Перейдем через дорогу к «Гранту», нашему любимому обеденному месту. За 65 центов получаешь огромную тарелку жареных моллюсков, массу французской жареной картошки, маленькую порцию капустного салата, немного татарского соуса, плошечку красного соуса к рыбе, ломтик лимона, два ломтя свежего ржаного хлеба, плюху масла, а еще за десять центов стакан редкого березового пива. – Что за праздник там есть! Миграции Испанцев, жующих «горячие собаки», стоя, опираясь на большие горшки горчицы. – Десять разных прилавков с разными фирменными блюдами. – Десятицентовые сэндвичи с сыром, два бара с пойлом для Апокалипсиса, о да и великими равнодушными барменами. – И легавые стоят позади, наедаются за так – пьяные саксофонисты в откидоне – одинокие горделивые тряпичники с Хадсон-стрит ужинают супом, никому не говоря ни слова, с черными пальцами, горе. – Двадцать тысяч клиентов в день – пятьдесят тысяч в дождливый день – сто тысяч в снежный день. – Работает двадцать четыре часа в ночь. Уединенность – великолепна под палящим красным светом, полным разговоров. – Тулуз-Лотрек, с его уродством и тростью, рисует в углу наброски. – Там можно побыть пять минут и заглотить еду, либо же зависнуть на много часов, ведя безумные философические беседы с друганом и размышляя о людях. – «Давай слопаем по „горячей собаке“ перед тем, как идти в кино!» и так там улетаешь, что до кино и не доходишь, потому что тут лучше, чем представление про Дорис Дей в отпуске на Карибах.
«А что мы сегодня вечером будем делать?» Марти хотел пойти в кино, а нам надо срастить дряни. – Пошли в „Автомат“».
«Минуточку, мне ботинки надо почистить на пожарном гидранте».
«Хочешь посмотреть на себя в зеркале смеха?»
«Хочешь снять четыре снимка за четвертачок? Потому что на вечной сцене. Можно посмотреть на картинку и вспомнить ее, когда мы мудрые старые седовласые Торо в хижинах».
«Ах, смешных зеркал больше нет, у них тут раньше была комната смеха».
«Как насчет „Смех-Кина“?»
«Тоже уже нет».
«Есть блошиный цирк».
«У них еще есть танциндефки?»
«Бурлеск исчез еще много миллионов лет назад».
«Зайдем тогда в „Автомат“ и будем смотреть, как старухи фасоль едят, или на глухонемых, которые там стоят перед окном, а ты на них смотришь и пытаешься вычислить невидимый язык, пока он скачет от лица к лицу через окно и с пальца на палец?.. Почему на Таймз-сквер себя чувствуешь, как в большой комнате?»
Через дорогу «Бикфордз», прям посреди квартала под козырьком «Театра Аполлон» и совсем рядом с книжной лавочкой, что специализируется на Хэвлоке Эллисе и Раблэ с тыщами половых маньяков, что там роются в ларях. – «Бикфордз» есть величайшее тусовалово на Таймз-сквер – многие отвисали там годами, и муж, и мальчик искали лишь бог весть чего, может, какого-то ангела Таймз-сквер, что превратил бы всю эту большую комнату в дом родной, в старую усадьбу – цивилизации это нужно. «Что за дело вообще у Таймз-сквер? Можно тогда и кайф от нее получить. – Величайший город, что только свет видывал. – А на Марсе есть Таймз-сквер? Что бы Капля на Таймз-сквер делала? Или св. Франциск?
У Терминала Портового управления из автобуса выходит девушка и идет в «Бикфордз», китаянка, красные туфли, садится с кофе, папика ищет.
По Таймз-сквер плавает целая популяция, для которой в «Бикфордзе» всегда была штаб-квартира, день и ночь. В старину при битом поколении некоторые поэты, бывало, ходили туда повстречаться со знаменитым субъектом «Ханки», который обычно заходил сюда и выходил в черном дождевике не по размеру и с мундштуком, ища, кому всучить ломбардную расписку – пишмашинка «Ремингтон», портативный радиоприемник, черный дождевик, – белками разжиться (получить сколько-то денег), чтоб можно было поехать в северные районы и там нарваться на неприятности с легавыми либо кем угодно из его мальчонок. А также обычно рассекали тучи глупых гангстеров с 8-й авеню – может, и до сих пор – те, что были в старину, теперь в тюрьме или умерли. Ну а поэты туда просто ходят и выкуривают трубку мира, ища тень Ханки или его мальчиков, и грезят над блекнущими чашками чаю.
