Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: На стороне ребенка - Франсуаза Дольто на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Страх кастрации у мальчика выражается не только в боязни при виде того, как опадает пенис, но и в опасении перед всяким увечьем, например потерять пальцы. Девочка младше трех лет, увидев пенис мальчика, может предположить, что у нее тоже был пенис, – она точно так же боится утраты частей своего тела и связанных с этим переживаний.

Страх кастрации у мальчика выражается не только в боязни при виде того, как опадает пенис, но и в опасении перед всяким увечьем, например потерять пальцы.

Никто никогда не решит проблему страха кастрации. Из него вырастает наше ощущение смерти. Частичка за частичкой наступает расчленение, а за ним – полное и последнее уничтожение плоти, та часть нашего существования, которая называется смертью. Разговор же об этом успокаивает.

У негров каждый взрослый говорит мальчику перед инициацией: «Возьму и отрежу тебе пипку». Это входит в ритуал общения. А ребенок и не думает ему верить. Но он доволен, что с ним говорят о его половом органе.

А мы поднимаем крик: «Ни в коем случае нельзя этого говорить, это наносит травму ребенку!» Смотря как говорить. Пускай это будет «для смеха». Выразить словами страх, знакомый каждому мальчику, – благотворное средство[8].

Кто знает, отчего девочка, по распространенному у психологов выражению, «заражается женственностью» от своего отца, а мальчик «мужественностью» – от матери? Нарушениям сексуального поведения, двусмысленности самоощущения, колебаниям в ощущении своей сексуальной принадлежности, страху перед женщиной-матерью и т. п. могут способствовать какие-то уже забытые обстоятельства, факты из раннего детства, на которые не обратили внимания и которые обнаруживаются лишь в результате позднейшего психоанализа.

Мне позвонила одна мать, которую беспокоила жестокость сына-подростка. По ее словам, он нападает на улицах на женщин, которые похожи на нее. Кроме того, она сообщила, что он и на нее поднимает руку, когда она заботится о дочке: «Сестра – моя, не трогай». («Он так поступает с тех пор, как был „совсем маленький”?» – «Да, с тех самых пор».) Наверняка этому мальчику было необходимо, чтобы в первый же раз, когда мать услышала, как он предъявляет права собственности на сестру, она отняла у него малышку. И отец, в силу своей позиции в семье, не мог заставить сына уважать свою жену – ни на словах, ни поведением, он не смог запретить сыну видеть в ней и в сестре сексуальный объект, не смог заставить сына видеть в них «женщин, с которыми он никогда не вступит в сексуальные отношения», подобно тому как и сам он, его отец, никогда не посягал ни на свою мать, ни на сестру, ни на бабку, ни на двоюродную бабку своих детей.

Невысказанное, оставаясь для ребенка двусмысленным, затягивает опасность инцеста[9]. Важно сказать подростку, что он не может занять в семье место отца и что между его родителями существуют отношения мужа с женой, на которые он не может претендовать; в свое время он вступит в такие отношения не с матерью, а с другой женщиной.

К несчастью, определенные вопросы годами остаются без ответа и годами зреют, как опухоль, в позорной или священной двусмысленности. Запрет на инцест должен быть внятно произнесен в ответ на немой вопрос. А если девочка берет у мамы сумочку и туфли и носится с ними – это опять-таки немой вопрос: «Как мне стать женщиной, ведь грудь у меня плоская, а пипки, как у мальчиков, у меня нет?» Девочки верят, что у матери она есть. Немой вопрос мальчика, который наряжается в мамины вещи: «Когда я стану большим, я стану, как ты, женщиной? У меня тоже будут детки в животе?» Не следует упускать возможности объяснить ему, какого он пола: «Ты никогда не будешь женщиной. Если ты хочешь играть, как будто ты уже большой, надень лучше папины ботинки!» Это напоминает мне одну девчушку четырех с половиной лет, которая говорила: «Когда я стану дедушкой, я буду делать с внуками то-то и то-то». Она уже переросла время, когда девочка не знает, что она девочка. Но никто не позаботился ей объяснить: «Когда ты состаришься, ты будешь бабушкой, и то не просто потому, что ты уже старенькая, а только если у тебя будут дети, которые тоже родят своих детей». Двусмысленность болтовни, на которую не обращают внимания, может остановить сексуальное развитие. Ребенок может сколько угодно забавляться, подражая детям или взрослым другого пола, но лишь при условии, что это игра, а не план будущего.

Двусмысленность болтовни, на которую не обращают внимания, может остановить сексуальное развитие. Необходимо найти для ребенка точные слова и объяснить наличие опасности в слепом следовании соблазну и неумении устоять перед ним, тем самым помочь устоять перед искушением.

Этой разницы между игрой и реальностью детям не объясняют. Хотя последнее необходимо точно так же, как разъяснять им, почему детям нельзя трогать электрическую розетку. Необходимо найти для ребенка точные слова и объяснить наличие опасности в слепом следовании соблазну и неумении устоять перед ним, тем самым помочь устоять перед искушением.

Детская сексуальность: Стена умолчания

После Второй мировой войны воспитателей стал тревожить мучительный вопрос: нужно или нет вводить сексуальную информацию в рамки школьной программы?

