Подрядчик приблизился к нам и, засунув свои громадные руки за фланелевый пояс табачного цвета, вежливо прогремел:
— У меня для вас есть кубов пятьдесят.
— Очень хорошо, — небрежно бросил одноглазый и обернулся ко мне. Поскольку ваш рабочий день окончен, увожу вас с собой. Да, именно, в этом наряде. Пускай дети посмеются.
И так как я отрицательно качнул головой, он поспешил добавить:
— Только не подумайте, что я не одобряю вашего поведения. Русские методы, по которым студенту доверяется лопата, вполне себя оправдывают. Но все-таки вам найдется более подходящее дело, чем разыгрывать из себя грузчика.
X
«Генерал отведал раз, отведал два и съел все, что стояло на столе», — писала графиня Сегюр о генерале Дуракине. Я не зря сослался на этот высокий авторитет: обстановка была такая же. И все прочее в том же приторном конфетном стиле. Так как у меня всегда были собачьи клыки, я бесился, чувствуя, что смешон с головы до пят.
— Ну, как живем? — простонала мадам Ладур.
Засим последовали осмотр, ощупывание, гримаски, массаж моих знаменитых железок. Еще разок, и здесь, и здесь! И вся ладуровская свора, не протявкнув ни слова упрека, собралась вокруг меня, тычась мокрыми мордочками, ластясь лапками. Я медленно продвигался вперед, бросая сквозь зубы: «Здравствуйте», и оглядывал всех и вся тяжелым взглядом фаянсовых глаз, как у обиженного бульдога.
Удивительный дом! Я уже знал его атмосферу. Но не знал его реального быта. Ибо здесь он был реальным в отличие от «Хвалебного», где все прежде всего внешнее, только фасад. Здесь любая вещь служила какой-нибудь цели. Ничего показного. Портреты — не предков, а просто обычных дедушек и бабушек — значили что-то сами по себе, независимо от ценности золоченых рам: они приветствовали вас так, как приветствует пришельцев зеркало — этот меняющийся портрет. Печка, радиоприемник, чудовищно безвкусные стенные часы, вентилятор, игрушечная электрическая железная дорога объявляли во всеуслышание, что они существуют, что они имеют право производить шум и вовсе не обязательно им быть шикарными. А Мику, была ли она шикарна? Мать обрядила ее в голубое бархатное платье, цвета морской волны в тихую погоду, откуда это хрупкое дитя выныривало наподобие утопленницы. Эти голые руки, эти ножки в подвернутых на щиколотке носочках, эти желтые под мышками блузки, приподнятые кончиками грудей, эти волосы, разлетающиеся во все стороны от прыжков, эта стрекотня… Вот мы и снова свиделись! С лестницы спускается Самуэль, не по возрасту грузный, а его отец блаженно раскидывается на диване и складывает руки на своем вязаном жилете. В этой бонбоньерке, набитой кисло-сладкими леденчиками, оба Ладура — отец и сын — играют роль глазированных орехов. Словом, мы в кондитерской. Не здесь ли подстерегает меня эта пресловутая опасность? Окажусь ли я дураком? «Бегство в любви — это геройство», — говаривал Наполеон. Опасность, скорее всего, представляю я сам. Как определить это странное чувство, возникшее в неведомых мне самому уголках души, от которого во рту становится горько? «Если ты сам — опасность, тогда беги, ибо это еще хуже».
Я не убежал с поля брани. «Генерал отведал», и так далее, и тому подобное. Вперед, к чувствительным романсам! Начнем розовую эру. Я говорю «эра», ибо она покажется мне нескончаемо долгой, как и всем, кто через нее проходит. Однако же он короток, этот отрезок времени, где ты сам глупее поэзии почтовых открыток, этот отрезок, через который проносишь свои переживания, как ящик с фарфоровой посудой с надписью «не кантовать». Розовая эра. Эра греха, жеманства, целомудренных ласк. Я, очевидно, действовал скорее наподобие весеннего ливня — порывами. Но за мое перевоспитание уже взялись.