Битники подчеркивают, что, если б ходил туда каждую ночь и оставался там, мог бы единолично начать сезон Достоевского на Таймз-сквер и познакомиться с полуночными торговцами газет и путаницами их, и семьями, и горестями – религиозными фанатиками, что станут провожать тебя домой и читать долгие проповеди за кухонным столом о «новом апокалипсисе» и тому подобных идеях: – «Мой священник-баптист еще в Уинстон-Сейлеме рассказал мне, зачем Господь изобрел телевидение, это чтоб, когда Христос на землю опять вернется, они его распнут прямо на улицах тутошнего Вавилона, а телевизионные камеры у них будут смотреть точно на это место, и по улицам кровь будет течь, и всякий глаз это увидит».
Еще голодный, выходишь до «Ориентального кафетерия» – тоже «излюбленного обеденного места» – какая-то ночная жизнь – дешево – в полуподвале через дорогу от монолита автостанции Портового управления на 40-й улице, и ешь там большие масляные бараньи головы с греческим рисом за 90 центов. – Ориентальные мелодии зигзагами на музыкальном автомате.
Теперь уже все зависит, насколько высоко ты улетел – подразумевая, что срастил себе на каком-нибудь перекрестке – скажем, 42-й улицы и 8-й авеню, возле здоровенной аптеки Уэлана, вот еще одно одинокое намазанное место, где можно встречаться с людьми – негритянскими блядьми, дамами, ковыляющими в бензедриновом психозе. – Через дорогу оттуда можно видеть руины Нью-Йорка уже начатые – там сносят «Отель Глобус», пустая дыра на месте зуба прямо на 44-й улице – и в небе лыбится зеленое здание «Макгро-Хилла», такое высокое, что не верится – одинокое само по себе дальше ближе к реке Хадсон, где под дождем своего монтевидеоского известняка ждут сухогрузы. —
Можно и домой пойти. Стареет. – Либо: «Упромыслим Деревню или сходим на Нижнюю Восточную Сторону сыгранем Симфонического Сида по радио – или покрутим наши индийские пластинки – и съедим большие мертвые пуэрториканские стейки – или рагу из легких – поглядим, не покромсал ли Бруно еще крыш на машинах в Бруклине – хотя Бруно теперь помягчел, может, новое стихотворение написал».
Или глядь в телевидение. Ночная жизнь – Оскар Левант болтает о своей меланхолии в программе Джека Паара.
В «Пяти точках» на 5-й улице и Бауэри иногда на фортепиано играет Телониус Монк, и ты идешь туда. Если знаком с владельцем, садишься за столик бесплатно с пивом, но если его не знаешь, можно пробраться внутрь и встать у вентилятора, и послушать. По выходным всегда толпа. Монк размышляет со смертоносной абстрактностью, плонк, и делает заявление, огромная нога нежно отбивает по полу, голова склонена набок, слушая, входя в пианино.
Там играл Лестер Янг незадолго до смерти и, бывало, сиживал между отделениями в задней кухне. Мой приятель поэт Аллен Гинзберг зашел туда и встал на колени, и спросил, что он будет делать, если на Нью-Йорк упадет атомная бомба. Лестер ответил, что разобьет витрину в «Тиффэни» и все равно сопрет какие-нибудь драгоценности. А кроме того, спросил, «Ты чего это делаешь на коленях?» не сознавая, что он великий герой битого поколения и ныне преклоняем. «Пять точек» освещены темно, там жутенькие официанты, всегда хорошая музыка, иногда по всему заведению из своей большой тенор-дудки ливнем разливает свои грубые ноты Джон «Трен» Колтрейн. По выходным все место под завязку набито компаниями прилично одетых жителей северных районов, трещащих без умолку – никто не возражает.
О на пару часиков, хотя бы, в «Египетские сады» в Челсийском районе греческих ресторанов на нижней Западной стороне. – Стаканчики узо, греческой выпивки, и прекрасные девушки, танцующие танец живота в блестках и лифчиках с бисером, несравненная Зара на полу и вьется, как таинство, под флейты и дзыньдзяновые ритмы Греции – а когда не танцует, сидит в оркестре с мужчинами, что плюхают себе по барабанам у животов, в глазах грезы. – Громадные толпы, похоже, пар из Предместий сидят за столиками, хлопая качкой Ориентальной идее. – Если опоздал, придется стоять у стены.
Потанцевать хочешь? «Садовый бар» на Третьей авеню, где можно исполнять фантастические расползающиеся танцы в тусклом заднем зале под музыкальный автомат, дешево, официанту все равно.