Я присутствовала на официальном собрании, организованном в Сорбонне. У инспекторов академии эта перспектива вызывала ужас; они видели только одно средство охладить горячку пубертатного возраста. Им представлялось естественным раздавить всех этих юнцов интеллектуальным трудом и физическими упражнениями, чтобы у них не оставалось ни времени, ни сил мастурбировать ночами в дортуарах. Умственная и физическая усталость прогонит фантазии, связанные с неосознанными половыми побуждениями, дружеские и чувственные взаимные привязанности детей или детей и взрослых – и гетеросексуальные, и гомосексуальные. Последний триумф Жюля Ферри[10], последний штрих его этики воспитания.

В крайнем своем выражении это принудительное «лечение» вытекает из логики концлагеря: пайку уменьшают до тех пор, пока заключенные не начинают думать только о еде, вместо того чтобы думать о межличностных отношениях. У измученных людей, которым грозит смерть, если они бросят работу, не остается времени для межличностного обмена.

Эксплуатируя человека, его энергию либо используют, либо переключают на что-либо другое.

Когда настала пора подправить педагогику по Жюлю Ферри, введя в нее сексуальное просвещение, руководители лицеев довольствовались тем, что ввели еще одно упражнение по риторике, с сухими и безличными рассуждениями на заданную тему. Не все можно объяснить в терминах биологии, если имеешь дело с возрастом, когда человека буквально распирает и он непрерывно фантазирует.

В любом случае, эта информация чересчур запаздывает. Потому что сексуальность играет важнейшую роль с самого момента нашего появления на свет; ребенок без конца выражает ее день за днем на языке тела. Неосознанные половые влечения влекут за собой межличностную коммуникацию, которая остается неизменно одной и той же между людьми с начала их жизни. Они проецируются в язык, но в язык, соответствующий уровню нашего развития. К моменту созревания, когда появляется чувство ответственности, психика, являющаяся метафорой тела, могла бы уже оказаться достаточно зрелой для ответственности за половой акт, в котором сочетаются эмоциональные, социальные и психологические отзвуки. Но чтобы очутиться на этой стадии, нужно было бы с самого детства смотреть на это как на факт – ни плохой, ни хороший, а вытекающий из человеческой физиологии, и как на действие, совершаемое ради оплодотворения. Стиль этой созидательной игры коренным образом изменяется с появлением чувства взаимной ответственности двух людей, каждый из которых принадлежит определенному полу… Да еще этому должна предшествовать долгая подготовка – появление чувства ответственности за свои поступки… А пока его и в помине нет: нравственное воспитание ни в малейшей степени не подразумевает структурированной этики желания; существует лишь воспитание-маска, чтобы скрывать от других неназванные желания, уже испытываемые, но утаиваемые. К чему сводится воспитание гражданина в ребенке? Его учат переводить слепых через улицу, уступать место старушке, знать, как надо голосовать… Вот и все гражданское воспитание… Но никто не воспитывает в ребенке чувства достоинства его тела, никто не прививает ему сознания того, что все части его тела благородны; а когда не знаешь, как обращаться с собственным телом, как поддерживать его, способствовать его росту, уважать его ритмы, происходит декомпенсация, а значит, отток человеческих сил… Все это следовало бы иметь в виду и учитывать в воспитании с ясельного возраста. Но ничего подобного не делается: люди сидят на голодном пайке, что усугубляется полным замалчиванием этих вещей в школе; человек о них понятия не имеет и неспособен воспринимать то, что происходит с его телом… Это малоутешительно.

Из того, как изображают естество ребенка пластические искусства, а также из литературы о ребенке становится ясно, что практически вплоть до нашего века тело отделяли от души. Все предопределено: образованию подлежит «дух», то есть мозг ребенка, а о теле забывают (или даже уличают его во всех пороках, грехах… взваливают на него все зловредное, негативное). О теле забывают, вытесняют его в тень во всех случаях, кроме тех, когда ему достается хлыст или палка или когда ему запрещают двигаться. Естественная активность тела считается грубой, она словно оскорбляет человеческий разум, унижает человеческое достоинство. А между тем у нас во французской культуре существует Рабле, который мог бы быть для нас с ясельного возраста властителем дум и словаря. Рабле посредством языка сублимирует все относящееся к телу, к пище и в то же время все наиболее трансцендентное[11], поскольку, что ни говори, а Гаргантюа все же родился «от уха» Гаргамель; именно «от уха», а не «из уха» матери. Он родился от слов, которые слышала его мать. Он рожден от языка… и с рождения принадлежит человечеству. И из языка он сотворил слова, сотворил радость для всех сразу, для всех, кому не нужно скрывать никакой эротики. Это эротика для радости целой группы.

Самая лучшая подготовка к сексуальному просвещению – с раннего детства приобщаться к языку самой жизни, который метафорами рассказывает обо всех функциях тела.

Даже в современном доме, оснащенном всевозможной техникой, остаются обрывки этого метафорического языка: розетка входит в штепсель, окно закрывается при помощи шпингалета, который проникает в гнездо. Все это – метафоры продуктивной сексуальности, которая приводит к сцеплению и в конечном счете приносит удовольствие, счастье, да и гражданскую пользу тоже.