— Первого января приходи к нам завтракать.
— Но, тетя…
— Мы тебя ждем, — отрезал Фелисьен Ладур. — А насчет «Сантимы» еще поговорим. На любой работе занят ты будешь всего два-три часа после обеда. Главное, чтобы не пострадало твое учение.
Он обратился ко мне на «ты», и я знал, что этим «ты» я обязан своей рабочей спецовке, что этим «ты» он хотел почтить меня. Поблагодарим же его за это.
— Хорошо,
— Мы тебя ждем, — повторила Мику, подходя к столу, и, заботливо подобрав бархатное платье, села на свою белую комбинацию, подрубленную узорчатым швом.
XI
Ладур сдержал обещание, и я поступил в «Сантиму», где работал вечерами по три часа в день; я занимался то бухгалтерией, то производством, то обслуживал заказчиков, то сидел в канцелярии. «Дядя» сам взялся известить моего отца и простер свою заботливость до того, что позвонил в Сегре по телефону, дабы захватить мсье Резо в кабинете, то есть вдали от его менторши.
— Хм… Хорошая мысль! — только и сказал в ответ наш прокурор.
Как и следовало ожидать, мадам Резо предприняла контратаку и продиктовала отцу письмо, которое я получил через два дня:
«Бедное мое дитя, ты по обыкновению разбрасываешься. Мы разрешаем тебе строчить бумаги в „Сантиме“, раз ты сможешь немного заработать. Но отныне ты будешь одеваться на свои деньги, а остаток заработков посылай маме, она будет их для тебя копить».
Я тут же решил, что никаких «остатков» у меня не будет, и родители, не имея возможности проверить это обстоятельство, не настаивали. «Хвалебное» замолчало, мне на радость. И молчало целых два месяца. В первый день нового года меня пригласили на улицу Пре-Пижон (Мику от имени всего семейства преподнесла мне бумажник), а потом я вернулся в следующее воскресенье и являлся к ним почти каждую неделю. В доме Ладуров у меня завелось собственное кольцо для салфетки, совсем как у тетушки Полэн. А эта последняя, несмотря на денежные переводы и родительские наставления, становилась ко мне все благосклонней и, желая доказать это делом, совсем замучила меня признаниями и советами. То, что она именовала «моей идиллией», возбуждало ее не меньше, чем события шестого февраля.[16]
— Я же вам говорила, — начинала она, едва мы садились за обеденный стол, — что дело Стависского приведет ко всеобщему оздоровлению. Молодцы!.. Возьмите макарон… Обязательно возьмите еще… Ах, эта противная республика!
Прижав левую руку к желудку, а правой вращая пенсне, она, казалось, с отвращением к чему-то принюхивается. Потом левая рука переползала от грудобрюшной преграды к области сердца.
— Кстати, — продолжала тетушка Полэн, которая обладала талантом моего брата Фреда мгновенно перескакивать с одной темы на другую, — как идут наши делишки? Нынче утром я встретила Мишель. Какая хорошенькая, до чего же хорошенькая!
При этих словах шея ее вытягивалась, голова взлетала над шемизеткой, лицо выражало восторг. Я хмурился, но зря я твердил:
— Тише! Если моя мать…
И мадам Полэн вполне меня одобряла, бессчетное количество раз повторяя «ш-ш», положив палец на сложенные сердечком губы. Но уже через пять минут, когда я спускался по лестнице, она перевешивалась через перила и во все горло кричала мне вслед:
— Хорошенькая девушка, а главное, хорошая девушка! Не упускайте своего счастья.
Что хорошенькая, так это верно. Хорошая девушка — согласен. Но вот насчет счастья… в этом я не так уж уверен. Во всяком случае, я был не слишком удовлетворен этим счастьем, вернее, тем, как я им пользовался. Каждое воскресенье с утра до вечера я болтал разные пошлости, сам себя не одобряя и сам им не веря. Закрыв за собой дверь дома Ладуров, я сразу же понимал, до чего я смешон, но в голове у меня была лишь одна мысль, как бы поскорее открыть дверь снова. Надо сказать, что я действительно преуспел в том кисловатом жанре ухаживания, который благосклонно принимают девицы. Я поддразнивал Мику, я ее изводил. Мои комплименты были отточены наподобие стрелы. Сколько можно играть в слова (на букву «к» — кошка, корсаж, карабин, ключ, ключница, ключарь, ключица), ведь на улице Пре-Пижон прямо-таки помешались на разных играх! Я выжидал своей очереди и, зевая, небрежно предлагал перейти к «м», чтобы позлить Мику, которая сидела справа от меня и с безнадежным видом сосала кончик карандаша, стараясь не писать запрещенных прилагательных. Ходили мы в бассейн, там тоже ей доставалось. Я беспощадно донимал ее теми колкими любезностями, какие взяли себе на вооружение мои сверстники из боязни прослыть дамскими угодниками, предпочитающие гладить своих избранниц против шерсти. Я донимал ее своим дурным настроением и даже своим молчанием. Правда и то, что молчание может быть неслыханно красноречивым, как я постиг на примере нашей матери. Я знал назубок всю лексику молчания.
В общем-то я был восхищен, но не был доволен. В детстве мне никогда не доводилось восхищаться, с меня вполне хватало, если я был собой доволен. Конечно, я еще весь сжимался под благословенным дождем понимающих улыбок, однако постепенно терял свою непримиримость, свою природную диковатость. Иной раз, копаясь в главной картотеке «Сантимы» и проверяя, графу за графой, неописуемое разнообразие богоматерей и святых — главной приманки туристов-пилигримов, — я вдруг вспоминал, что Мику — дочь торговца во храме и что семейные добродетели Ладуров можно весьма точно оценить по прейскуранту благодати. И все же в ближайшее воскресенье я, в угоду ладуровскому клану, преклонял вместе с Мику колена перед гипсовыми статуями, которые в глазах главы дома были обыкновенной статьей дохода. Так я стоял, сложив на груди руки и чувствуя в ногах зуд нетерпения, а моя милая тем временем перебирала перламутровые четки.
— Евангелие, страница сто сорок шестая! — шушукались сестрицы.
И Мику пододвигала ко мне свой молитвенник, чтобы я читал вместе с ней. Я бросал на страницу быстрый взгляд, но сразу же подымал глаза и упирался взором в вырез ее платья, в две впадинки — две солонки — у ключиц, ниже которых был рассыпан перец мелких родинок. Этот перец уже изрядно жег мне глаза.
XII
Пасха. Вторые каникулы в городе. Мадам Резо жалуется на печень. Ну и ладно! Жить вдалеке от нее — это еще не значит жить в изгнании.
К тому же мне не терпелось показать себя у Ладуров. Я решил продемонстрировать им свой первый сшитый на заказ костюм, который потребовал немалых жертв — всего моего заработка в новом году. Я чувствовал себя смелым и каким-то очень значительным. По-настоящему новой вещь бывает лишь на юных плечах. В этом возрасте выйти от портного — это как бы выйти из бедра Юпитера. Вот что преображало меня в этом году и умаляло моих далеких братьев, все еще щеголявших в уродливых костюмах из магазина готового платья, столь любезных сердцу нашей матушки. Памятный день. Чем-то мы его отметим?
В энный раз за шесть месяцев я вошел в дом на улице Пре-Пижон, крышу которого венчали две длинные трубы, казалось вязавшие нескончаемое вязание из дымовых нитей. Мадам Ладур (она ждала восьмого ребенка) тоже вязала, сидя у себя в спальне. Было одиннадцать часов двенадцать минут, и эта точность показывает, что я не потерял головы. Мы с Мику случайно оказались одни и сидели в разных углах розовой кушетки (признаюсь, что с этого дня я амнистировал стиль Луи-Филиппа). И оба мы, я это чувствовал, молчаливо пришли к соглашению, что пора кончать. Слишком долго мы не начинали. Мишель с преувеличенным вниманием полировала ногти о мякоть ладони. Я подвинулся. Подвинулся всего на пол-ягодицы. Мы сидели профиль в профиль — брюки и юбочка туго натянуты на коленях — и молчали самым красноречивым образом.