Хочешь просто поговорить? «Кедровый бар» на Юниверсити-Плейс, где тусуются все художники, и 16-летний пацан там как-то днем брызгал красное вино из испанского бурдюка в рот своим друзьям и вечно промахивался…
В ночных клубах Гренич-Виллидж, известных под названиями «Полу-нота», «Деревенский авангард», «Кафе Богемия», «Деревенская калитка», также играет джаз (Ли Кониц, Дж. Дж. Джонсон, Майлз Дейвис), но тебе нужно
В мансарде какого-то художника идет большая пьянка, на фонографе дикое громкое фламенко, девушки вдруг все сплошь бедра и каблуки, и народ пытается танцевать среди их мятущихся волос. – Мужчины с ума сходят и давай ставить всем подсечки, поддмокрачивать и метать через всю комнату, мужчины обхватывают мужчинам колени и отрывают на девять футов от пола, и теряют равновесие, и никого не зашибает, блямк. – Девушки уравновешиваются руками на коленях мужчин, их юбки отпадают и приоткрывают кружавчики у них на бедрах. – Наконец все одеваются расходиться по домам, и хозяин очумело говорит: «Вы все так
Или у кого-то премьера только что, или поэтическое чтение в «Живом театре», или в «Кафе Газосвет», или в «Кофейной Галерее Семь Искусств», все вокруг Таймз-сквер (9-я авеню и 43-я улица, потрясное местечко) (начинается по пятницам в полночь), где потом все выскакивают в старый дикий бар. – Или же огромная балеха у Лероя Джоунза – у него новый номер журнала «Югэн», который он печатает сам на разболтанной машинке с ручкой, и в нем у всех стихи, от Сан-Франциско до Глостера, Масс., а стоит он всего 50 центов. – Исторический издатель, тайный хипстер ремесла. – Лерою вечеринки осточертели, все постоянно сымают рубашки и давай плясать, троица сентиментальных девиц курлыкает над поэтом Реймондом Бремзером, мой друган Грегори Корсо спорит с репортером из Нью-Йоркской «Пост», утверждая, «Но ты ж не понимаешь Кангарунского плача! Отринь ремесло свое! Сбеги на Энченедские Острова!»
Давайте выбираться отсюдова, тут слишком литературно. – Пошли напьемся на Бауэри либо поедим той длинной лапши и чаю в стаканах у Хун Бата в Китайгороде. – Чего это мы все время жрем? Пошли перейдем Бруклинский мост и еще аппетиту себе нагуляем. – Как насчет окры на Сэндз-стрит?
Тени Харта Крейна!
«Пошли посмотрим, получится найти Дона Джозефа или нет!»
«Кто такой Дон Джозеф?»
Дон Джозеф потрясный корнетист, который бродит по всей Деревне в своих усиках, руки по бокам болтаются с корнетом, который поскрипывает, когда он играет тихо, не, даже шепчет, величайший сладчайший корнет после Бикса и даже больше. – Он стоит на музыкальном автомате в баре и играет под музыку за пиво. – Похож на симпатичного киноактера. – Он великий сверхблистательный тайный Бобби Хэкетт джазового мира.
А что насчет парня по имени Тони Фрускелла, который сидит по-турецки на коврике и играет на своей трубе Баха, со слуха, а потом попозднее в ночь дует с парнями на сейшаке современный джаз —
Или Джордж Джоунз, тайный саван с Бауэри, который лабает отличный тенор в парках на заре с Чарли Мариано оттяга для, потому что они любят джаз, и вот раз у порта на заре они целую сессию сыграли, а парень колотил по причалу палкой для ритма.
Кстати, о саванах с Бауэри, взять того же Чарли Миллза, что бродит по улице с побродяжниками, хлещет себе винище из горла и поет двенадцатитоновую додекафонику.
«Пошли поглядим странных великих тайных художников Америки и обсудим с ними их картины и их виденья – Айрис Броуди с ее нежной желтовато-коричневой византийской филигранью Богородиц —»
«Или Майлза Форста и его черного быка в оранжевой пещере».
«Или Франца Кляйна и его паутины».
«Проклятущие его паутины!»
«Или Виллема де Кунинга и его Белое».
«Или Роберта Де Ниро».
«Или Доди Мюллер и ее Благовещенья в семифутовой высоты цветках».
«Или Эла Лезли и его полотна с великанскими ступнями».
«Великан Эла Лезли спит в здании „Парамаунта“».