Я думаю, что сегодня в системе воспитания существуют два заблуждения, в силу которых подросток не может прийти к согласию с собственным телом: физические упражнения полностью ориентированы на соревнование, а не на знакомство с собственным телом и радость игры. Ребенку, обучающемуся в школе, тестируемому, обязанному заниматься спортом, точь-в-точь как сдавать экзамены, не хватает радости, которую получаешь от игры, в которой, правда, есть победитель и побежденный, но, если игра была хороша, проигравший не испытывает унижения от своего проигрыша. Второе воспитательное заблуждение – это пренебрежение к рукам и обеднение языка, сказывающееся на понятливости и сноровке. Из словаря удалили все конкретное – все, что относилось и к функциям тела, и к предметам, которыми манипулируют. И это проделывают с ребенком всё в более и более раннем возрасте. Лет двадцать назад в начальной школе арифметика оперировала реалиями (весами, склянками, бассейнами, кранами…). Сегодня даже в математике ребенка очень быстро обучают манипулировать (мысленно) совершенно абстрактными понятиями. Спорт, который полностью сводится к соревнованию, и абстрактный язык, уже у ребенка восьми лет переполненный абстракциями, не могут помочь ему жить в добром согласии со своим телом.

Мы облегчаем себе совесть, говоря: «Теперь дети занимаются спортом… Теперь существует языковая свобода, ведь дети могут говорить родителям или при родителях грубые слова». Но это совсем другое! Таким образом можно высвободить определенную агрессивность, но это совершенно не то, что формирует личность. Этот язык лишен креативности[12]. У наших детей больше нет словаря. Мы движемся в обратную сторону от того, что могло бы обеспечить подростку равновесие.

Как объяснить этот упорный обскурантизм[13] , который воздвиг стену молчания перед детской сексуальностью и заставляет родителей и воспитателей Третьей республики[14] делать вид, будто никакой детской сексуальности не существует?

Из памяти взрослого изглаживается все, относящееся к доэдиповому возрасту[15]. Вот почему общество с таким трудом признало детскую сексуальность. В предыдущие века о ней знали только кормилицы. Родители о ней понятия не имели. Кормилицы знали, потому что, в отличие от родителей, и в буржуазной, и в крестьянской среде существовали на том же уровне, что и дети. Те, кто занимался детьми, всегда стояли особняком: они понимали язык до речи, понимали не словами, а поведением. Когда Фрейд заговорил о мастурбации у детей, родители подняли крик, а кормилицы говорили: «Ну да, конечно, все дети так делают…» Почему же они раньше об этом не говорили? А дело в том, что для большинства взрослых дети играли роль животных, которых не то держат дома на положении четвероногого друга, не то разводят в хозяйстве – смотря по тому, любят их или нет.

В таком обществе, какое существовало еще в XVII веке, многие дети из зажиточных слоев общества воспитывались у кормилиц и довольно благополучно и рано достигали возраста самостоятельности. Возникает вопрос: не потому ли при кормилицах они легче переживали свою детскую сексуальность, что кормилицы не налагали запретов, которые стали налагать на них матери позже – в XVIII веке или в XIX, когда начали сами кормить своих детей?[16]

Детство Людовика XIII, о котором упоминает Филипп Ариес, показывает, каким может быть ранний возраст без запретов. До шести лет взрослые вели себя с принцем извращенно: играли с его половым членом, позволяли ему играть с половыми органами других людей, ложиться в постель к взрослым, шалить с ними. Все это было позволено. Но в шесть лет его вдруг одевают по-взрослому, и отныне он должен вести себя как взрослый, повинуясь «этикету»[17].

Такое положение как будто чревато травмами для ребенка, однако было в этом все же нечто изначально спасительное, поскольку за первые годы жизни ребенок успешно пережил свою сексуальность с чужими людьми, а не с родителями. У него было больше шансов благополучно миновать все трудности, несмотря на то что потом его чересчур рано переодевали во взрослое платье. Его пример распространяется только на богатые классы. А как ребенок из других слоев общества в ту эпоху мог подавить и сублимировать желание инцеста? Ему помогало то, что он очень рано начинал работать. Мать беременела часто, один младенец сменял другого на коленях у матери, и привилегия на чувственные удовольствия представлялась старшему уделом малышей, тогда как сам он уже оказывался занесенным в список семейных работников. Он понимал, что права на мать принадлежат тому, кто зачинает детей, а сам он в силу своей половой незрелости должен быть отвергнут матерью. Отец или заместитель отца присутствовал постоянно, и все время, пока продолжалась плодоносная, детородная пора жизни женщины, оттеснял ребенка в сторону, поскольку тот уже не мог быть младенцем, но и не мог еще сам производить на свет детей. Неудивительно, что девочки с четырнадцати лет были сексуальными объектами для стариков. Может быть, именно таким образом и выражался инцест, который, в сущности, просто наступал с опозданием: «Когда я вырасту большой, я смогу обладать женщинами возраста моей матери… Когда я состарюсь, я смогу обладать моей дочерью в образе другой женщины…» Ситуация Агнессы в «Школе жен»[18] была, вероятно, совершенно обычной. Я думаю, что открытие Фрейда закономерно пришлось на эпоху, когда дети гораздо чаще стали жить в семье, вместо того чтобы воспитываться у кормилиц или с самых юных лет уходить из семьи и приниматься за труд. В сегодняшней семье-ячейке, прежде всего в городах, трудности и конфликты куда более взрывоопасны, особенно когда протекают в скрытой форме. Сегодня ребенок вступает в контакт с куда более ограниченным числом взрослых, чем в былые эпохи. В XVII и XVIII веках ребенок мог переносить свои инцестуозные чувства на других женщин, которые находили весьма забавным играть в сексуальные игры с маленькими мальчиками и юношами, которым они не приходились матерями. В сущности, легко убедиться, что сплошь и рядом сегодня ребенок, который видится с бабушками и дедушками только изредка, на семейных сборах, во многих отношениях все больше и больше замыкается в триаде: отец – мать – единственный ребенок. Ребенок втиснут в эту ячейку – а ведь сейчас принято говорить, что благодаря телевизору, групповым экскурсиям и путешествиям пространство жизни ребенка расширилось. Но все относительно. Материальное пространство расширилось, а пространство эмоциональных связей сузилось.

