А Йордан действительно плохо кончил. Правда, не в смысле политическом. Сама судьба уберегла его от суда или преследований, которым он мог бы подвергнуться как ответственный чиновник тогдашнего прогитлеровского правительства. Брат погиб от операции, которую делали в тот самый день, когда американские бомбы убили бабушку. Я и до сих пор не знаю всех подробностей. Йордан лег в одну из лучших частных клиник по поводу какой-то сравнительно легкой полостной операции. Вот только неудачно, чтобы не сказать фатально, выбрал дату — 10 января 1944 года. Какая уж там операция под бомбами. Резанули человеку поджелудочную железу, и через несколько дней брат скончался в страшных мучениях. Но так или иначе уже после смерти бабушки. Может быть, этот факт тоже имеет какое-то значение.
Я постарался рассказать обо всем этом как можно объективнее, чтобы вы сами могли составить себе представление о бабушкиных способностях. Конечно, в том, что касается Йордана, предсказание ее, может быть, сбылось случайно. Или она просто хотела как-то повлиять на отца. А может, и не так уж все было случайно. Несмотря на свою суровость и отстраненность от нашего грешного мира, бабушка все же была очень доброй и все понимающей старушкой. И не стала бы зря говорить отцу чего не следует.
Я был так признателен бабушке, что в гимназии учился на круглые шестерки. За все время обучения у меня было только три пятерки — по гимнастике. Я был крепким и выносливым парнем, но, в отличие от брата, которого в гимназии всегда назначали знаменосцем, терпеть не мог строевых упражнений и всегда норовил идти не в ногу с другими. Преподаватель гимнастики, горластый, краснорожий тупица, с удовольствием влепил бы мне даже двойку, но, похоже, директор ему не позволил. В мое время, не то что теперь, круглые отличники не росли как грибы, чтобы ими бросаться.
Может, вам покажется странным, но в гимназии у меня не было любимого предмета, не выявилось каких-либо более или менее определенных наклонностей. Только математика казалась мне довольно скучной, впрочем, и она меня не затрудняла. В классической гимназии математику изучали не слишком углубленно. Лучше всего мне давались языки, хотя и к ним я не чувствовал особой склонности. Вообще к чему знать несколько иностранных языков, когда в жизни и одного, скажем английского, хватает за глаза? Таким образом, по окончании гимназии я вдруг столкнулся с дурацкой, но неразрешимой проблемой — а что дальше? Мой аттестат открывал передо мной все двери, но я не мог выбрать ни одной. У меня просто не было честолюбия.
Приличия ради нужно было посоветоваться с бабушкой, хотя она и ничего не понимала в науках. Но деньги-то были ее, а в те годы учеба в Софийском университете обходилась недешево. Бабушка выслушала меня молча, видно было, в каком она затруднении.
— А что говорит отец? — неуверенно спросила она.
Отец! Что он мог сказать, если все его знания ограничивались умением варить чудесный кофе.
— Он говорит, лучше всего право. Учиться на адвоката.
— Нет! — решительно заявила бабушка. — Только не это!
— Может, медицина? — спросил я с замиранием сердца.
Меньше всего я хотел быть врачом. Слишком чувствительный, я не выносил вида чужой боли и страданий, а крови и ран — тем более. Конечно, я знал, что рано или поздно сумею привыкнуть ко всему, но, может быть, именно этого я и не хотел.
— Неплохо… А какие у вас еще есть науки?
— Ну… философия… Математика, физика, химия, биология.
— А это вот последнее, что оно такое?
— Биология? Это, если перевести точно, наука о жизни.
Бабушка просияла.
— Вот что тебе нужно! — воскликнула она. — Я и не знала, что есть такая наука!
Такой науки, разумеется, нет и вряд ли она когда-нибудь возникнет. Есть наука о живых организмах — и все. Какими бы сложными, даже загадочными ни были происходящие в них процессы, это все-таки не жизнь, а лишь ее проявления. Но тогда я еще не имел представления об этих сложных проблемах.