Вот еще великий художник, его звать Билл Хайне, он на самом деле тайный подземный художник, который сидит со всякими зловещими новыми кошаками в кофейнях Восточной Десятой Улицы, которые и на кофейни-то не похожи совсем, а все как бы такие полуподвальные магазины подержанной одежды с Хенри-стрит, вот только видишь над дверью африканскую скульптуру или, может, скульптуру Мэри Фрэнк, а внутри крутят на вертушке Фрескобальди.
Ах, давайте вернемся в Деревню и постоим на углу Восьмой улицы и Шестой авеню да поглядим, как мимо гуляют интеллектуалы. – Репортеров «АП» шкивает до дому в полуподвальные квартирки на Вашингтон-сквер, дамы-авторессы редакционных статей с громадными немецкими полицейскими овчарками, рвущимися с цепей, одинокие коблы тают мимо, неведомые спецы по Шерлоку Хоумзу с синими ногтями подымаются к себе в комнаты принять скополамину, мускулистый молодой человек в дешевом сером немецком костюме объясняет что-то зловещее своей толстой подружке, великие редакторы учтиво склоняются к газетному киоску, приобретая ранний выпуск «Таймз», огромные толстые перевозчики мебели из фильмов Чарли Чаплина за 1910 год возвращаются домой с огромными кульками, набитыми чоп-суи (всех накормить надо), меланхоличный арлекин Пикассо, ныне владелец печатной и рамочной мастерской, размышляет о своей жене и новорожденной детке, подымая палец, чтобы поймать такси, спешат в меховых шапках пузатенькие инженеры звукозаписи, девушки-артистки из Коламбии с проблемами Д. Х. Лоренса снимают 50-летних стариков, старики из «Чайника рыбы», да меланхолический призрак Нью-Йоркской Женской тюрьмы нависает в вышине и свернут в безмолвии, как сама ночь – на закате их окна похожи на апельсины – поэт э. э. каммингз покупает упаковку драже от кашля в тени этого чудовища. – Если дождь, можно постоять под козырьком «Хаурда Джонсона» и поглядеть на улицу с другой стороны.
Битницкий Ангел Питер Орловски в супермаркете в пяти домах отсюда покупает «Сухое Печенье Юнида» (поздний вечер пятницы), мороженое, икру, бекон, крендельки, содовую шипучку, «Телегид», вазелин, три зубные щетки, шоколадное молоко (грезя о жареном молочном поросенке), покупает цельную айдахоскую картошку, хлеб с изюмом, червивую капусту по ошибке и свежие на ощупь помидоры и собирает пурпурные марки. – Затем идет домой банкротом и вываливает все это на стол, вынимает здоровенный том стихов Маяковского, включает телеприемник 1949 года на фильм ужасов и засыпает.
И вот такова битая ночная жизнь Нью-Йорка.
Один на горе
После всяких таких фанфар и даже больше я подошел к той точке, когда мне требовалось одиночество и просто остановить машинку «думания» и «наслаждения» тем, что зовут «житьем», я просто хотел лежать в траве и смотреть на облака —
К тому ж говорят же в древнем писании: – «Мудрость можно добыть лишь с точки зрения уединения».
Да и все равно осточертели мне все суда и все железные дороги, и Таймз-скверы всех времен —
Я подал заявление в Министерство сельского хозяйства США на должность пожарного наблюдателя в Национальном заповеднике горы Бейкер в Высоких Каскадах Великого Северозапада.
Даже от одного взгляда на эти слова меня дрожь пробирает – подумать только о прохладных соснах у утреннего озера.
Я выбил себе дорогу на Сиэтл, три тыщи миль от жары и пыли восточных июньских городов.
Любой, кто бывал в Сиэтле и не видал Аляскинский Путь, старую набережную, прохлопал все – тут лавки с тотемными столбами, воды Пьюджит-Саунда плещут под старыми пирсами, темно и мрачно смотрятся древние склады и причальные сараи, а самые антикварные локомотивы Америки маневрируют товарные вагоны вверх и вниз по набережной, намеком, под чистыми промокнутыми облаками искрящимися небесами Северозапада, великой грядущей страны. Ехать на север из Сиэтла по Трассе 99 переживание волнующее, потому что вдруг видишь, как на северовосточном горизонте подымаются Каскадные Горы, поистине Комо-Кульшан под их бессчетными снегами. – Огромные пики, покрытые бесследной белизной, миры громадной скалы, покоробленные и наваленные, а иногда чуть ли не спиралями в фантастические невероятные очертанья.