Для переживания чувств, сопровождающих отношения между людьми, у ребенка остается куда меньше простора, чем прежде; он стал гораздо ближе к родителю и родительнице – они ему и кормильцы, и воспитатели. Прежде они вообще были не кормильцами, не воспитателями, а коллегами по трудовым и представительским ритуалам. Он действовал, как они, по отношению к миру, по отношению к пространству, а между ними стояло много взрослых-заместителей – с ними он проигрывал свои чувства и свою инцестуозную сексуальность, которая посредством переноса[19] переходила на людей из родительского окружения.

Существовали и такие отдушины, как карнавалы, маскарады.

Эти праздники приносили вседозволенность неосознанных сексуальных стремлений, скрытых под маской, по меньшей мере раз в году, – в Северной Европе были два дня в холодное время года, масленица и средопостье, когда родственники и соседи, жившие бок о бок, ощущали свою анонимность: лица скрывались под масками, и можно было переживать сексуальные желания, игры, фантазии, а иногда и осуществлять их, не отождествляясь с ними, – на то и масленица.

Сегодня последний день карнавала считается праздником отцов и превратился в чисто рекламное мероприятие по продаже всяких безделушек. Взрослые больше не переживают праздников «спускания паров» – даже в тех местах, где хотят продолжать подобные праздники из коммерческих соображений, как в Ницце, или на Севере, или с Жилями (клоунами) в Бельгии[20] . В нашем обществе несомненно происходит куда большее подавление желаний, чем раньше. В том числе и на уровне детей. Похоже, что в былые времена не было таких, как сейчас, запретов на сексуальные игры ни между детьми (кроме как между братьями и сестрами), ни между детьми и взрослыми (кроме как с родителями).

В XIX веке запреты существовали, но жизнь знает множество путей обойти их. Немало юношей получили первый любовный опыт со служанками. Что до девушек, то их потому и выдавали замуж очень рано, что знали: замужем или нет, они все равно станут для мужчин сексуальным объектом, и пусть уж лучше за это будет отвечать какой-нибудь мужчина, которому отец вручит свою дочь для защиты. Нам с нашими нынешними представлениями странно, что дочь вручали зятю вместе с деньгами, как будто жена – обуза, вместо того чтобы требовать денег у будущего зятя, как это делается в некоторых африканских странах, где жену приходится покупать, потому что она представляет собой ценность. У нас – наоборот: приданое должно было подсластить пилюлю. На Западе в зажиточной среде замужество дочерей было до недавнего времени сродни узаконенному сутенерству. Торг по поводу приданого привносил в брак оттенок продажности. Во-первых, приданое сразу сообщало инфантильность зятю, якобы не способному самостоятельно обеспечить содержание жены, поскольку он не в состоянии даже дать за нее столько, сколько она стоит. Во-вторых, инфантильность придавалась и жене – ей словно говорили: «За тебя надо платить – сама ты ничего не стоишь». Кроме того, этим признавалось, что дочь – предмет владения отца, которому недешево стоило избавиться от этой своей собственности. Давая за дочерью приданое, он расписывался в любви к ней, и несмотря на то, что отныне она принадлежала другому мужчине, приданое, выделенное отцом, обеспечивало ему материальное присутствие в семье дочери.

2 глава

Вина

«Пустите детей приходить ко мне», или Откуда берется чувство вины

До XIII века дети причащались, начиная с крестин, каплей освященного вина, которую вливали им в губы. В XIII веке мальчики причащались публично в 14 лет, девочки – в 12. После Тридентского собора[21] , в XVI веке, мальчиков и девочек стали допускать к алтарю в 11–12 лет. Папа Пий X, снизивший этот возраст до семи лет и учредивший причастие с глазу на глаз, которому предшествовала исповедь[22] , преподнес «невинным душам» отравленный дар, хотя полагал, что следует словам Христа: «Пустите детей приходить ко Мне».

Это новшество в католичестве было плодом заблуждения, соединенного со справедливой и великодушной идеей. Оно повлекло за собой очень раннее ощущение ребенком чувства своей виновности и эротизацию признания, сделанного другому лицу, прячущемуся в потемках исповедальни. Чтобы приобщиться к таинству покаяния, ребенок должен проникнуться чувством своей греховности. Ребенок не чувствовал за собой вины перед Богом; с малолетства он знал, что совершил проступок в том случае, когда не угождал взрослому. Он бывал счастлив или несчастлив в зависимости от того, получал ли он от своих воспитателей похвалы, конфеты или наказания, удары палкой. У него не было никакой возможности отделять добро и зло от удовольствия и неудовольствия.

На исходе детства достаточно было единожды исповедаться во всех грехах в момент торжественного причастия, после чего по отношению к Богу, в мистическом плане, человек становился равен своим родителям.

Для западного христианства это новшество оказалось освящением ритуала, утверждавшего ценность чувства вины в том (доэдиповом) возрасте, когда ребенок смешивает воображение и мысль, бессознательное желание и поступок, слово и действие, и, что еще хуже, Бога, и своих родителей, и воспитателей.