— В этой науке ты далеко, очень далеко пойдешь! — возбужденно прибавила бабушка. — Люди из дальних земель придут тебе поклониться… Только бы нам выбрать нужную дорогу.
Сейчас мне пятьдесят семь лет, я профессор, член-корреспондент Академии наук. Более узкая моя специальность — биохимия. Все считают меня светлой головой, блестящим ученым. И только я один знаю, что это неверно. Истина в другом. Просто у меня редкая эрудиция и в своей области я всегда на вершине современных знаний. Без ложной скромности могу сказать, что я внес и некоторый вклад в развитие науки. Но настоящих собственных открытий у меня нет. Я развивал и усовершенствовал то, что открыли другие. Мне хорошо известно, что ученые всего мира считаются с моим мнением. Но ни один из них не пришел из чужих земель, чтобы мне поклониться. Ни один. Так что в этом отношении бабушка полностью обманулась.
Но мы ни к чему не придем, если я не буду с вами откровенен до конца. А это не так-то легко, потому что касается не только меня. Все дело в том, что когда бабушка изрекла свои крылатые слова — о людях, которые придут мне поклониться, — я ей безусловно поверил. Теперь мне это кажется смешным. Ведь я тогда уже не был мальчиком, зачитывающимся любовными романами. Это давно заброшенное чтиво не оставило в моей душе никаких следов. Но природе я картезианец, рационалист, логик, то, что работает под моей черепной коробкой, слишком активно, чтобы я мог верить в какие-то иллюзии и химеры. Я стараюсь поменьше рассчитывать на воображение, предпочитая ему здравый рассудок. И все же кроется во мне нечто противоречащее именно здравому рассудку. Это прежде всего моя пристрастность. Ни к людям, ни к фактам я не могу относиться объективно. Есть вещи, которые мне нравятся или не нравятся, которые я люблю или не люблю, в которые я верю или не верю. Я способен возненавидеть человека с первого взгляда и обычно не ошибаюсь. Могу категорически отвергнуть какую-нибудь гипотезу, — просто так, из внутренней антипатии, только потому, что она показалась мне неуклюжей, не укладывающейся в логическую систему. Так в свое время невзлюбил я квантовую механику — и не без основания.
Все дело в том, что я любил бабушку и верил ей. Независимо от ее предсказания. Казалось, это у меня врожденное, как бывают врожденными вкусы, предпочтения, даже любовь. Поэтому я ринулся в биологию с необычайным воодушевлением. В те годы это была весьма скромная наука, ее уровень отнюдь не обещал тех возможностей, которые открылись перед ней в наше время. К тому же мой профессор — прости меня, господи, — был человек довольно ограниченный. И все-таки студентом я был отличным. Как и брат, я с легкостью выучил несколько иностранных языков, много и с растущим из года в год увлечением читал. Так что в конечном счете оказалось, что я знаю все новое в биологии гораздо лучше своего профессора, который с трудом читал только по-немецки. Я таскал ему научные журналы, ежегодники, доклады и охотно, без какой-либо задней мысли переводил ему все это. Бывало, мы часами с ним спорили, вернее, не спорили — он отрицал все, что не укладывалось в его ограниченные представления. Сам я не люблю спорить. Для меня научная истина — только то, что доказано. Несмотря на молодость, я прекрасно понимал моего профессора, который зубами и когтями защищал свой крохотный научный капиталец, свою тощую сберегательную книжку. А унылое профессорское чванство не позволяло ему взять то, что я предлагал ему абсолютно даром.