Все это зримо в далекой вышине над грезящими полями долин Стилаквамиша и Скагита, сельскохозяйственных плоскостей мирной зелени, почва до того богатая и темная, что население гордо говорит, что по плодородности она уступает лишь Нилу. В Миллтауне, Вашингтон, твоя машина перекатывается через мост поперек Реки Скагит. – Налево – к морю, на запад – Скагит течет в Бухту Скагит и Тихий Океан. – В Бёрлингтоне сворачиваешь направо и нацеливаешься в сердце гор по сельской долинной дороге сквозь сонные городки и один оживленный сельскохозяйственный рыночный центр, известный как Седро-Вулли, с сотнями машин, припаркованных наискось на типичной сельско-городской Главной улице скобяных лавок, лавок злаков и кормов и пяти-десяток. – Дальше глубже в углубляющуюся долину, густые лесом утесы возникают по обочинам дороги, сужающаяся река уже несется быстрее, чистая просвечивающая зелень, как зелень океана облачным днем, но стремление тающего снега с Высоких Каскадов без соли – почти что годная к питью севернее Марблмаунта. – Дорога вьется больше и больше, пока не доезжаешь до Конкрита, последнего городка в Долине Скагит с банком и пяти-десяткой – а потом горы, что тайно возносятся за подножьями холмов, уже так близко, что и не видишь их, но начинаешь их чувствовать все больше.
В Марблмаунте река проворный поток, работа спокойных гор. – Из падших бревен у воды получаются хорошие сиденья, чтоб наслаждаться речной страной чудес, листва, подергиваясь на добром чистом северозападном ветру, похоже, рада, самые верховые деревья на ближайших облесенных пиках, обмахнутые и пригашенные низколетящими тучами, вроде как довольны. – Тучи изображают лики отшельников или монахинь либо же иногда похожи на печальные номера дрессированных собачек, что спешат в кулисы за горизонтом. – Во вздымающейся груде реки борются и булькают коряги. – Мимо несутся бревна на двадцати милях в час. Воздух пахнет сосной и опилками, и корой, и грязью, и веточками – над водой сквозят птицы в поисках тайной рыбы.
Пока едешь на север по мосту в Марблмаунте и дальше в Ньюхейлем, дорога сужается и крутит, пока наконец не видно, как Скагит льется по валунам, пенясь, и с отвесных склонов кувыркаются ручейки и вваливаются прямо в него. – Горы высятся со всех сторон, видны лишь плечи их и ребра, а головы скрыты от глаз и ныне снегоувенчаны.
В Ньюхейлеме от обширных дорожных работ над лачугами и кошками, и грузачами стоит туча пыли, плотина здесь первая в череде, создающей Скагитский водораздел, питающий энергией Сиэтл.
Дорога заканчивается в Дьябло, мирном поселении компании из аккуратных коттеджей и зеленых лужаек, окруженных плотно сгрудившимися пиками под названиями Пирамида, и Колониальный, и Дейвис. – Здесь огромный лифт подымает тебя на тысячу футов до уровня Озера Дьябло и Плотины Дьябло. – За плотиной хлещет реактивный рев воды, сквозь которую приблудное бревно может выпулиться, как зубочистка, в тысячефутовой дуге. – Здесь впервые ты на такой высоте, что начинаешь видеть Каскады. Сверканья света к северу показывают, где Озеро Росс размашисто загибается аж до Канады, распахивая вид на Национальный заповедник горы Бейкер, столь же впечатляющий, как любая панорама в Колорадских Скалистых.
Катер «Сиэтлского Городского Света и Энергии» ходит по регулярному расписанию от маленького пирса возле Плотины Дьябло и направляется курсом на север между крутыми облесенными скальными утесами к Плотине Росс, ходу там где-то полчаса. Пассажиры – электросотрудники, охотники и рыболовы, и работники лесничества. Ниже Плотины Росс начинается ногоходство – нужно карабкаться по скалистой тропе тысячу футов до уровня плотины. Здесь открывается огромное озеро, являя курортные плотики, предоставляющие комнаты и лодки для отдыхающих, а сразу за ним плоты Службы лесничеств США. Отсюда и дальше, если повезет быть богатеем или наблюдателем за лесными пожарами, тебя могут упаковать в Первобытный Район Северных Каскадов – лошадью и мулом, и лето ты проведешь в полнейшем уединении.
Я был пожарным наблюдателем, и после двух ночей за попытками уснуть в грохоте и шлепанье плотов Лесной Службы, одним дождливым утром за мною пришли – мощный буксир, пристегнутый к большому плоту-корралю, несшему на себе четырех мулов и трех лошадей, всю мою бакалею, корм, батареи и оборудование. – Погонщика мулов звали Энди, и на нем была та же обвислая ковбойская шляпа, что он носил в Вайоминге двадцать лет назад. «Ну, мальчонка, теперь мы тебя упрячем туда, где и достать не сможем, – так что лучше приготовься».