Пока причастие с глазу на глаз не испортило все дело, на исходе детства достаточно было единожды исповедаться во всех грехах в момент торжественного причастия, после чего по отношению к Богу, в мистическом плане, человек становился равен своим родителям. Кроме того, это был возраст вхождения в общество. В те времена в Европе многие дети в 12 лет уже оказывались брошены в мир труда, покидали родительский очаг, сталкивались с действительностью и с точки зрения человеческих законов становились подростками, отвечающими за себя. Согласно семейному обычаю, накануне торжественного причастия они просили прощения у родителей за все, чем их вольно или невольно обидели, пока они были детьми. Затем, после этого семейного и общественного, приходского праздника девочки совместно с женщинами, а мальчики с мужчинами включались в жизнь общества. Они принимали участие в беседе во время еды, имели право голоса в семье, чего до сих пор у них не было. Во Франции в семьях, где детей продолжали воспитывать как до Пия X, дети еще в 1940-м году получали право разговаривать во время еды только после первого причастия, которое торжественно отмечалось в 11 или 12 лет (в 6 классе лицея). В этих семьях причастие с глазу на глаз не допускалось. Все это – через три года религиозного образования, на первом или втором году обучения второй ступени. Следовательно, до этого не было никакой исповеди: в проступки против мирской морали, «ребяческой и честной», не вмешивали Бога. Таким образом, религия не требовала, чтобы дети, подчиняясь прихотям или неврозам своих родителей или воспитателей, различали добро и зло перед Богом.

Ребенок не знает меры своей свободы в поступках, приятных или неприятных, полезных или вредных для других и для него самого. Когда он это осознает, он обретает и понятие добра и зла, что большей частью не имеет ничего общего с духовным грехом. Чувство вины – мирское чувство.

С точки зрения этнологии допуск к алтарю для причастия может рассматриваться как ритуал перехода.

Когда-то это так и было, но после Пия X положение вещей изменилось.

Есть таинство, установленное Христом, основателем религии, а есть ритуал, сопровождающий дарование этого таинства. Если этот ритуал вводится вовремя, он освобождает и способствует продвижению вперед. Но если то или иное таинство, вместо того чтобы развивать доверие к себе и к другим, развивает чувство вины – оно преждевременно. Смешивать таинство покаяния с таинством святого причастия само по себе нехорошо, но к этому добавляется еще путаница между сутью этих таинств и случайными обстоятельствами ритуалов. Разумеется, все зависело от того, каким образом отцы и матери (особенно матери) готовили ребенка к этой самокритике перед лицом Закона Божьего, а не перед их собственными правилами. Так мало взрослых воспитателей подают в этом пример детям, наблюдающим за их жизнью. Слишком немногие питают доверие к жизни, а значит, и к своему ребенку, и к его интуиции – я говорю здесь только о телесной жизни. Многие взрослые сеют недоверие к себе и к другим, страх перед опытом, страх перед болезнями (хотя люди уже научились избегать заражения). Чувство вины царит повсюду, даже в смерти. Когда-то казалось важным строгое соблюдение полагающегося ритуала – поста. К причастию полагалось идти натощак. Почему бы и нет – считалось, что натощак чувствуешь себя свободнее… Но этим закреплялась определенная двусмысленность, как будто бы духовная, мистическая трапеза, связывавшаяся со Словом Христа, символическое питание нашей человеческой реальности, противостоит пищеварительному комфорту. А возможно ли обойтись без ощущения телесного благополучия, которое служит нашей временнóй и пространственной жизненной ориентации? Возможно ли без этого изменение себя самих, да, в сущности, и духовное созидание?

Почему причастие начинается именно с семи лет, предполагаемого «разумного» возраста? Почему не с 0 до 7, как у православных? Ребенок участвует во всем, во все вмешивая свои магические интерпретации действий «брать» и «делать», магию оральности и анальности[23]. Он не знает меры своей свободы в поступках, приятных или неприятных, полезных или вредных для других и для него самого. Когда он это осознает, он обретает и понятие добра и зла, что большей частью не имеет ничего общего с духовным грехом. Чувство вины – мирское чувство. Ребенок чувствует, что неразумно поддаваться соблазну неблаговидных поступков, которые огорчают родителей и на которые наложен родительский запрет. Он считает себя виновным, когда, удовлетворяя какую-нибудь потребность или желание, поранится из-за собственной неловкости. В эпоху телесных наказаний его за это били по чувствительным и подвижным частям тела, и это наказание исходило не от Бога, но от сторожа, охранявшего свое достояние, поскольку испорченное ребенком его тело также было частью этого достояния. Но начиная с того момента, когда ребенок начинал испытывать чувство вины, им руководили веления Бога, которые не следует путать с человеческими приказами. В православии прежде, чем ребенка допустят к причастию, он должен пройти через двухлетнее религиозное обучение, подготавливающее его к торжественному личному причастию. Исповедь происходит на глазах у всех, посреди хоров; священник стоит тут же, но кающийся обращается к иконе Спасителя. Ребенок ничего не говорит о своей частной жизни. Священник спрашивает: «Грешил ли ты против Первой заповеди?» – «Да, грешен». – «Против Второй заповеди?» – «Да, грешен… Я грешен во всем». Но его поступки не передаются в подробностях любопытному собеседнику. Изучив за два года обучения начатки своей религии, ребенок после маленького семейного праздника вновь допускался к причастию – уже как «взрослый, отвечающий за свои поступки».

Многим детям трудно даже разобраться в том, что такое грешить действием, и тем более в том, что такое грешить упущением. Ну а понятие «грешить мыслями» для ребенка вообще не имеет смысла.

