут меня. А может быть, это были марсиане — они задумали погубить меня и потому притворялись моей родней. Гринтаунские истории, сложившиеся в роман «Вино из одуванчиков», появление которого я не предвидел, и истории Красной планеты, вылившиеся в «Марсианские хроники», которых я тоже не планировал, были написаны примерно в одни и те же годы. Я писал их поочередно, то одну книгу, то другую, время от времени бегая на задний двор бабушки и дедушки к бочке для дождевой воды, чтобы выудить оттуда все воспоминания, легенды и словесные ассоциации тех лет.
В те же годы я воссоздал своих многочисленных родственников и в облике вампиров, которые живут в городке, очень похожем на Гринтаун «Вина из одуванчиков». Город вампиров приходится темным двоюродным братом марсианскому городу, где высадилась Третья экспедиция. Таким образом, я вел тройную жизнь: я был отважным исследователем маленького городка, космопроходцем, осваивающим Красную планету, и скитальцем, странствующим по земле вместе с американскими кузенами графа Дракулы.
Однако я до сих пор не сказал и половины того, что следовало бы, о других созданиях, рыскающих по страницам этого сборника: где-то они являются во всем великолепии ночных кошмаров, где- то низвергаются в бездну отчаяния и одиночества. Динозавры. В возрасте семнадцати — двадцати трех летя написал с полдюжины рассказов про динозавров.
Однажды мы с женой прогуливались вечером по пляжу в Венеции, штат Калифорния, где жили в номере для молодоженов за тридцать долларов в месяц, и наткнулись на остов «Венецианской пристани». Рядом море облизывало сплетение распорок, направляющих и балок старых «русских горок», лежащих на песке.
— Зачем этот динозавр здесь разлегся? — спросил я.
Моя жена весьма благоразумно промолчала.
Ответ пришел, когда я проснулся среди ночи, разбуженный неким зовом, и услышал одинокий рев туманного горна в заливе Санта-Моника — он раздавался снова и снова, снова и снова…
Ну конечно, подумал я. Динозавр услышал ревун, решил, что это его сородич другого пола, вынырнул из глубин прошлого. Он поплыл на зов в любовном томлении, обнаружил, что это всего лишь маяк, и умер на берегу от горя.
Я вскочил с постели, написал рассказ и отправил его в «Сэтэдей ивнинг пост», где он вышел под названием «Чудовище, жившее на глубине в 20 000 саженей». В сборнике, который вы держите в руках, рассказ называется «Ревун». Спустя два года после первой публикации по нему был снят фильм.
В 1953 году этот рассказ прочитал Джон Хьюстон. Он сразу же позвонил мне и предложил написать сценарий для его будущего фильма «Моби Дик». Я дал согласие и переключился с одного монстра на другого.
Работая над «Моби Диком», я перечитал биографии Мелвилла и Жюля Верка и написал предисловие для нового перевода «Двадцати тысяч лье под водой», где сравнивал безумных капитанов, вышедших из-под пера того и другого автора. В 1964 году это эссе прочли организаторы Всемирной ярмарки в Нью-Йорке и поручили мне разработать концепцию верхнего этажа павильона Соединенных Штатов.
После павильона компания Диснея наняла меня, чтобы я помог придумать фантастические интерьеры космического корабля «Земля» для парка «Эпкот».[3] Новая экспозиция должна открыться в 1982 году. Там я умудрился втиснуть в одно здание всю историю человечества — она прокручивается вперед и назад во времени, а потом взмывает в безумную грядущую эпоху космических полетов.
И динозавров я тоже не забыл.
Всеми своими успехами и творческим ростом, каждой новой работой и новой любовью я обязан той первой детской любви к монстрам и чудищам, которую впервые ощутил, когда мне было пять, и нежно хранил, когда мне исполнилось двадцать, двадцать девять, тридцать лет.
Среди рассказов этого сборника найдется лишь один-два, написанных под непосредственным впечатлением от пережитого. Большую часть своей жизни я сопротивлялся, когда меня посылали куда-нибудь, чтобы я «впитал как губка» местный колорит, нравы аборигенов, пейзажи и настроения. Я давным-давно понял, что мыслю не прямолинейно, что большую часть работы «губки» выполняет мое подсознание и могут пройти годы, прежде чем какое-нибудь пригодное для дела впечатление всплывет на поверхность.
В молодости я одно время жил в многоквартирном доме квартала Чикано в Лос-Анджелесе. Большинство моих «латиноамериканских» рассказов были написаны много лет спустя после того, как я съехал оттуда, но есть и одно жуткое исключение. Летом 1945 года, когда Вторая мировая только-только закончилась, мой друг собрался поехать в Мехико на старом потрепанном «Форде V-8» и попросил меня составить ему компанию. Я напомнил ему об обете бедности, который меня вынудила принять жизнь. В ответ он обозвал меня трусом и спросил, почему я до сих пор не набрался смелости опубликовать три-четыре рассказа, которые прячу в столе. А прятал я их потому, что несколько журналов эти мои рассказы отвергли. Но мой друг продолжал понукать меня, и я отряхнул рассказы от пыли и под псевдонимом Уильям Эллиот отослал издателям. Почему под псевдонимом? Потому что опасался — вдруг манхэттенские редакторы видели имя Рэя Брэдбери на обложках альманаха «Страшные истории» и отнесутся к автору такого «низкопробного чтива» с предубеждением.
Итак, на следующей неделе августа 1945 года я разослал три коротких рассказа в три журнала. Двадцатого августа один рассказ принял «Чарм», двадцать первого второй рассказ одобрили в «Мадемуазель», и наконец, двадцать второго августа, в мой двадцать пятый день рождения, третий рассказ взяли в «Колльерс». В сумме мне заплатили тысячу долларов — по нынешним временам это все равно что получить по почте десять тысяч.
Я стал богачом. Или, по крайней мере, разбогател настолько, что даже не верилось. Разумеется, это был переломный момент в моей карьере, и я поспешил написать редакторам всех трех журналов, раскрыв свое настоящее имя.
Все три рассказа Марта Фоули выдвинула на соискание премии «Лучшие американские рассказы 1946 года», а один из них на следующий год получил премию имени О. Генри, учрежденную Хершеллом Брикеллом, и вышел в сборнике рассказов-победителей.
Благодаря этим деньгам я оказался в Мексике, в городке Гуанохуато, и увидел мумии в катакомбах. Это зрелище настолько ужаснуло и потрясло меня, что я едва дождался, когда мы отправимся из Мексики домой. Мне снились кошмары: будто бы я умер и оказался в этих залах смерти, среди сложенных штабелями и примотанных друг к другу проволокой мумий. И чтобы избавиться от этого ужаса, выплеснуть его, я написал рассказ «Следующий». Один из немногих случаев, когда переживания воплотились на бумаге почти сразу же.
Довольно о Мексике. Как насчет Ирландии?
В этой книге собраны всевозможные ирландские рассказы, потому что за шесть месяцев, проведенных в Дублине, я обнаружил, что почти у каждого ирландца есть множество способов уживаться с устрашающим чудовищем по имени Действительность. Можно атаковать его в лоб (жуткое дело), а можно уклоняться от ударов, пинать зверя в бок, танцевать вокруг него, сочинять песни и сказки, заговаривать зубы, заливать за воротник… Каждый из этих способов высмеивают в анекдотах про ирландцев, но любой из них неплохо работает, когда погода и политика оставляют желать лучшего.
Я узнал каждого нищего Дублина, начиная с безумных шарманщиков у моста О’Коннела, чьи пианолы перемалывают не столько мелодии, сколько кофе, и кончая шайками промокших до нитки попрошаек, которые передают единственного ребенка по кругу, так что этого малыша можно увидеть то на Графтон-стрит, то, час спустя, — у отеля «Ройял хайберниен», а в полночь — у реки. Я изучал этих людей, но никогда не думал, что стану писать о них. А потом, однажды, меня подняла с постели жажда испустить злобное рычание, и из жутких подозрений и причитаний слоняющегося под дождем неупокоенного призрака родился рассказ «Отпрыск Макгиллахи». Я также побывал в древних сгоревших поместьях крупных землевладельцев Ирландии и написал «Ужасный большой пожар в усадьбе».
«Гимнические спринтеры», еще один плод знакомства с Ирландией, вырвался на бумагу много лет спустя, в дождливую ночь, когда мне вспомнилось, как мы с женой бесчисленное количество раз пускались наутек из кинозалов Дублина, бесцеремонно расталкивая детей и стариков, лишь бы выбраться наружу, прежде чем зазвучит национальный гимн.
Но как я стал писателем? Со времени знакомства с мистером Электрико я писал по тысяче слов в день. Десять лет подряд я писал по меньшей мере один рассказ в неделю, в глубине души точно зная, что однажды наступит день, когда я наконец выскочу из накатанной колеи и поеду своей дорогой.
Этот день настал в 1942 году, когда я написал «Озеро». Десять лет я все делал неправильно, и эти десять лет принесли плоды: в тот день у меня сошлись правильная идея, правильная сцена, правильные герои, правильный день и час для творчества. Я писал «Озеро», сидя с пишущей машинкой на лужайке перед домом. Спустя час работы рассказ был готов, волосы у меня на затылке стояли дыбом, а щеки были мокры от слез. Я знал, что впервые в жизни написал нечто стоящее.
Когда мне было двадцать — двадцать пять лет, я жил по следующему расписанию. В понедельник я делал первый набросок нового рассказа. Во вторник — второй набросок. В среду третий. В четверг четвертый. В пятницу пятый. И в субботний полдень я отправлял по почте шестой и окончательный вариант в Нью-Йорк. А в воскресенье… в воскресенье я обдумывал безумные идеи, которые наперебой требовали моего внимания, — после «Озера» они уже не сомневались, что когда-нибудь я их выпущу на свободу.
Если вы сочли этот подход механистичным, то напрасно. Работать в таком темпе меня вынуждали идеи. Чем больше я писал, тем больше мне хотелось написать. Творчество делает человека жадным. И ты работаешь как в лихорадке, познав истинное наслаждение, и не можешь спать по ночам, потому что чудовищные порождения твоей фантазии рвутся наружу и заставляют ворочаться с боку на бок.
Была и другая причина, по которой я работал так много: дешевые журналы, где я публиковался, платили мне двадцать — сорок долларов за рассказ. Сказать, что я в те годы был при деньгах, было бы преувеличением. Мне приходилось продавать по меньшей мере один, а лучше два рассказа в месяц, чтобы хватало на хот-доги, гамбургеры и трамвай.
В 1944 году я продал около сорока рассказов, но заработал не больше восьмисот долларов.
Но постойте, я ведь до сих пор ничего не сказал по поводу некоторых рассказов из этого сборника. «Чертово колесо» интересно тем, что двадцать три года назад, ранней осенью, этот крошечный рассказ разросся сначала в сценарий, а потом в роман «Надвигается беда».
«Нескончаемый дождь» сложился слово за слово как-то ближе к вечеру, когда я раздумывал о жарком солнце, пустынях и арфах, способных управлять погодой.
«Прощание» — правдивая история моей прапрабабушки. Когда мне было три года, а ей — хорошо за семьдесят, она сама чинила прохудившуюся крышу, потом забиралась в постель, говорила всем «до свидания» и засыпала.
Рассказ «Окно» появился на свет после того, как однажды летом 1946-го я приехал в гости к моему другу. Когда я вошел в комнату, он вручил мне телефонную трубку и сказал: «Слушай!» Я стал слушать и услышал звуки Мехико, доносившиеся через две тысячи миль. Придя домой, я написал об этом случае в письме своему парижскому другу. Письмо переросло в рассказ, который я отослал издателю тем же вечером.
«Скелет» возник благодаря тому, что, когда мне было двадцать два, я пожаловался своему семейному врачу на странные ощущения в области шеи и горла. Я ощупал все мышцы и сухожилия собственной шеи. Доктор проделал то же самое и сказал:
— Знаете, какой недуг вас поразил?
— Какой?
— Тяжелый случай обнаружения гортани, — заявил он. — Рано или поздно каждый из нас совершает открытие: узнает о существовании различных костей и сухожилий, которых прежде не замечал. Вот в чем ваша проблема. Выпейте аспирина и ступайте домой.
И я пошел домой, ощущая свои локти, лодыжки, ребра, глотку и продолговатый мозг. «Скелет», спор между человеком и его костяком, родился на свет той же ночью.
«Погожий день» — плод вечерней прогулки по пляжу с женой и друзьями. Я подобрал с земли палочку и стал рисовать на песке. «Представляете, какой кошмар, — сказал я, — вот вы всю жизнь мечтали заполучить картину Пикассо и вдруг совершенно случайно натыкаетесь на него на берегу. Ваш собственный Пикассо рисует мифических чудовищ на песке прямо у вас под носом…» Историю о Пикассо на пляже я дописал к двум часам пополудни.
Хемингуэй. «Попугай, который знал Папу». Однажды ночью мы с друзьями проехали на машине через весь Лос-Анджелес и ворвались в типографию, где печатался номер журнала «Лайф» с рассказом «Старик и море». Заполучив еще теплые, только что из-под пресса, журналы, мы засели в ближайшем баре и стали рассуждать о Папе,[4] Финка-Вихия, Кубе и, почему-то, — о попугае из того бара, который каждый вечер разговаривал с Хемингуэем. Я пришел домой, набросал для себя записку о попугае и забыл о ней на шестнадцать лет. В 1968 году, роясь в старых папках, я наткнулся на эту записку. Я бы и внимания на нее не обратил, если бы не заголовок: «Попугай, который знал Папу».
Господи, подумал я, Папа уже восемь лет как мертв. Если этот попугай, который помнит Хемингуэя, разговаривает его голосом, еще жив, он стоит миллионы. А если бы кто-нибудь похитил попугая и потребовал за него выкуп?
«Зловещим признаком новизны» я обязан Джону Годли, лорду Килбракену. Он написал мне из Ирландии о том, как побывал в доме, который некогда сгорел, но был восстановлен с точностью до кирпичика. Спустя полдня после того, как я прочел открытку Килбракена, у меня был готов набросок рассказа.
Но довольно. Вот книга. Здесь сто рассказов, написанных мною за без малого сорок лет. Наполовину они состоят из зловещих истин, о которых я догадывался темной ночью, наполовину — из спасительных истин, которые я заново открывал на следующий день. Если я чему-то и научился, так это делать зарисовки из жизни того, кто отправляется в путь и идет. Я не очень-то задумывался о том, что сделал за свою жизнь, чего достиг и кто я после этого. Каждый рассказ был для меня способом открыть новые «я». Каждое «я» немного отличается от того, что было днем раньше.
Все началось в осенний день 1932 года, когда мистер Электрико вручил мне два подарка. Не знаю, верю ли я в реинкарнацию, не уверен, что буду жить вечно. Но мальчишка, которым я был тогда, верил и в то и в другое. И я позволяю ему думать своей головой. Он пишет за меня рассказы и книги. Он движет спиритической доской и говорит «да» и «нет» в ответ на истинные или наполовину истинные утверждения. Он — кожа, сквозь которую все, что я пишу, просачивается на бумагу. Я доверяю его увлечениям, его страхам, его радостям. И он редко меня подводит. Когда в моей душе воцаряется долгий туманный ноябрь, когда я начинаю слишком много думать и слишком мало видеть, я понимаю, что настала пора вернуться к тому мальчишке с его теннисными туфлями, лихорадочным жаром, многочисленными радостями и жуткими кошмарами. Не могу сказать точно, где кончается он и начинаюсь я. Но я весьма доволен нашим тандемом. Мне остается лишь пожелать удачи этому мальчишке, а также признать заслуги и пожелать добра еще двум людям. В том же месяце, когда я женился на Маргарет, меня взял под свою опеку мой литературный агент и самый близкий друг Дон Конгдон. Мэгги перепечатывала и критически оценивала мои рассказы, Дон критически оценивал и продавал то, что получалось. Разве я мог не добиться успеха, когда все эти тридцать три года со мной в команде были два таких верных товарища? Мы — скороходы Каннемара, королевские спринтеры. И мы до сих пор мчимся к выходу.
А теперь — рассказы.
1980
Introduction: Drunk, and in Charge of a Bicycle
© Перевод Н.Аллунан
Ночь
Это правдивая история — с начала до конца. Мне было около восьми лет, дело происходило летней ночью, мой брат отправился куда-то на ту сторону оврага играть в бейсбол и не вернулся домой. И вот мы с матерью пришли к оврагу, остановились на краю, и мать крикнула брата. Ответа не было. Она звала и звала. У нее на глаза навернулись слезы. Тогда я впервые в жизни по-настоящему испугался, потому что в голове вертелась мысль: «А если он так и не ответит?» Что, если он спустился в овраг и не вышел? Я испугался до чертиков. А потом издалека донесся крик брата: он с приятелями был на той стороне. Брат бегом пересек овраг, и мы пошли домой. Поздно ночью вернулся с профсоюзного собрания отец. Я уже засыпал, но проснулся, дверь открылась, захлопнулась, отец вошел, неся с собой запах ночи, холодный и чистый, как ментол. Словно бы Бог явился под конец неудачного вечера. Ты ничего не говоришь, он тоже молчит, но такая радость, что ты дома, в постели, и брат, мать и отец тоже дома. История правдивая, правдивей не бывает.
Ты маленький мальчик, живущий в маленьком городе. Тебе восемь лет, и время уже очень позднее. Позднее для тебя, потому что спать тебе нужно ложиться в девять, в крайнем случае — в половину десятого. Иногда, правда, удается уговорить маму и папу, чтобы они позволили тебе остаться и послушать Сэма и Генри, чьи голоса раздаются из этой удивительной штуки — радио, которое нынче, в 1927 году, в большой моде. Но чаще всего в такой поздний час ты уже лежишь в уютной постели.
На дворе теплый летний вечер. Ваш маленький домик стоит на узкой улочке на окраине города, и фонарей здесь совсем немного. Во всей округе в такой поздний час открыта только одна лавка — лавка миссис Сингер, в квартале от вашего дома. Жарко, мама гладит выстиранное в понедельник белье, ты вглядываешься в темноту и время от времени принимаешься клянчить мороженое.
Вы с мамой совсем одни в доме, в теплой вечерней темноте. В конце концов, когда до закрытия лавки миссис Сингер остается всего несколько минут, мама, сжалившись, говорит:
— Беги купи пинту мороженого. Да смотри, чтоб коробка была полная!