«Мне только того и надо, Энди, побыть одному три месяца напролет, чтоб никто меня не доставал».
«Это ты сейчас так говоришь, а через неделю иначе запоешь».
Я ему не поверил. – Я с нетерпением ждал того переживания, какое люди в этом современном мире заслуживают редко: полного и обустроенного уединения в глухомани, днем и ночью, шестьдесят три дня и ночи, если точнее. У нас не было ни малейшего понятия, сколько снега выпало на мою гору за зиму, и Энди сказал: «Если там нет, это значит, тебе придется топать две мили вниз по лихой тропе каждый день или через день с двумя ведрами, мальчонка. Я тебе не завидую – я там бывал. А однажды будет жарко, и ты почти сваришься, а мошкара, ее даже не сосчитать, и на следующий день тебя дерябнет старой доброй летней метелицей из-за угла Хозомина, который торчит там возле Канады у тебя на заднем дворе, и только успевай дрова подбрасывать в эту свою буржуйку». – Но у меня весь рюкзак был забит свитерами под горло и теплыми рубашками, и штанами, и длинными шерстяными носками, купленными на набережной Сиэтла, и перчатками, и шапкой с ушами, а в списке жрачки полно растворимого супа и кофе.
«Надо было кварту бренди с собой прихватить, мальчонка», говорит Энди, качая головой, когда буксир потолкал наш плот с загоном вверх по Озеру Росс сквозь створ бревен и вокруг влево курсом прямо на север под неимоверным дождевым покровом Горы Закваска и Горы Рубиновой.
«Где Пик Опустошения?» спросил я, имея в виду свою гору (
«Ты его сегодня не увидишь, пока на нем практически не окажемся, а там ты уже насквозь промокнешь, и будет тебе не до него».
Еще с нами был помощник лесничего Марти Гольке из Марблмаунтского Лесничества, тоже советы и наставления мне подбрасывал. Никто, похоже, Пику Опустошения не завидовал, кроме меня. После двух часов пробиванья сквозь штормующие волны долгого дождливого озера с унылым дымчатым лесом, вздымавшимся отвесно по обеим сторонам, а мулы и лошади чавкали своими кормовыми торбами под проливным дождем терпеливо, мы прибыли к подножью Тропы Опустошения, и буксирщик (который нас поил добрым горячим кофе в штурманской рубке) подтянул суденышко и пристроил плот к крутому грязному склону, где битком кустов и падших дерев. – Муловод шлепнул первую мулицу, и та дернулась вперед со своим переметом батарей и консервов, передними копытами ударила в грязь, вскарабкалась, оскользнулась, чуть не упала обратно в озеро и наконец дернула могуче один раз и ускакала с глаз долой в туман ждать на тропе остальных мулов и своего хозяина. – Мы все сошли на берег, отвязали баржу, помахали буксирщику, сели на лошадей и пустились печальной и каплющей компанией под проливным дождем.
Поначалу тропа, всегда круто подымавшаяся, была до того густа от кустов, что нас сверху то и дело обдавало одним ливнем за другим и по растопыренным с седел коленям. – Тропа в глубину из округлых камней, на которых животные все время поскальзывались. – В какой-то момент дальше стало идти невозможно от громадного упавшего дерева, пока Старина Энди и Марти не вышли вперед с топорами и не расчистили напрямик вокруг ствола, потея и матерясь, и рубя. А я тем временем присматривал за животными. – Помаленьку они все подготовили, но мулы боялись суровой крутизны этого напрямка, и пришлось подгонять их палками. – Вскоре тропа достигла альпийских лугов, повсюду припорошенных синим люпином в насквозь сырых ды́мках и маленькими красными маками, крохотнобутонными цветочками, нежными, как узоры на японской чайной чашечке. – Теперь тропа шла вольным зигзагом туда-сюда по высокому лугу. – Вскоре мы увидели туманную громадину скального утеса над головой, и Энди заорал, «Скоро до нее подымемся, мы почти на месте, но до нее еще две тыщи футов, а кажется, рукой подать!»
Я развернул свое нейлоновое пончо и покрыл им голову и, немного подсохнув, или же, скорее, перестав капать, пошел рядом с лошадью разогреть себе кровь, и мне стало получше. А прочие парни просто продолжали себе ехать, нагнув под дождем головы. Что же до высоты, я мог определить ее лишь временами по пугающим местам на тропе, с которых можно было глянуть вниз на далекие верхушки деревьев.