У ребенка-католика все не так: с пяти лет его подчиняют малой катехизации[24]. В детском воображении место родителей занимает Бог. Вместо пробуждения к духовной жизни ритуал низводится до психологического осмысления мистики и до эротизации отношения Бога к ребенку и наоборот. Для взрослых это было способом оказать давление на ребенка, пригрозив ему высшей карой провидения, «смертным грехом», адом. Многим детям трудно даже разобраться, что такое грешить действием, тем более в том, что такое грешить упущением. Ну а понятие «грешить мыслями» для ребенка вообще не имеет смысла. Семилетние дети не знают, что такое мыслить, думать. Мыслить – это добровольный акт. Впрочем, думают очень немногие люди (как сказал господин Тэст[25], «никто не размышляет»). Целенаправленная мысль, мысль, которая работает над чем-нибудь, как певец работает над своим голосом, – это акт осознанный, не имеющий ничего общего с фантазмами[26]. Ребенок принимает за мысли свои фантазмы. Как же в таком случае он может постичь разницу между грехом мысленным и грехом по упущению? Из всего этого он извлекает только страх смертного греха. Постановление католической церкви безо всякой пользы наделило чувством вины все поколения нашего века во имя того самого Христа, к которому детей хотели, так сказать, приблизить! А ведь Он пришел в мир ради ведущих неправедную жизнь, грешников, безнравственных людей, стоящих вне закона или, во всяком случае, тех, кого считают таковыми ревнители порядка.

И как бы мы ни относились к чувству вины, испытываемому по поводу тела и тех его потребностей, что проявляются с наступлением отрочества в новых отношениях, выходящих за границы семейной среды, к взрыву жизненных сил, связанному с созреванием, к мастурбации, всегда переживаемой как падение и крайнее средство в безвыходном положении, – с какой стати объявлять их грехом по отношению к Богу? С тем же успехом можно объявить грешником прыгуна, не сумевшего перепрыгнуть планку, которую он во что бы то ни стало решил преодолеть, и взбешенного собственным бессилием!

3 глава

Воспоминания детства

Ангел, карлик и раб, или Ребенок в литературе

В средневековой литературе Западной Европы ребенок занимал место бедняка или даже зачумленного – этакой парии. Такова воля Церкви. Сочинения средневековых клириков[27] напоминают, что ребенок – это существо, которого следует во всем остерегаться, так как он может быть вместилищем темных сил. Новорожденный еще принадлежит к низшему миру, ему только предстоит родиться для жизни духа. Он несет проклятие, павшее на человека, изгнанного из рая, он платит за грехи взрослых, как если бы он всегда оказывался плодом греха. По отношению к нему используются презрительные, а то и бранные выражения. В течение долгого периода он находится в такой немилости, что его даже крестят с опозданием. Да и после того, как всех детей начинают систематично подвергать обряду крещения, считается, что крещение не уничтожает факта первородного греха. На смену этому обскурантизму приходит гуманизм Возрождения, который положит конец опале божьих уродцев, место которым в чистилище, а то и в аду, рядом с низшими существами, слугами, рабами и животными. В первую очередь вспомним тут мэтра Алькофрибаса с его гениальной притчей о Гаргантюа, который благодаря силе слова рождается великаном. Теперь от взрослых требуется обрести детское простодушие, то самое детское простодушие, которое в XVIII веке превратится в первую христианскую добродетель. Церковь, сначала оттеснив живущего в человеке ребенка в тень, теперь реабилитирует его в сознании людей.

«Церковь возбраняет нам презирать их (детей) в силу глубокого почтения, какое питает к ангелам блаженным, оберегающим их». («Трактат о выборе и методе учения», Флери, 1686).

«Будьте как новорожденные младенцы», – советует Жаклин Паскаль в своей молитве, включенной в свод правил для маленьких пансионерок Пор-Рояля («Правила для детей», 1721).

Возможно, эту реабилитацию подготовил и облегчил культ младенца Иисуса. Во всяком случае, он знаменует собой этап, первый опыт. Ясли были изобретены святым Франциском Ассизским в начале XIII века. До него символической колыбели ребенка не существовало. Ангел или демон, он был или воздушным созданием, или находился среди углей пылающих. Символическое дитя находится между небом и землей, меж двух стульев ханжества, лежит между двумя молитвенными скамеечками. Не то падший ангел, не то будущий герой.

Другая историческая причина реабилитации ребенка – культ маленьких принцев. Он возник в разгар религиозных войн. Во времена противостояния католиков и протестантов Екатерина Медичи вознамерилась объехать Францию в карете, демонстрируя толпам нового короля – Карла IX, которому тогда было десять лет. Это было в 1560 году. Людовика XIII чествовали как короля-дитя. Двор чрезвычайно заботился о его популярности – так никогда прежде не заботились о популярности отпрыска царствующего дома. Все, что касается положения ребенка и его места в обществе, циклично, но диалектика понятий о нем гораздо сложнее и тоньше, чем можно подумать, исходя из ведущих принципов эпохи. Поэтому нельзя утверждать, что в средние века дитя как символ невинности и чистоты не существует. Хотя такой взгляд не выступает на первый план в литературе, он существует в народных песнях, в рождественских песнопениях. В XIII веке в лирический репертуар входит прославление материнства. Разумеется, установки, игнорирующие всякую диалектику, способны довести до крайности и неестественности любое явление, лишая его многосторонности и многозначности. Но подобные принципы нельзя считать и чистым вымыслом, произволом. Любой господствующий принцип обращен к человеку, который в конце XX века может претендовать если не на охват явления во всей его полноте, то хотя бы на постижение тайны во всей ее сложности и на умение уважать ее как одну из составляющих реального человека в процессе его становления.