Я сделал вид, что мне неудобно сидеть, и снова приблизился к ней, но уже на обе ягодицы. Как приступить к делу? Можно, например, сказать: «Мишель, ты по годам уже невеста. Мне не хотелось бы, чтобы ты отдала свою руку случайному…» Нет, лучше сказать посовременнее: «Мишель, давай-ка мы с тобой столкуемся, а?» Я приблизился еще, да так удачно, что мы прижались друг к другу.
— Решился! — бросила Мику.
Оттенок нетерпения, прозвучавший в ее голосе, не делал чести победителю, но я переиначил эту реплику. Легкий дефект произношения моей милой позволял думать, что она просто спрягает священнейший глагол романсов и спрашивает: «Влюбился?» По правде сказать, я и сам не знал, влюбился ли я, но мне почему-то казалось, что это не так уж важно. Ответим на всякий случай:
— Да.
Я сижу с затуманенным взглядом, хищно скрючив пятерню, и сейчас самое для меня главное — это склониться к ней. На миг наши подбородки находятся в волнующей близости, потом повинуются взаимному притяжению, что роднит их с намагниченным железом.
— Только один! — требует Мишель, приоткрыв губы, все в мелких трещинках и пахнущие розовой помадой.
Извините, мы знаем катехизис. Бог тоже един, но существует он в нескольких ипостасях. Леденчик, еще леденчик! Однако я приоткрыл одно веко, нарушив этим деликатный обычай. «Видик у тебя, должно быть, идиотский, — шепчет насмешник и добавляет докторальным тоном: — А знаешь, наши бабушки называли период первых поцелуев — молочный месяц. Смотри в оба! Молоко — оно легко скисает». Зря это он — розовая помада прелестна на вкус. Но тут хлопает дверь. Мику отнимает свои губы, верхняя чуть-чуть дрожит, и отталкивает мою руку, проявляющую повышенный интерес к одному из буравчиков, приподымающих свитер.
— Скажем маме?
— Ни за что на свете!
Очевидно, речь шла о ее маме. Но я подумал о своей и разразился неестественным, испуганным смехом при мысли, что мадам Резо можно посвятить в тайну этой умилительной сценки.
XIII
Тщетная предосторожность: в наше озеро сиропа рухнул камень. Мы думали, что хватит нам не начинать. А пришлось сказать себе просто «хватит!». Через три дня мадам Резо ликвидировала инцидент.
Напевая какой-то мотивчик, я возвращался из «Сантимы». Я ничего не подозревал. На улице было очень хорошо, и, взбегая по лестнице, я пожалел, что расстался с солнцем, до того новым, что оно даже заново выбелило стены дома. В передней ни души, ни души и в столовой. Только из моей комнаты доносились какие-то звуки. Очевидно, воры. Я толкнул плечом полуоткрытую дверь, и она заплясала на петлях.
Картинка! Здесь были воры, но воры особого рода. Мое белье, бумаги, одежда валялись на кровати, на столе, прямо на паркетном полу. Мадам Резо лихорадочно выкидывала содержимое из ящиков комода. Мсье Резо, сидя верхом на стуле и уперев подбородок в резную спинку, следил, позевывая, за ее действиями. В углу в напряженной позе стояла тетушка Полэн, бессильная свидетельница обыска, сложив на животе руки, ввинтив, как гайку, голову в сборочки жабо. На шум моих шагов ко мне разом повернулись три лица; три пары глаз, различные по цвету, по силе выражения, уставились на меня.
— Ты слишком роскошничаешь, милый мой, — проскрипела матушка, ощупывая мой серый костюм.