Альпийский луг довел до линии лесов, как вдруг огромный ветер дунул на нас столбами ледяного дождя. – «Уже к вершине подходим!» заорал Энди – как вдруг на тропе снег, лошади месят фут слякоти и грязи, а налево и направо все ослепительно-бело в сером тумане. – «Сейчас высота где-то пять с половиной тыщ футов», сказал Энди, свертывая самокрутку на ходу под дождем.
Мы спустились, затем еще отрезок вверх, опять вниз, медленный постепенный подъем, а потом Энди завопил, «Вот она!» и наверху в горновершинном сумраке я узрел тенистую островерхую хижинку, одиноко стоящую на вершине мира, и сглотнул от страха:
«Это мой дом на все лето? И
Внутри хижина была еще более убога, сырая и грязная, остатки бакалеи и журналы, разорванные в клочья крысами и мышами, пол в грязи, окна непроницаемы. – Но бывалый Старина Энди, который всю жизнь с таким вот имеется, развел в пузатой печке ревущий огонь и велел мне выставить котелок воды с чуть ли не полубанкой кофе в нем, сказав, «Кофе ни к черту, если не
Тем временем я вылез на крышу с Марти и убрал с трубы ведро, и поставил ветряк с анемометром, а также еще несколько дел переделал – когда мы вернулись, Энди жарил «Спэм» с яйцами на громадной сковороде, и то было почти как вечеринка. – Снаружи терпеливая скотина чавкала своими ужинными торбами и была рада отдохнуть у старой загонной изгороди, сложенной из бревен каким-то наблюдателем Опустошения в Тридцатых.
Настала тьма, непостижимая.
Серым утром, после того, как Энди и Марти переночевали в спальниках на полу, а я на единственной койке в своем мумийном коконе, они уехали, хохоча, говоря, «Ну, что теперь скажешь, эй? Мы тут двенадцать часов проторчали, а по-прежнему ни шиша не видать за двенадцать футов!»
«Ей-бо, точно, как же я тогда за пожарами наблюдать буду?»
«Не переживай, мальчонка, эти тучи скоро укатятся, видать тебе будет на сотню миль в любую сторону».
Я им не поверил, и мне стало уныло, и весь день я пытался убраться в хижине либо расхаживал двадцать осторожных шагов в обе стороны у себя на «дворе» (концы его, похоже, были отвесными обрывами в безмолвные ущелья), а спать улегся рано. – Около отбоя увидел свою первую звезду, затем гигантские фантомные тучи вокруг меня взбухли и звезда пропала. – Но в тот миг мне показалось, что я узрел пасть серо-черного озера в милю глубиной, где Энди и Марти вернулись на катер Лесной Службы, который встретил их в полдень.
Посреди ночи я внезапно проснулся, и волосы на мне стояли дыбом – в окне у себя я увидел громадную черную тень. – Затем понял, что над нею звезда, и осознал, что это г. Хозомин (8080 футов) заглядывает ко мне в окно со многих миль возле Канады. – Я поднялся с жалкой койки, а под ногами мыши врассыпную, и вышел наружу, и ахнул от черных горных очерков, что великанились вокруг, и мало того, но за тучами шевелились вздымавшиеся завесы северного сияния. – То было немного чересчур для городского мальчонки – от страха, что Отвратительный Снежный Человек может сопеть мне в затылок, я юркнул обратно в постель, где с головой погребся в спальнике. —
Но вот наутро – воскресенье, шестое июля – я поразился и возрадовался, завидя ясное синее солнечное небо и внизу, как лучистое чистое снежное море, облака зефирным покрывалом всему свету, и все озеро белое, пока я пребывал на теплом солнышке средь сотен миль снежно-белых вершин. – Я заварил кофе и спел, и выпил кружку на дремотном моем теплом пороге.
В полдень облака пропали, и внизу возникло озеро, прекрасное до невероятия, совершенная синяя лужа длиной двадцать пять миль и больше, и повсюду внизу речки, как игрушечные ручейки, и леса зеленые и свежие, и даже радостные маленькие развертывающиеся жидкие тропы рыболовных лодок отпускников на озере и в заводях. – Совершенный день солнца, а за хижиной я отыскал снежное поле, такое больше, что ведер холодной воды с него мне хватит до сентября.