Из преобладающего в средние века мнения становится ясно, что прежде всего в эту эпоху стремились подчеркнуть пластичность, податливость детства и влияние среды, воспитателей на юные умы. В латентном состоянии[28] ребенок порочен. Его может спасти только религия. Именно эту концепцию поддерживает Фенелон в своем «Телемахе»[29], рационализируя и обмирщая мнение церковников: чтобы ребенок не был порочен, его надлежит полностью сформировать воспитанием. Руссо выворачивает этот постулат наизнанку: ребенок рождается добрым дикарем, порочным делает его общество. Ленин для своих юных пионеров прибегает к модели Телемаха. Эти внутренние противоречия без конца воспроизводятся с каждым новым циклом. Но наследие Руссо воспримут романтики. Эмиль Жан-Жака Руссо открывает путь маленькой Фадетте и Полю с Виргинией[30].

В начале XIX века, согласно господствующей диалектике, на первый план выходит ангелизм. Все романтические поэты воспевают ребенка. Но его изображение инфантилизировано. Ребенок плохо воплощен и весьма условен. Это не более чем зыбкий призрак, свидетельствующий о божественной природе человека и об утраченном рае. Взрослому он напоминает о первоначальной чистоте, самом благородном, самом харизматическом состоянии человека.

Романисты XIX века стремятся поместить ребенка в его социальное окружение и драматизируют его участь. Он – жертва общества, он проходит все ступени своего крестного пути: от козла отпущения до мученика.

Право на жизнь и смерть

В Германии, во времена Римской империи, общество, судя по всему, предоставляло отцу право на жизнь и смерть ребенка только в момент его рождения и до первого кормления грудью.

В Риме действовали законы, которые, по решению суда, ограничивали patria potestas[31], являвшуюся фактическим правом.

Во II веке н. э. Адриан приговорил к изгнанию одного отца семейства за то, что тот на охоте убил своего сына, вина которого состояла в прелюбодеянии с собственной мачехой – обстоятельство крайне неблагоприятное для жертвы.

В начале III века н. э. суд потребовал, чтобы отцы не убивали сами своих детей, а отдавали их под суд.

В начале IV века н. э., по законодательству Константина, отец-убийца должен был нести наказание за детоубийство (L. unic, C., De his parent vel. Lib. occid., IX, 17).

В VI веке кодекс Юстиниана положил конец праву родителей распоряжаться жизнью и смертью детей (IX, 17, loi unigue, 318).

Детоубийства

В процессах по детоубийствам, вопреки их впечатляющей многочисленности, бывает трудно отделить этику от юриспруденции.

Следует ли карать за убийство новорожденного менее сурово, чем за убийство ребенка постарше? Больше всего, кажется, на суд производит впечатление способ, которым было исполнено убийство (жестокое обращение, яд, нож). Создается впечатление, что попытка самоубийства преступника, следующая за детоубийством, является смягчающим обстоятельством. Примеры: в 1976 году Жослин Л., 30 лет, убивает своего сына, 10-ти лет, и пытается покончить с собой – в 1977 году приговорена к четырем годам заключения; в 1975 году Элиан Ж. ошпарила своего двухлетнего сына, что привело к его смерти, – пожизненное заключение.

Особо жестокое обращение

Похоже, что суд склоняется к менее строгой мере наказания, учитывая, что наложенные на преступных родителей санкции не решают конфликта с ребенком-жертвой. Заметим, что ребенок-мученик лишен судебной защиты (его интересы не представляет адвокат).

Случаи дурного обращения родителей с детьми чаще всего остаются безнаказанными. Окружающие своим молчанием покрывают преступления или самих преступников. Тревогу поднимают врач, социальные службы, иногда соседи.

Удары и раны, постоянно наносимые из жестокости, караются строже, чем результаты «отеческого воспитания», которые слишком часто считаются прискорбными, но простительными несчастными случаями.

Изнасилование ребенка отцом или отчимом чаще всего скрывается как семейная тайна. Если правосудие вмешивается, нелегко бывает отличить сексуальные сношения по принуждению или вследствие акта насилия от связи, обусловленной покорностью ребенка при соучастии окружения.

Даже умиляясь детством, даже воспринимая ребенка как персонаж романа, литература XIX века на самом деле лишь воссоздает социально-моральную картину или поэтический образ утраченного рая или поруганной невинности. Все это лишь представления взрослых о том, что принято называть «ребенком». Романтизм предъявляет свои требования – авторы, сочувствующие жертвам существующего порядка, выводят ребенка на сцену в сентиметальном и гуманном свете – Гаврош, Оливер Твист, Дэвид Копперфильд. Но и они проходят мимо воображаемого мира первых лет жизни. Взрослые остаются в плену собственной субъективности, идеализируя собственную юность. Это анархический реванш писателей над церковниками; писатели опровергают Церковь, говоря: мы рождаемся безгрешными, нас развращает общество.