— Фред тебе пишет? — простонал батюшка.
— Ваши родители… потребовали… — пробормотала вдова.
Целые две минуты длился невообразимый ералаш. Все трое говорили одновременно, и все трое говорили, конечно, свое. Наконец из общего гула вырвался пронзительный голос моей матушки:
— Дайте же мне наконец сказать.
«Усталость», на которую она ссылалась последние полгода, пошла ей явно на пользу. Голоса стихли, и матушка продолжала среди всеобщего молчания:
— Красивые костюмы шьют для красивых девушек! Жак, поговорите же откровенно с этим молодым человеком.
Неслышно, как мышка, ступая своими войлочными туфлями, тетушка Полэн вышла на цыпочках в переднюю. Старик окончательно обмяк. Теперь уж не только подбородок, но и усы, даже нос уткнулись в спинку стула, и чувствовалось, отцу ужасно хочется, чтобы стул превратился в ширму.
— Я собрал все сведения, — с трудом начал он. — Итак, бесполезно отрицать, что…
— По нашему приказанию за тобой следили, — уточнила мадам Резо. — Не зря твой отец помощник прокурора.
— Вы с Фердинаном доставляете мне много хлопот…
— К счастью, у нас есть Марсель!
Речь в два голоса, подкреплявших один другой, тянулась бесконечно. Выяснилось, что мы с братом настоящие преступники. Фред, воспользовавшись тем, что достиг двадцатилетнего возраста, то есть совершеннолетия с точки зрения военной службы, не спросив ни у кого разрешения, нанялся на корабль простым матросом и даже родных не предупредил. А я, я пропускаю занятия и превращаю в посмешище нашу несчастную семью, выгружая песок на набережных Мен. А главное, я ставлю под удар свое будущее, волочась за одной из девиц Ладур, открыто появляясь каждое воскресенье на улице Пре-Пижон. Подумать только — Резо и какая-то Ладур! Это же патология! Никто не спорит, что у Ладуров есть деньги, но, если я так уж люблю деньги, что само по себе отвратительно, хотя и не так уж неразумно (тут мсье Резо кинул быстрый взгляд на свою супругу!), можно найти и деньги, но попозже, со временем, а главное, деньги не с таким дурным запахом. Попозже, ибо я не достиг еще возраста, когда о таких вещах думают серьезно… Мсье Резо разгорячился, разразился тирадой, которую мать подкрепляла междометиями… Конечно, обстоятельства переменились, приходится волей-неволей пересматривать кое-какие нормы, удовлетворять кое-какие житейские нужды. Но только сообразуясь с духом общественных, а главное, семейных добродетелей и с единственной целью — сохранить для Франции непреходящие ценности, а для нас, Резо, сохранить это превосходство, это интеллектуальное главенство, которое не уступит веку ни на йоту, которое вдохновляется известной традицией. Коль скоро ни личные заслуги, ни приобретенное состояние не способны более защитить нас, естественно, что положение человека и его устройство принимают с каждым днем все более важное значение. Неудачники и вступающие в неравные браки представляют сейчас особую опасность — ведь все члены семьи обязаны множить преимущества, даваемые их положением и брачными союзами, дабы противостоять расшатыванию устоев. Неравный брак всегда промах, а в наши дни это прямая измена. А сверх того, революция и ее авангарды, марширующие впереди в самых различных обличьях, отнюдь не единственная опасность. Слава богу, возникло долгожданное обратное течение, однако оно равно несет с собой самое лучшее и самое худшее вперемежку. Толпа выскочек, вообразившая, будто они созрели для того, чтобы плыть в одном фарватере с буржуазией, спускает на воду свой утлый челн в надежде, что их возьмет на буксир какой-нибудь болван вроде меня. Ибо я болван, хуже того — болван неблагодарный. Всем известно, какова цена этим так называемым благородным предлогам, которыми прикрываются вольнодумцы, то есть люди, считающие себя передовыми и в лучшем случае заблуждающиеся. Они хотят отомстить за свою никчемность, демонстративно вступая в союз с завистью или амбициями маленьких людей, а иной раз вступают в брачный союз с их дочерьми. За невозможностью блистать, быть на видном месте довольствуются ролью светлячка среди посредственности. Просим, однако, не смешивать посредственность врожденную и посредственность, так сказать, добровольную. Такие, как Леон Резо, как Эдит Торюр, храня в душе всю утонченность своего воспитания, которое… которому… ну словом, ты сам знаешь, хотя притворяешься, что тебе наплевать… Ну так вот, Леон Резо, Эдит Торюр и даже Фред не падут так низко, ибо их посредственность есть явление преходящее, трамплин, который позволит им последовательно, рывками достичь благосостояния, что в конце концов гарантирует необходимую стабильность элиты. Но чего можно ждать от меня, проникнутого духом отрицания, который не может оправдать даже какая-нибудь случайная удача?
— Короче, — отрезала мадам Резо, которой явно не терпелось перейти к практическим действиям, — мы не можем больше допускать, чтобы ты употреблял во зло свою свободу. В конце месяца ты переедешь от мадам Полэн. Мы добились для тебя от ректора отдельной комнаты в интернате. Там существует хоть какая-то дисциплина: вечерами учащихся не выпускают без специального разрешения и без достаточных оснований. Кроме того, ты уйдешь из «Сантимы» и посвятишь все свое время изучению права. И чтобы ноги твоей не было у этих Ладуров! Довольно, кончен этот грошовый флирт…
— Ну, ну, не будем об этом, — с неестественной живостью подхватил мсье Резо, который, взглянув на мой подбородок, очевидно, заметил, что он угрожающе выпятился.
— …а может, даже и связь! — докончила моя матушка, выплюнув это подозрение уголком губ и наблюдая уголком глаза за моей реакцией на эти слова.
Реакция была простая. Ценой неслыханных усилий я удержал свой кулак, потянувшийся к ее золотому зубу. Я молча поднялся и начал собирать и приводить в порядок свои пожитки. Отец удивленно открыл глаза, а мать — та поняла.
— Тебе только девятнадцать, — медленно проговорила она, — и мы можем лишить тебя денежной помощи.
Я тщательно сложил стопкой свои сорочки и кальсоны (впрочем, это явное преувеличение — стопка получилась жалкая). Потом вынул бумажник, тот, что подарила мне Мику. Кусок бумаги, который я оттуда извлек, был денежным переводом. Все так же молча двигаясь по комнате, будто родителей здесь и не было, я швырнул этот аргумент к ногам матери… Я видел, как она побледнела, потом на лице ее появилась страшная улыбка, предвещающая бой. Она сделала несколько шагов тоже с таким видом, будто не замечает моего присутствия, и ровным голосом сказала отцу, который с перепугу сосал кончик усов:
— Я не хотела скандала, но нас к этому вынудили. Придется заглянуть на улицу Пре-Пижон.
Мсье Резо, который решительно перепутал все роли и играл сейчас роль удрученной горем матери, поднялся со стула и засеменил вслед за женой. Дойдя до порога, он оглянулся.
— Ну, ну, мальчик! — умоляюще протянул он.
Конечно, мне следовало бы промолчать. До сих пор я вел себя с шиком. К несчастью, во мне не ко времени пробудились мои лицедейские таланты, и именно им я обязан ненужной репликой:
— Следуйте за мадам. А я, я выхожу из семьи.
И я с грохотом захлопнул дверь перед самым его носом.
Они уехали.
— Почему ты не закатил ему пощечину? — крикнула мать уже на лестнице.
И тут же я услышал робкий протест и «иду, иду», которое указывало, что мсье Резо не так уж радуется перспективе сразиться с одноглазым Ладуром. Потом шум мотора, прорычавшего на всех своих четырех скоростях, удалился и заглох. Слышны были лишь протяжные крики стрижей, на всем лету разрезавших вечерний свет. Вот я и один. Наконец один, наконец свободен. Наконец сам отвечаю за себя.
Да, но какой ценой? Что произойдет на улице Пре-Пижон? Вдруг меня осенило — я понял, какая ждет меня беда, беда, в которой я не отдавал себе отчета, которая пока еще казалась мне непропорционально огромной по сравнению с вызвавшей ее причиной, ибо совершенно верно, что мы узнаем цену людям и вещам, лишь теряя их. «Если бы я раньше заметил их автомобиль, я проколол бы шины и первым поспел бы к Ладурам… Может быть, мне бы удалось смягчить удар». Я уже знал, что этот удар разобьет мой хрупкий фарфор. Правда, такие удары закаляют, но я не желал им подвергаться. Я хорошо знал свою мать и хорошо знал Ладуров: в результатах встречи можно было не сомневаться. Присев к столу, я уткнулся подбородком в скрещенные руки, мои сухие волосы топорщились на висках, и вдруг с губ моих слетела удивительная мольба: «Господи, сделай чудо!» — и, как прямое ее следствие, еще более удивительные слова: «Ах, если бы я мог молиться!» И тут только я заметил, что кто-то скребется в дверь.
— Войдите!
Скорбно перебирая, как четки, свое янтарное ожерелье, двойной ниткой спускавшееся на грудь, вдова, словно конькобежец, заскользила в мою сторону на войлочных подошвах своих зеленых шлепанцев. Продольные морщины, отвислая кожа под подбородком, бахрома шали, складки платья — все придавало ей сходство с плакучей ивой.
— Я не люблю менять жильцов, — начала она, — если хотите, можете остаться. А сейчас бегите к Фелисьену.
При всей моей душевной растерянности я почувствовал легкие укоры совести. С какой стати я смеялся над этой туго накрахмаленной шемизеткой? Только она одна и была жесткой у тетушки Полэн.
— Скорее, скорее, мальчик! — повторила она. — Пообедаете потом.
Когда я стремглав несся по лестнице, она вдруг крикнула с таким яростным убеждением, что чуть было не вылетели обе ее вставные челюсти:
— Ох, эта женщина!
Через четверть часа я вскочил в трамвай, промчался от остановки галопом на улицу Пре-Пижон как раз в тот момент, когда оттуда выезжал родительский автомобиль. Хотя мать, конечно, заметила меня, она даже не обернулась. За стеклом я увидел лишь ее острый профиль, подобный ножу гильотины.
В три прыжка я очутился у дома Ладуров, позвонил и стал топтаться у дверей. Скверное предзнаменование: на сей раз мне открыла не одна из барышень Ладур, а служанка. Бросив ее в передней, я помчался в столовую.
Вся семья была в сборе. Вся семья, молчаливая, скупая против обыкновения на жесты, застывшая в растерянности, как в трясущемся желатине… Только взгляд кривоглазого был нацелен прямо на меня, все же остальные избегали смотреть в мою сторону, включая Мику, которая не отрывала взора от тарелки бульона, будто загипнотизированная глазками жира. Густо пахло гневом, унижением, конфузом. Разливательная ложка задрожала в руках мадам Ладур, простонавшей:
— Вам не следовало сюда приходить!
Услышать это «вы» из столь милосердных уст было равносильно приговору. Она снова взялась разливать суп, Мику предприняла отвлекающий маневр — стала вытирать нос младшей сестренке, а я готов был провалиться сквозь землю, не зная, куда девать свои руки. Наконец Ладур скрестил руки на груди.
— Мне незачем уведомлять вас о том, — нанес он мне удар, — что ваши родители сейчас были здесь. Самое меньшее, что я могу о них сказать: они показали себя гнуснейшим образом. К несчастью, я не мог не подумать, что вы их достойный наследник.
— Фелисьен, — умоляюще проговорила мадам Ладур, — уведи его в свой кабинет.