Работа моя была наблюдать, нет ли пожаров. Однажды ночью через Национальный заповедник горы Бейкер всухую пронеслась ужасающая гроза с молниями без дождя. – Завидя эту зловещую черную тучу, гневно сверкавшую ко мне, я отрубил радио и положил антенну на землю, и стал ждать худшего. – Шшик! шшик! говорил ветер, поднося пыль и молнию ближе. – Тик! сказал громоотвод, принимая прядь электричества от удара в ближайший Пик Скагит. – Шшик! тик! и у себя в постели я чуял, как движется земля. – Пятнадцать миль к югу, чуть восточнее Пика Рубиновый и где-то возле Пантерного Ручья, взъярился крупный пожар, огромная оранжевая клякса. – В десять часов молния ударила туда снова, и он опасно вспыхнул. —
Я должен был отметить общий район попадания молний. – К полуночи я уже пялился из темного окна так упорно, что у меня начались галлюцинации пожаров повсюду, три зажглись прямо в Молниевом Ручье, фосфоресцирующие оранжевые вертикали призрачного огня, казалось, приходят и уходят.
Наутро, в точке 177° 16′, где я видел большой пожар, оставался странный бурый лоскут в заснеженных скалах, показывая, где бушевал огонь и сам захлебнулся во всенощном дожде, что грянул вслед за молнией. Но в пятнадцати милях оттуда итог этой грозы был разрушительный, у Ручья Макэллистер, где огромное пламя пережило ливень и взорвало следующий день тучей, которую было видать аж из Сиэтла. Я жалел парней, которым приходилось тушить эти пожары, дым-прыгунам надо было сигать в них с парашютами из самолетов, а наземные команды добирались пешком по тропам, карабкались и ползли по скользким скалам и осыпям, прибывали на место потные и выдохшиеся, а перед ними там стена жара. Мне как наблюдателю была еще лафа, знай сосредоточивайся да рапортуй точное место (по инструментам) всякого очага возгорания, какой засекался.
Но по большинству дней меня занимала рутина. – Подъем каждый день в семь или около того, котелок кофе закипает над горстью горящих веточек, я выхожу, бывало, на альпийский дворик с кружкой кофе, подцепленной крюком моего большого пальца, и лениво замеряю скорость ветра и его направление, и снимаю показания температуры и влажности – затем, поколов дрова, включаю дуплексную рацию и передаю отчет ретранслятору на Закваске. – В 10 утра я обычно проголадывался по завтраку и готовил себе восхитительные оладьи, ел их у себя за столиком, украшенным букетиками горного люпина и веточками ели.
В начале дня наступало обычное время для ежедневного оттяга, шоколадного пудинга быстрого приготовления с горячим кофе. – Часов около двух или трех я ложился навзничь на луговой стороне и смотрел, как проплывают облака, или собирал голубику и ел ягоды, прямо не сходя с места. Радио работало громко, так что любые вызовы Опустошения я бы услышал.
Затем на закате я варганил себе ужин из банок ямса и «Спэма», и горошка, а иногда просто гороховый суп с кукурузными булочками, испеченными на дровяной печке в алюминиевой фольге. – Затем я выходил к тому отвесному снежному склону и нагребал себе два ведра снега для ванны, и собирал охапку нападавшей растопки со склона, как пресловутая Японская Старуха. – Бурундукам и кроликам выставлял кастрюльки остатков под хижину, посреди ночи слышно было, как они там ими лязгают. С чердака слезала крыса и тоже отъедала.
Иногда я орал вопросы скалам и деревьям и через ущелья или йоделировал – «Каков смысл пустоты?» Ответом было совершенное молчание, так что я понимал. —
Перед тем как отправиться на боковую, я читал при керосинке, какая книжка б ни попалась мне в стопке. – Поразительно, до чего люди в одиночестве голодают по книгам. – Изучив до единого слова том по медицине и пересказы пьес Шекспира в изложении Чарлза и Мэри Лэм, я взбирался на небольшой чердак и собирал драные ковбойские книжки в бумажных обложках и журналы, истрепанные мышами – Кроме того, я играл в конский покер с тремя воображаемыми партнерами.
Около отбоя я доводил кружку молока чуть не до кипения со столовой ложкой меда в ней и выпивал это, как агнец, на сон грядущий, а потом сворачивался калачиком у себя в спальнике.
Никому не следует проживать жизнь, ни разу не испытав здорового, даже скучного уединения в глуши, когда обнаруживаешь, что зависишь исключительно от себя самого, а следовательно, познаешь собственную истинную и скрытую силу. – Научаешься, к примеру, есть, когда голоден, и спать, когда сонен.