Второй своей специальностью я выбрал зоологию. Я всегда любил животных, а изучая их, полюбил еще больше. Меня все больше поражало их физическое, по сравнению с человеком, совершенство и законченность. Полнота, оправданность и осмысленность их существования. И больше всего — их тождественность с природой, хотя она гораздо чаще несет им не жизнь, а смерть. Но это уже другой вопрос. Говоря о животных, я только хотел коснуться наших дел. В течение нескольких лет я внимательно изучал поведение животных во время землетрясения. И саму сейсмологию, разумеется. Меня поразило, как много животных угадывают начало землетрясения. Вернее, предчувствуют его. Проблема показалась мне не такой уж сложной. Землетрясения — не внезапный инцидент, а продолжительный процесс, когда накопление определенных факторов в критический момент приводит к катаклизму. У этого процесса есть свои скрытые приметы, которых, к сожалению, придуманные человеком приборы пока не научились распознавать. Но у животных есть органы, которые у человека или вообще отсутствуют, или переродились и отмерли за ненадобностью. Взять, например, удивительную способность животных к ориентированию. Почему бы им не иметь еще какого-нибудь органа, предчувствующего землетрясение, особенно тем, кому оно больше всего угрожает, как, скажем, пресмыкающимся или крысам?
И разве не могло быть, что у моей бабули тоже сохранился какой-либо подобный атавистический орган? Я был склонен поверить в это. И все же мне не хотелось расставаться с ее последним предсказанием.
Должен сказать, что я человек вовсе не тщеславный и отнюдь не жажду поклонов. Скорее я сам поклонюсь первым, чтобы избежать подобной неловкости. И все же можно ли назвать настоящим ученым человека, который не мечтает открыть что-либо новое и неповторимое? Пусть даже на первый взгляд скромное и незаметное, вроде открытия Менделя с его маленькими смешными горошинами.
Пока я учился, вторая мировая война как-то незаметно закончилась. Многим и в голову не приходило, что отныне нам предстоит жить в совсем ином мире, коренным образом отличающемся от прежнего. На первый взгляд, на моей судьбе война тоже никак не отразилась. Как студент, я был освобожден от военной службы. Солдатскую форму мне пришлось надеть только в самом ее конце, когда меня мобилизовали на какие-то краткосрочные санитарные курсы. Наша семья тогда уже жила в Софии. Как обычно, и на сей раз колесо судьбы повернула бабушка. Ее беспокойный дух, а может быть, и ее одиночество решили вопрос. К тому времени отец уже просто изнемогал в Пловдиве. Конечно, он умел варить чудесный кофе, но что можно сварить из цикория? Война совершенно лишила нас настоящего кофе.
Послушай меня хоть раз, сынок! — говорила отцу бабушка. — Почему бы нам не переехать в Софию к детям?
— А что я там буду делать? — мрачно спрашивал отец.
— А тут что ты делаешь? Что-нибудь да найдется.
Но отец долго не мог решиться. Решительностью он никогда не отличался, а с возрастом вообще стал боязлив, как ребенок. Как это обычно бывает, помог им случай. В Софии скончался один из двоюродных братьев отца, сын деда Лулчо. Вдова не могла справиться с таким чисто мужским предприятием, как цирюльня, «лавчонка», по выражению бабушки, и предложила отцу войти в дело на весьма выгодных условиях — половина доходов ей, половина ему. Отец наконец согласился, хотя и не очень охотно. Это дело казалось ему унизительным, холопским. Но бабушка была непреклонна.
Так отец стал брадобреем. В сущности, это была вершина его карьеры. К моему удивлению, он очень скоро научился стрижке и бритью. Быстро приобрел неплохую клиентуру, впервые в карманах у него завелись деньги. Все были довольны этой метаморфозой, кроме брата. Согласитесь, быть сыном мелкого цирюльника не слишком блестящая рекомендация для преуспевающего дипломата. К тому времени брат получал уже очень большое жалованье и сам вызвался содержать отца, если тот бросит свое убогое ремесло. Но отец категорически отказался. У него тоже была своя гордость, в подаяниях он не нуждался.
Но эта хорошая жизнь продолжалась меньше двух лет. Американские «летающие крепости» все чаще стали кружить над Софией, пока наконец не обрушили на город свой смертоносный груз. Это произошло 10 января 1944 года, во время так называемой «большой бомбежки», хотя остальные тоже трудно назвать малыми. Особенно велик был страх — не страх, ужас, — вызванный этим апокалиптическим бедствием. Дневная бомбежка, как я уже говорил, застала брата на операционном столе и кончилась для него трагически. А наши даже не дали себе труда укрыться в убежище, находившемся в ста шагах от дома. Подумали, что самолеты, как всегда, направятся в Плоешти бомбить нефтеперегонные заводы. И началось то, что потом все называли адом. Впрочем, какой ад? Те, что в аду, по крайней мере, не дрожат за свою жизнь. А к страданиям люди привыкают скорее, чем к радостям.
В то время мы жили в низеньком одноэтажном домике без подвала. Даже спрятаться было некуда. Город сотрясался от разрывов бомб. Мама, стоя на коленях перед иконами, бессвязно бормотала молитвы, отец мрачно молчал. Только бабушка была как-то по-особому оживлена и с любопытством озиралась вокруг, словно человек, увидевший наяву один из самых своих нелепых снов. Во время ночной бомбежки родители заторопились в убежище. Но бабушка не пожелала сдвинуться с места. С тех пор как она сломала ногу, ей было трудно ходить, так что она нигде не бывала, кроме городской бани. Однажды она даже заблудилась, перепутав трамваи, и нашим пришлось вызволять ее из полицейского участка.
Все же отец попытался ее уговорить. Бабушка посмотрела на него «проясненным взглядом», по странному выражению отца, который в жизни не прочел ни одной книги, если не считать тех страниц «Записок» Захария Стоянова, где упоминается о нашем деде. «Пловдивцы — парижане среди софийских шопов»[6] — это выражение накрепко засело у него в голове, так что на столичных жителей он глядел с некоторым пренебрежением, хоть и весьма старательно скоблил их могучие подбородки. Сейчас, уговаривая бабушку, он чуть не заплакал. Все было напрасно.
— Ступайте, дети, оставьте меня, — недрогнувшим голосом сказала бабушка. — И без того Манол, верно, дивится, чего это я так долго мыкаюсь на этом свете.
Итак, отец с матерью укрылись в убежище, а бабушка осталась совсем одна. Это была ее последняя встреча с живыми. Обо мне она не упомянула — ни слова, ни завета, ни последнего напутствия. Верно, в те минуты она принадлежала только себе и своим воспоминаниям. В самом деле, к чему ей было бежать? И как она могла объяснить это сыну? С другой стороны, можно ли объяснить, почему человек всегда так бессмысленно цепляется за жизнь? Инстинкт самосохранения? Во всяком случае, у бабушки его можно назвать скорее каким-то врожденным чувством пути, который должно пройти. Иначе все и до и после него полностью обессмысливается, то есть не является и не может быть жизнью.
Я в то время служил в Горна-Бане унтер-офицером санитарного взвода. Дневная бомбежка не произвела на меня особого впечатления, я просто ее не заметил, потому что у нас было много раненых, о которых приходилось заботиться. Но когда сирена завыла среди ночи, все в панике бросились к дверям. Один я не торопился. Просто не видел в этом смысла. Когда играешь в кости с судьбой, нечего высчитывать очки. Все равно она знает, какой стороной бросить кубик. Она знает все о людях, хотя вряд ли они ее очень интересуют. Как и всякая судьба, она интересуется только собой. И все же не может ничего изменить. В этом смысле она — и это правда — беспомощнее нас самих.
Я зашел в опустевший окоп вооруженный одним лишь биноклем. Внизу подо мной лежал невидимый город, я чувствовал его могучее присутствие и его оцепенение. Но ни капельки не боялся, особенно за свою жизнь. Не могу объяснить это ощущение ничем, кроме полной бесчувственности. Прошло минут десять. Или, может быть, полчаса — в таком состоянии человек теряет представление о времени. Привыкнув к темноте, я понемногу начал различать контуры города. Отчетливо вырисовывались глубокие морщины улиц, купол церкви Александра Невского, похожий на вытаращенный в небо глаз, даже ощетинившиеся трубы. И лишь тут я услышал низкий, тяжелый гул моторов, накатывавшийся равномерными спокойными волнами. Пока ничто еще не заставляло меня вздрогнуть от страха или ужаса. Затем самолеты-разведчики сбросили осветительные ракеты. Вероятно, они были на парашютах, потому что их мертвенно-белый свет долго и неподвижно висел в воздухе. Абсолютная неподвижность, недосягаемая и стеклянная сквозь линзы бинокля. Рев моторов стал громче, отчетливей. И тогда упали первые бомбы.
Мне всегда казалось, что ад невозможно и не нужно описывать. Это, наверное, понимал даже Данте. В его великой поэме описан не ад, а судьба, которую он всей душой желал врагам своей человеческой веры. Смутно припоминаю, что я больше сочувствовал его грешникам, чем жестокой морали поэта. Но сам дантовский ад не произвел на меня никакого впечатления. Бомбежка, какой она ни была страшной, тоже осталась для меня мертвым, бесчувственным воспоминанием.
Прошло три бесконечных дня, пока я смог выбраться в город. Просто не у кого было получить увольнение — такой хаос воцарился в нашем маленьком гарнизоне. В город я спустился пешком. По Княжевскому шоссе все еще тянулась поредевшая вереница беженцев. Все они показались мне какими-то безликими, настолько глубоко каждый был погружен в себя. И каждый волок свое добро — на санках, на кроватных сетках — так же бездушно, как обреченный на смерть волочит свои последние дни. Да и я почти не глядел на беженцев, своих забот у меня было более чем достаточно.
От нашего жалкого домика ничего не осталось. Вернее, осталось — какие-то ощерившиеся остатки стен. По двору были разбросаны обломки крыши и развороченной мебели. Вокруг — ни души. Но и никаких признаков смерти. Не знаю почему, но в моем оцепеневшем сознании внезапно возникла нелепая мысль — а где сундук? Где бабушкин сундук? Я не нашел ни кусочка от его разноцветной жестяной оковки. О самой бабушке я не решался думать. Как и о матери. В те минуты единственный, кого я не мог представить себе мертвым, был мой отец. Никогда не верьте себе, особенно своим чувствам. Откуда я мог знать, что глубже всего я был связан именно с отцом. Три года спустя он скончался от рака желудка. Я рыдал над ним так, как не рыдал больше никогда. Хотя раньше вообще не допускал отца в свою жизнь. Отец раздражал меня, и я делал все, чтобы не быть на него похожим. Временами я вообще с трудом его выносил. И только когда его опустили в грязную глиняную яму, понял, что я всего-навсего его сын — не более того. Законы генетики, которые я, не особенно в них веря, так старательно преподавал студентам, не могли дать мне на этот вопрос никакого ответа. Ведь я же всегда больше всех любил бабушку!
Тут во дворе показался один из наших соседей. Их дом уцелел, лишь фасад его стал щербатым, как лицо после оспы. Среди окружающего запустения седой хромающий сосед выглядел довольно бодро. Что-то живое мелькнуло в его глазах, когда он меня увидел.
— Не бойся, доктор, — заговорил он. — Ваши живы.
— Все?
— Э, не все, бабушки не стало. Стара была, бедняжка, отмучилась.
До сих пор не знаю, как она погибла и что от нее осталось. Может быть, ничего. Спросить я не посмел, не хватило духу. Так бабушка навсегда ушла из моей жизни. Эта пустота мучает меня до сих пор. И все же наступил наконец день, который заставил меня вспомнить о ней с необычайной силой.
Никогда я не думал, что человеческий век так короток. Не успеешь открыть глаза, как приходится закрывать их навсегда. Несколько воспоминаний, похожих на сон, порой боль, порой счастливый трепет, последний вздох — и конец. Действительно конец? Во всяком случае, конец реального для нас времени, которое мы называем своей жизнью. И это все. Некогда даже осознать самого себя, а уж тем более подвести итог своим человеческим свершениям.
Иногда меня охватывает легкое, но все более неотвязное уныние, может быть, первый признак надвигающейся старости. Оглядываясь назад, я не вижу ничего, что стоило бы запомнить, — ни подвигов, ни падений. Ничего, кроме однообразного вращения мельничных жерновов будней, которые с каждым днем крутятся все быстрей и быстрей. И может быть, все чаще — впустую. Занят, тороплюсь, никак не могу — так я отвечаю обычно на телефонные звонки. Чем ты занят, куда спешишь, человек? Как куда, на собрание, разумеется, на симпозиум, на какое-нибудь пустопорожнее заседание ученого совета, чтобы автоматически поднимать руку. Научные журналы, которые я когда-то ожидал с нетерпением хищника, сейчас неделями валяются нетронутые на моем столе. И даже то, что уважение ко мне растет, что день ото дня люди здороваются со мной все почтительнее, начинает казаться мне издевательством.
И все же что самое важное из того, что случилось со мной за последние тридцать лет? Тут сомнений быть не может — конечно, моя женитьба. Нет, не смейтесь, так оно и есть. Знаю — нельзя считать событием неизбежность. Но для человека, прочитавшего более трехсот любовных романов, это все-таки событие. Вследствие его я породил толстоватую и глуповатую дочку, удивительно непохожую на свою мать. Почему непохожую? Бог весть. Знаю только, что природа порой любит пошутить. Плохие шутки, даже у нее самой они не вызывают улыбки. Но злее всего природа подшутила как раз надо мной. Дело в том, что я женился на первой женщине, которая соблаговолила обратить на меня внимание. Я был о себе гораздо лучшего мнения, но это так. Она и сама, наверное, не ожидала, что я сдамся так легко.
Чем я ей понравился, этого я тоже не понимаю. Ничего привлекательного во мне не было — худой, изжелта-смуглый, одно плечо выше другого. Как это ни странно, сейчас у меня более приятная внешность. Некоторые студентки понахальней даже позволяют себе заглядываться на меня, конечно, не совсем бескорыстно. В свое время она тоже была студенткой, а я — ассистентом у моего профессора. Мне кажется, она решила наш случай словно математическое уравнение. И могла бы спокойно заявить: «Ну вот что, глупыш, пошли ко мне! Вчера я до часу ночи решала эту простую задачку. Другого ответа нет!»
Да, пожалуй, она завоевала меня слишком напористо. Сейчас, рассматривая ее уравнение уже издалека, я думаю, что она немножко схитрила. В ее части было по крайней мере одним иксом больше или одним игреком меньше — где-нибудь в знаменателе. Правда, нельзя сказать, чтоб она была красавицей. Высокая, слишком худощавая, тонкие ноги, еле заметный бюст. Но зато — пламенные очи, каких не было, вероятно, даже у графини Сан-Северины. Когда мы познакомились, на ней было легкое платье цвета ноготков — оранжево-пламенное. Оно удивительно шло к ее смуглой коже и черным, как смоль, волосам. И очень не соответствовало ее позитивному математическому уму. А тем более — ее железному характеру, с которым я потом хорошо познакомился. Сейчас — в пятьдесят три года — это стройная женщина с упругой походкой и весом, ни на грамм не отклоняющимся от идеального для ее возраста образца. На вид она кажется на двадцать лет моложе меня и на десять — себя самой. Чтобы не изображать ее совсем уж лишенной недостатков, скажу только, что в последние годы она стала выщипывать пинцетом усики. Но вряд ли это может бросить серьезную тень на ее облик. Ваши жены делают то же самое, только в косметических кабинетах.
Я упоминаю обо всех этих мелочах, потому что они все же имеют отношение к нашему рассказу.
Все началось в самый обычный будничный день. Весна запаздывала, деревья еще стояли голые. Только напротив, в квартальном скверике, на ветках декоративного кустарника появилась еле заметная зеленая дымка. Я стоял у окна и рассеянно смотрел на улицу. Две горлицы разгуливали по железной ограде балкона, унылая кошка пересекла мостовую. И вдруг во мне возникло нечто, не поддающееся описанию. Я вернулся в кабинет, обессиленно упал в кресло. Кружилась голова. Через полчаса, когда вернулась жена, я сказал:
— Завтра будет землетрясение.
Она еле заметно вздрогнула. Разумеется, она была в курсе всех бабушкиных историй. Ничего не ответив, она вышла из кабинета. Но быстро вернулась — через две-три минуты.
— И когда точно?
— Что? — спросил я.
— Землетрясение! — ответила она раздраженно. — Не притворяйся, что ты уже ничего не помнишь. Я, как вошла, сразу заметила, что что-то случилось.
— Вечером, — ответил я. — Или ночью, точно не знаю.
— И сильное? — неумолимо продолжала жена.
— Довольно сильное!.. Да, наверное сильное. Я видел, как какое-то здание рухнуло у меня на глазах, словно его ударили по крыше огромным молотом. А потом над ним поднялась туча пыли.
— Что это значит — видел? Глазами, вот так, как видишь меня?
— Нет, нет! — ответил я энергично. — Я, конечно, ничего не видел. Но знаю, что это так. Уверен.
Она глядела на меня настойчиво и проницательно, просто некуда было скрыться от этого взгляда.
— Ну и что ты думаешь теперь делать?
Помню, что этот вопрос меня страшно удивил. До этого я думал только о том, что произошло со мной. Что это? Неужели такое может быть на самом деле?
— А что я должен делать? Землетрясение не остановишь.
— Твоя бабушка все-таки кое-что сделала, хотя бы ради собственного спасения.
— И что же мне, по-твоему, делать?
— Как что? — воскликнула она. — Все!.. Все, что в твоих силах. Поднять тревогу, предупредить людей. Эвакуировать город, если нужно.
Все, что она сказала, было правильным и логичным. Но осознал я это гораздо позже. А тогда я только растерянно глядел на нее, словно не верил своим ушам.
— Ты с ума сошла! Кто мне поверит? Да меня в лучшем случае просто осмеют, а то и прямо отправят в психиатричку.
— Ну и что?
Голос ее звучал вполне спокойно, но я внутренне содрогнулся.
— Как что? Зачем делать то, в чем явно нет никакого смысла?
— Есть смысл! — сказала она. — Конечно же есть! Тут важнее всего убедить людей. Но даже если это тебе не удастся, ты, по крайней мере, выполнишь свой долг.
Я чувствовал себя совершенно беспомощным. И в полном отчаянье. Я ясно сознавал, что никогда не сделаю этого, что бы ни случилось. Почему — до сих пор не знаю. Жена как будто поняла это, взгляд ее смягчился.
— В чем-то ты по-своему прав. И какие-то основания у тебя есть. Но давай рассуждать логично. То, что ты мне сказал, действительно выглядит невероятным. Чтобы не сказать глупым. Я вообще не поверила бы тебе, если б не знала историю твоей бабушки. Ведь ее-то предчувствие сбылось. Почему? Не знаю. Но если мы чего-нибудь не знаем, это вовсе не значит, что явления этого вообще не существует. Сейчас меня беспокоит только одна мысль — не только сейчас, всегда! Прошу тебя, ответь в последний раз, только откровенно! Правда ли то, что ты рассказывал про бабушку? Или все это одно твое воображение?
— Как так воображение?
— Как! Воображение, вымысел. Люди любят верить в чудеса, а так как чудес на свете не бывает, они их выдумывают.
Ум ее, как всегда, работал безупречно, словно электронная машина. Но вместо того чтобы образумиться, я только еще больше разъярился.
— Конечно, правда! — не в силах сдержаться, закричал я. — Как я мог такое придумать? Что угодно, только не это. В конце концов, есть же у меня совесть ученого.
— Нет у тебя никакой совести! И ты просто-напросто соврал. Или сейчас или тогда. Ничем иным я не могу объяснить твое идиотское поведение.
— Но что же тут удивительного! — В жизни я еще так не кричал. — И что ты скачешь на одном месте, как лягушка в консервной банке. Говорят тебе — бессмысленно! Совершенно бессмысленно!
— Как это бессмысленно? — Она тоже повысила голос. — Но представь себе, что землетрясение и в самом деле случится. Как в Мессине или Лиссабоне. Неужели у тебя хватит духа взять все на свою совесть?
— Ничего я не возьму на свою совесть! — Я был в полном отчаянье. — Ничего! Потому что я знаю, я уверен — как бы я сейчас ни поступил, никто меня не поймет и не послушает. Вообще все это выше моих сил и вне моей власти.
Наконец-то она меня поняла. Наконец. Лицо ее окончательно погасло. Сникнув, она просидела неподвижно, может, минут пять, а может, и полчаса. Я уже говорил, что для измерения времени нет никаких объективных критериев. Потом лицо ее понемногу прояснилось.
— И все же какой-то смысл в этом есть! Ладно, можно пожертвовать людьми. Может, для их же пользы. Но сходи хотя бы в Сейсмический центр. Или, скажем, в Академию. У тебя там столько друзей… Расскажи им откровенно обо всем, что мы с тобой знаем. Просто чтобы остался документ. Тогда твою гипотезу придется или признать или отвергнуть. Неужели ты не понимаешь, что у тебя в любом случае должны быть свидетели?
Я горько вздохнул. Свидетели, какие свидетели? А если действительно погибнут тысячи, десятки тысяч людей? Тогда я сразу же из безвинного превращусь в обвиняемого. Вместе с еще несколькими людьми, у которых силы и власти ровно столько же, сколько у меня. Как и у большинства мыслящих горемык в этом мире.
— Ладно, — ответил я. — Это уже кое-что… Я подумаю.
Я провел кошмарную ночь. По законам логики жена была, конечно же, права. Она всегда была права. Ее беспощадный ум не признавал ни лжи, ни компромиссов. Ее истины были суровы, прямы и беспощадны. Не истины, а волчьи капканы. Железные зубья впивались в живую плоть, не оставляя надежды на избавление.
Конечно, каждый может подумать: «Но если жена права, почему бы ее не послушаться?» Человек, претендующий на звание ученого и умеющий логически мыслить, должен был бы без возражений принимать любую истину. И все же на этот раз я не мог с ней согласиться, все во мне сопротивлялось. Чувства, убеждения? Нет, все!
Дело в том, что она не была права. То есть для себя, может, и права, но не для меня. Я говорю это не из любви к каламбурам, а потому что так оно и есть. Бессмысленно и глупо требовать от человека то, чего он не может сделать. Словно в нем таится какая-то чуждая сила, которая тащит его назад, делает более беспомощным, чем безрукие и безногие.
Понимаю, что выражаюсь не слишком ясно. Особенно для неискушенного, непосредственного ума. Вы не замечали, как часто люди бывают непоследовательны? И очень редко говорят то, что думают. А порой совершают неожиданные, я бы сказал, безумные поступки. Нет ничего труднее, чем быть последовательным. Но что это значит — быть последовательным? Следовать за чем, за кем? За самим собой? В лучшем случае — за той частью себя, которая зовется разумом или сознанием. Человек не может до конца познать самого себя. Это было бы равносильно постижению всей истины мира. А за нашу короткую жизнь это невозможно. Гораздо более невозможно, чем вдруг взлететь птицей в небеса. Такое, наверное, когда-нибудь и случится, потому что это в границах человеческих возможностей. Но каким образом познать самого себя?
Несомненно, человек — самое сложное произведение природы. У него может быть хоть сотня лиц, но два из них всегда будут доминировать над остальными. Человек — это то, что он есть, и то, чем он был на протяжении миллионов лет. Но разве каждый может еще раз пройти этот бесконечный путь, чтобы полностью осознать себя?
Много лет назад жил у меня маленький ощипанный попугайчик. И кошка по кличке Мэри, невероятно милое и воспитанное существо. Она умела пользоваться уборной, как человек, и не прикасалась ни к какой еде, если та не лежала у нее в мисочке. Я кормил ее только хорошо проваренным мясом и рыбой, так что Мэри даже не ведала вкуса крови.
У нее было любимое местечко — в одном из кресел. Оттуда ей лучше всего был виден попугай. Иногда она часами смотрела на него не мигая, с каким-то совсем не кошачьим умилением, даже с нежностью. Жену эта дружба чрезвычайно радовала.