С неудержимым наступлением натурализма вновь появляется амбивалентность. Вновь ставится вопрос о врожденной доброте ребенка. Показывая, что дети довольно легко адаптируются в пагубной среде (Диккенс, Гюго), что на улице они чувствуют себя как рыба в воде, романист изображает их сметливость, дар подражать с одинаковой легкостью и добродетелям и порокам взрослых, их хитрости, их притворство, их умение жить среди социальной жестокости, обращая ее себе на пользу, их аморальность. Они на грани маргинализации[32] , почти маргиналы, и они голодны. Нужда в покровителе сокращает путь к правонарушениям. В глазах писателя-натуралиста (Золя) ребенок перестает быть персонажем, которого романист во что бы то ни стало намерен приукрасить и вознаградить. Натуралист претендует на то, чтобы показать ребенка во плоти, таким, каков он есть: ни плохим, ни хорошим – живым. Бедняк гол и унижен – это страдания человечества в миниатюре. Многие заходят так далеко, что обвиняют человеческую природу и приписывают уличным мальчишкам всевозможные пороки, словно принимая сторону церковников прошлых веков с их негативным отношением к Божьим сиротам[33] . Жюль Валлес[34] («Ребенок») порывает с натуралистической мелодрамой, повествующей о чахлом заморыше, неизменной жертве-малютке. Да, жертва, но не смирившаяся и не пассивная. Жертва в состоянии обороны. Час мятежа настал. Первые потрясения бунта молодежи совпадают с трагической утопией Коммуны. Ребенок Валлеса на баррикадах продолжает тот штурм, в котором первый камень был освящен Гаврошем.

Наш XX век не изобретет ничего нового в этой области. Он лишь быстрее воспроизводит все тот же диалектический цикл, и два поколения писателей будут по очереди использовать в постромантизме все скрытые и явные темы средневековья. Экзистенциализм принимает наследие натурализма, выражая его в других терминах. В «Словах» Сартра рассказчик восстанавливает годы своей юности как совокупность поз и ужимок, адресованных ближним. Ребенок-хамелеон приспосабливает свое поведение к поведению окружающих, чтобы манипулировать ими или чтобы они оставили его в покое. То окружающее, что ему навязывают, настолько ему неприятно, что он просто выбирает себе образец для подражания и следует ему.

Во всей этой литературной традиции, во всех ее проявлениях принимается в расчет, изучается, описывается только социальное поведение ребенка. Единственное новшество у Сартра – это его попытка остаться нейтральным.

Первооткрыватели же, маргиналы, – те смотрят на ребенка иначе: вот дремлет бессильное воображение, вот в бесплодной почве пробиваются ростки креативности, и вся проблема заключается в том, чтобы не позволить взрослым ее задушить. Но как? Кто интересуется сознательным и бессознательным первых лет жизни, воображаемым миром этого безнадежного и в то же время многообещающего одиночества? Кто исследует эти галереи, эти колодцы, эти природные источники, подобные подземной вселенной, невидимой, но реальной?

Том Сойер и Гекльберри Финн Марка Твена – первые симптомы того, что произошло открытие ребенка как такового, ребенка как человека, пытающегося приобщиться к жизни посредством своего собственного опыта[35].

Далее идет Изидор Дюкас. В «Песнях Мальдорора» нелегко расшифровать метафору, но Лотреамон[36] подарил нам наиболее сильный документ о субъективности видения ребенка, написанный на французском языке. Однако в его язык не так-то легко войти. В него проникаешь только посредством поэтической интуиции или вооружась методом психоанализа.

Переворот в литературном подходе к ребенку производит автобиографический роман «Мое прекрасное апельсинное дерево» Хосе Мауро де Васконселоса[37]. Дерево – наперсник пятилетнего мальчика. Это повествование обладает необычайной инстинктивной силой. Удивительно, как взрослый мог вспомнить и выразить все то, что он чувствовал в этом возрасте. Он рассказывает о горестях всей своей воображаемой жизни в ранние годы – этот возраст очень скудно освещен в западной литературе – во время болезни, которая чуть его не унесла. Ему удается с субъективной точки зрения описать ребенка, которым он тогда был, – со своей собственной субъективной точки зрения, сохраненной в памяти, – а это совсем не то же самое, что субъективная точка зрения взрослого, его собственная писательская субъективность, сегодняшняя, которая прошла через кастрацию[38]. Только выбрав себе символического отца, он покинул воображаемый мир, одушевленный его деревом (которое представляло символическую жизнь), чтобы примириться с реальным миром. Он разрешает эдипов комплекс[39] посредством детской гомосексуальной фиксации на одном чистом и неиспорченном старике, которого он любит как идеального дедушку и который становится поддержкой его эволюции. Старик погибает от несчастного случая в тот момент, когда собирался усыновить мальчика. Так мальчик открывает для себя смерть, и это открытие означает для него конец воображаемого мира, и его вступление через это испытание-посвящение в мир, где все состоит из торговли и борьбы за жизнь. Это испытание разыгрывается по ту сторону морали и социального протеста. Никакого бунта нет. «Мое прекрасное апельсинное дерево» – в литературе произведение маргинальное, задевающее за живое; совершенно нелогичное и поэтическое, не имеющее ничего общего со всеми романами нравов или социально-обличительными, в которых на сцену выведен ребенок. Жить в этом возрасте – значит жить так, как живет герой «Моего прекрасного апельсинного дерева». А жить, как живут взрослые – это нечто совсем другое: это значит смириться со смертью.

В Европе для такого свидетельства не нашлось бы источника вдохновения. Ребенок слишком стиснут рамками разных учреждений. В стране автора ребенок в три года еще не записан в школу, у него есть родители, но он встречается, с кем хочет. Он ведет жизнь маленького дикаря.

Мальчик открывает для себя смерть, и это открытие означает для него конец воображаемого мира, и его вступление в мир, где все состоит из торговли и борьбы за жизнь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад