Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Надежда - Андре Мальро на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Солдат не мог унять нервную дрожь в плечах. Пушка продолжала стрелять, взрывы снарядов эхом отвечали на выстрелы.

Хайме видел орудие. Его обслуживал капитан штурмовой гвардии, не артиллерист; он умел стрелять, но не умел наводить. Тут же суетился скульптор Лопес, командир отряда социалистов, в который входил и Хайме. Расположение орудия не позволяло навести его на ворота казармы, поэтому капитан стрелял по стенам, наугад. Первый снаряд — перелет — взорвался на окраине города, второй — у кирпичной стены, подняв огромное облако желтой пыли. При каждом выстреле незакрепленное орудие сильно откатывалось назад, и бойцы Лопеса, упершись обнаженными до плеч руками в спицы колес, как на гравюрах времен французской революции, кое-как водворяли его на место. Один снаряд все же попал в окно и разорвался внутри казармы.

— Вы там полегче, когда войдете в казарму, — сказал солдат. — Потому что ребята в вас не стреляли.

Нарочно не стреляли.

— А как нам распознать новых?

— Сразу же? Не знаю… Потом можно… Я вам скажу: они все без жен…

Он имел в виду, что фашисты, вступившие в армию, чтобы бороться против народного движения, прятали своих слишком элегантных жен; ближайшие улицы были полны ожидающими солдатскими женами — только их группы и молчали в гудящей толпе.

Ружейная пальба вдруг усилилась, перекрывая громыхание подъезжающих грузовиков: прибыло подкрепление штурмовой гвардии. Один из броневиков был уже тут. Орудийные выстрелы по-прежнему сотрясали вино в стаканах. Бойцы забегали в бар и, не выпуская винтовок из рук, рассказывали новости, как киноактеры на студии забегают в буфет пропустить стаканчик между двумя съемками, не снимая костюмов. Но на светлых плитках, которыми был выложен пол, оставались следы от их окровавленных подошв.

— Еще таран!

Действительно, человек пятьдесят в воротничках и без воротничков, но с ружьями за спиной, согнувшись, как бурлаки, тащили огромное бревно, напоминавшее какого-то монстра геометрической формы. Бревно проплыло над развороченной мостовой, кусками штукатурки и обломками решетки, ударило в ворота, точно в гигантский гонг, и подалось назад. Хотя казарма была полна криков, грохота выстрелов и дыма, она ответила на удар как будто гулом монастырских сводов. Трое из тех, кто тащил бревно, упали под пулями фашистов. Хайме встал на место одного из них. В тот момент, когда таран снова тронулся, высокий анархист с густыми бровями схватился обеими руками за голову, словно хотел заткнуть себе уши, и упал на движущийся таран, свесив руки с одной стороны, а ноги — с другой. Большинство не заметило случившегося, таран продолжал медленно и тяжело двигаться с повисшим на нем человеком. Для двадцатишестилетнего Хайме народный фронт воплощал в себе братство в жизни и смерти. От рабочих организаций он ждал тем больше, чем меньше верил всем, кто веками правил его страной. Он знал главным образом этих безвестных «рядовых членов» — олицетворение испанской самоотверженности. Толкая под палящим солнцем и пулями фашистов огромную балку, несущую к воротам мертвого товарища, он всем сердцем отдавался бою. Таран снова гулко ударил в ворота, мертвое тело закачалось; двое из находившихся рядом — один из них Рамос — сняли его и унесли. Таран медленно отступил. Упали еще пятеро. Там, где прошел таран, между двумя рядами раненых и убитых была пустая дорога.

Июльский день близился к полудню, лица бойцов блестели от пота. Под глухое уханье пушки и тарана, как бы отбивавших ритм атаки, на окрестных улицах, у подножия лестниц, ведущих к казарме, толпы служащих, рабочих, мелких буржуа с винтовками на бечевке (правительство раздавало винтовки без ремней), с подсумками на груди (ремешки были слишком коротки) ждали начала штурма, не спуская глаз с ворот.

Таран остановился, пушка умолкла, непокрытые головы и треуголки запрокинулись назад, даже фашисты прекратили стрельбу. Послышался низкий вибрирующий гул авиационного мотора.

— Что это?

Все покосились в сторону Хайме. Товарищи из его отряда знали, что этот высокий краснокожий с черными космами был инженером авиационного завода «Испано». Самолет был одним из старых «бреге» испанской армии, но ведь в армии служили и фашисты. Самолет спустился, описывая плавную кривую над застывшей в молчании толпой; во дворе казармы разорвались две бомбы; как конфетти, разлетелись листовки и долго кружились в летнем небе под крики толпы.

Толпа вверх по лестницам ринулась на приступ. Таран, встреченный ожесточенной пальбой, еще раз гулко ударил в ворота; в тот момент, когда он отступал назад, в одном из окон фасада взвилась простыня, на конце которой был завязан огромный узел: так было легче ее выбросить. Таран не увидел этого, разбежался и вышиб ворота, которые фашисты начинали открывать.

Внутренний двор был пуст.

За этой пустотой, за закрытыми дверями и окнами, выходящими на двор, ждали сдавшиеся.

Сначала вышли солдаты, размахивая профсоюзными билетами. Многие были без гимнастерок. Один, в переднем ряду, шатался; пока толпа засыпала его вопросами, он стал на четвереньки и принялся пить из канавы. Затем с поднятыми руками показались офицеры. У них были равнодушные лица, а может, они старались казаться равнодушными. У одних фуражки низко надвинуты на лицо, другие улыбались, как будто все это было лишь веселой шуткой. Некоторые поднимали руки только до уровня плеч, и поэтому казалось, что они идут обниматься с бойцами.

Сверху упал ставень одного из средних окон, задетый осколком; на полуразрушенный балкон стремительно выскочил хохочущий парень с тремя винтовками за спиной и двумя в левой руке. Он волочил их за стволы, как собаку за поводок, потом сбросил на улицу и крикнул: «Salud!»

Жены солдат, ополченцы, тащившие таран, гражданские гвардейцы бросились в казарму. Женщины звали своих мужей, бегая по сводчатым коридорам, удивительно тихим после того, как умолкла пушка. Хайме и его товарищи с винтовками наперевес взбежали на второй этаж. Другие входили через брешь в стене; под конвоем сияющих от радости штатских в белых воротничках и с подсумками поверх пиджаков шли офицеры.

Брешь была, по-видимому, большой, и бойцов набралось много. От оглушительного «ура» огромной толпы внезапно дрогнули стены. Хайме посмотрел в окно: тысяча обнаженных рук со сжатыми кулаками разом поднялась вверх, как на уроке гимнастики. Началась раздача захваченного оружия.

Стена, у которой оказались сваленными винтовки новейшего образца и парадные сабли, скрывала от толпы большой двор. Хайме он был виден сверху. В глубине двора находился склад велосипедов. Пока ополченцы сражались, склад разграбили, и во дворе валялись кучи оберточной бумаги, рули, колеса. Хайме думал о свесившемся по обе стороны тарана анархисте.

В первой комнате над лужей собственной крови, растекавшейся по столу, сидел, уронив голову на руки, офицер. Двое других лежали на полу; рядом с ними валялись револьверы.

Во второй, довольно темной комнате лежали солдаты; они кричали: «Salud! Эй! Salud!», но не шевелились; они были связаны: фашисты подозревали их в верности республике или в сочувствии рабочему движению. От радости связанные стучали каблуками по полу, невзирая на веревки. Хайме со своими дружинниками развязывали их и обнимали по испанскому обычаю.

— Там внизу еще наши, — сказал один из освобожденных.

Они бросились вниз по внутренней лестнице в еще более темную комнату, собираясь обнять и этих товарищей; лежавшие там были накануне расстреляны.

Глава четвертая

1 июля.

— Ну, здравствуй, — сказал Шейд недоверчиво смотревшему на него черному коту, встал из-за столика кафе «Гранха» и протянул руку; кот юркнул в толпу и в ночь. — Теперь, когда революция свершилась, кошки тоже свободны, а я им по-прежнему противен; я так и остался угнетенным.

— Садись, черепаха, — сказал Лопес. — Кошки — зловредные твари, должно быть, они фашисты. Собаки и лошади — недотепы: с них скульптуру не вылепишь. Единственное животное друг человека — это пиренейский орел. Когда я увлекался хищниками, был у меня пиренейский орел; эта птица питается только змеями. Змеи стоят недешево, а так как таскать их из зоосада я не мог, то покупал мясо подешевле, нарезал его узкими полосками и помахивал ими перед клювом орла, а он — из любезности — делал вид, что поверил обману, и жадно пожирал их.

«Говорит „Радио-Барселона“! — выкрикнул громкоговоритель. — Орудия, захваченные народом, установлены против капитании[33], где укрылись главари мятежников».

Поглядывая на улицу Алькала и делая заметки для своей завтрашней статьи, Шейд думал, что скульптор с его орлиным носом, несмотря на отвисшую губу и торчащий чуб, похож на Вашингтона, а еще больше на попугая ара, тем более что Лопес в это время размахивал руками, как крыльями.

— На сцену! — орал он. — По местам! Снимаем!

Залитый ярким светом электрических фонарей, выряженный во все костюмы революции, Мадрид напоминал огромную киностудию ночью.

Наконец Лопес успокоился: ополченцы подходили пожать ему руку. Художники, завсегдатаи кафе «Гранха», ценили его не столько за то, что накануне он палил, как в XV веке, из пушки по казарме Ла-Монтанья, даже не столько за его талант, сколько за его ответ атташе посольства, который пришел заказать ему бюст герцогини Альба: «Только если она будет позировать мне, как гип-по-по-там». И сказано это было совершенно серьезно: скульптор, вечно пропадавший в зоологическом саду, знавший животных лучше, чем Франциск Ассизский[34], утверждал, что гиппопотам выходит по свистку, стоит совершенно неподвижно и уходит, когда он больше не нужен. Впрочем, легкомысленной герцогине повезло: Лопес работал в диорите, и после нескольких часов неистовой стукотни его натурщики убеждались, что работа продвинулась всего на несколько миллиметров.

Проходили солдаты без мундиров, сопровождаемые приветственными криками, за ними бежали дети… Это были солдаты, покинувшие своих фашистских командиров в Алькала-де-Энаресе и перешедшие на сторону народа.

— Погляди на этих детей, — сказал Шейд, — они себя не помнят от гордости. Вот это я люблю: люди стали как дети. То, что я люблю, всегда так или иначе напоминает детей. Ты смотришь на мужчину, видишь в нем ребенка — совершенно случайно — и не можешь глаз от него оторвать. Если это женщина, то, понятно, тебе крышка. Ты погляди, детскость, которую они обычно прячут, так и рвется наружу: одни здесь слоняются без дела, ковыряя в зубах, другие там, на Сьерре, погибают, и это одно и то же… В Америке представляют себе революцию как взрыв гнева. А здесь сейчас главное — хорошее настроение.

— Не только хорошее настроение.

Лопес бывал златоустом, только когда говорил об искусстве. Сейчас он не нашел нужных слов и сказал только:

— Слушай!

По улице в обоих направлениях бешено мчались машины, на них белой краской были обозначены огромные начальные буквы названия профсоюзов или СБП. Сидевшие в них приветствовали друг друга поднятым кулаком и кричали: «Salud!» И вся ликующая толпа, казалось, была объединена этим криком, как в нескончаемом братском хоре. Шейд закрыл глаза.

— Каждый человек должен когда-нибудь найти то, что его одухотворяет, — сказал он.

— Гернико говорит, что величайшая сила революции — это надежда.

— Гарсиа тоже это говорит. Все это говорят. Но Гернико меня злит: меня злят христиане. Продолжай.

Шейд походил на бретонского кюре, и в этом Лопес видел главную причину его антиклерикализма.

— И все же это так, черепаха! Возьми меня, чего я добиваюсь вот уже пятнадцать лет? Возрождения искусства. Хорошо. Здесь все просто. Напротив стена, они мелькают по ней тенями, все эти болваны, и не замечают ее. У нас полно художников, хоть пруд пруди; я нашел одного на прошлой неделе — спал себе под сводами Эскуриала[35]. Им нужно дать стены. Когда нужна стена, ее всегда можно найти, пусть грязную, закрашенную охрой или сиеной. Ты ее белишь и отдаешь художнику.

Шейд курил свою глиняную трубку с величием индейского вождя и внимательно слушал: он знал, что теперь Лопес говорит серьезно. Безумец подражает художнику, а художник похож на безумца. Шейд остерегался различных теорий искусства, опасных, по его мнению, для любой революции. Но он знал творчество мексиканских художников, а в Испании — огромные неистовые фрески Лопеса, щетинившиеся когтями и рогами. В них действительно чувствовался язык бунтаря.

Два автобуса, набитые ополченцами с торчавшими за спиной винтовками, отправлялись в Толедо. Там мятеж еще не был подавлен.

— Мы даем художникам стены, старина, голые стены: валяйте, рисуйте, пишите! Те, кто будет проходить мимо, нуждаются в вашем слове. Нельзя создавать искусство для масс, когда нечего им сказать, но мы боремся вместе с ними, мы хотим вместе с ними строить новую жизнь, и нам многое нужно еще сообщить друг другу. Соборы вели борьбу за всех вместе со всеми против дьявола, у которого, кстати сказать, морда Франко. Мы…

— Осточертели мне эти соборы! Здесь, на этой улице, гораздо больше братства, чем у них там во всех соборах. Валяй дальше!

— Искусство — не проблема сюжета. Нет большого революционного искусства. Почему? Потому что все время только и рассуждают о директивах, когда нужно говорить о назначении искусства. Значит, надо сказать художникам: есть у вас потребность сообщить что-нибудь бойцам? (Конкретным людям, а не такой абстракции, как масса.) Нет? Тогда займитесь другим делом. Да? Тогда вот вам стена. Стена, братец, и все. Каждый день мимо нее будут проходить две тысячи человек. Вы их знаете. Вы хотите с ними говорить. Так вот, устраивайтесь. У вас есть возможность, и вы хотите ее использовать. Пусть мы не создадим шедевров, это не делается по заказу, но мы создадим свой стиль.

Роскошные здания испанских банков и страховых компаний там, наверху, в полумраке, и колониальная помпезность министерств пониже уплывали в былые времена, в ночную тьму и с ними уплывали причудливые катафалки, люстры клубов, канделябры и знамена с галер, неподвижно повисшие во дворе морского министерства в эту душную ночь.

Какой-то старик выходил из кафе; он слышал слова Лопеса и положил ему руку на плечо.

— Я напишу картину, а на ней — умирающего старика и моющегося молодца. Моющийся кретин — спортивный, безмозглый энтузиаст, словом, фашист…

(Лопес поднял голову: это был хороший испанский художник. И он подумал: «Или коммунист».)

— …фашист, стало быть. А уходящий из жизни старик — это старая Испания. Дорогой Лопес, я вас приветствую.

Он ушел, прихрамывая, среди неистового ликования, наполнявшего ночь: штурмовая гвардия, разбившая мятежников в Алькала-де-Энаресе, возвращалась в Мадрид. С тротуаров, из-за столиков кафе поднялись кулаки для приветствия. Гвардейцы тоже проходили с поднятыми кулаками.

— Как можно, — продолжал Лопес, разгорячившись, — чтобы люди, у которых есть желание говорить, и люди, у которых есть желание слушать, не создали своего стиля. Пусть только их оставят в покое, как можно скорее дадут им аэрографы и распылители краски, всю современную технику, а потом керамику, и тогда мы посмотрим!

— В твоем проекте, — задумчиво проговорил Шейд, подергивая концы своего галстука-бабочки, — хорошо то, что ты идиот. Я люблю только идиотов. Тех, о ком в старину говорили «не от мира сего». Слишком много развелось умников. Только они не знают, что делать со своим умом. Все эти ребята такие же идиоты, как и мы с тобой…

К скрежету проезжавших машин, людскому говору и топоту ног примешивались звуки «Интернационала». Мимо кафе прошла женщина, прижимая к груди швейную машину, точно больное животное.

Шейд сидел неподвижно, положив ладонь на трубку. Потом легким щелчком сдвинул на затылок свою мягкую шляпу с загнутыми полями. Какой-то офицер с медной звездой на синем комбинезоне на ходу пожал руку Лопесу.

— Как дела на Сьерре? — спросил Лопес.

— Фашисты не пройдут. Бойцы все время получают подкрепления.

— Превосходно, — сказал Лопес вслед офицеру. — Когда-нибудь этот стиль водворится во всей Испании, как некогда соборы в Европе, как теперь стиль революционных фресок по всей Мексике.

— Согласен. Но при условии, что ты обещаешь не надоедать мне со своими соборами.

Все автомобили города, реквизированные для военных целей, под крики приветствий на полной скорости носились по улицам. На террасе кафе по рукам ходили фотографии, снятые в казарме Ла-Монтанья репортерами бывших фашистских газет, национализированных сегодня утром; бойцы, узнавали на них себя. Шейд обдумывал тему очередной статьи: проект Лопеса, живописные сцены в кафе «Гранха» или надежда, наполнившая улицу. Может быть, все это вместе. (Позади него размахивала руками одна из его соотечественниц; у нее на груди был американский флажок в сорок сантиметров, потому что, как ему объяснили, она была глухонемой.) Родится ли новый стиль из расписанных художниками стен, из людей, которые будут проходить мимо них, тех же людей, которые в это мгновение проходят мимо него, потрясенные празднеством свободы? Они были связаны со своими художниками внутренним причастием, которое раньше было христианским, а теперь — революционным; они выбрали ту же жизнь, ту же смерть. И все же…

— Это просто твоя фантазия или то, что должно быть организовано — тобой, или ассоциацией революционных художников, или министерством, или обществом орлов и гиппопотамов, или еще кем-нибудь? — спросил Шейд.

Проходили люди с узелками белья, со свернутыми простынями, которые они с достоинством держали под мышкой, как адвокатские папки; перед освещенным кафе низкорослый буржуа нес ярко-красную перину, так же крепко прижимая ее к груди, как та женщина — швейную машину; другие несли на голове перевернутые кресла.

— Там видно будет, — ответил Лопес. — Я, во всяком случае, сейчас занят другим делом: мой отряд отправляется на Сьерру. Но все это будет, не беспокойся!

Шейд дунул, разгоняя дым своей трубки.

— Если б ты знал, Лопес, как мне осточертели люди!

— Не лучший момент ты для этого выбрал…

— Не забывай, позавчера я был в Бургосе. И там было то же самое. Увы, то же самое… Бедные идиоты братались с войсками…

— Надо же, черепаха! А здесь с бедными идиотами братаются войска.

— В роскошных отелях настоящие графини пили с крестьянами-монархистами в беретах и с одеялами через плечо…

— И крестьяне шли умирать за графинь, а графини и не думали умирать за крестьян; точность прежде всего.

— И они плевались, когда слышали слово «республика» или «профсоюз», жалкие олухи… Я видел одного священника с винтовкой, он думал, что защищает свою веру; а в другом квартале — слепого. У него на глазах была новая повязка, и на ней написано фиолетовыми чернилами: «Да здравствует Христос — Царь Небесный». Наверное, и этот считал себя добровольцем…

— Но он был слепой!..

Снова, как всегда, когда громкоговоритель голосом чревовещателя прокричал: «Внимание!», вокруг них воцарилась тишина.

«Говорит „Радио-Барселона“. Вы услышите выступление генерала Годеда».

Все знали, что генерал Годед был руководителем барселонских фашистов и главой мятежных войск. Тишина, казалось, разлилась до самых окраин Мадрида.

«Говорит генерал Годед, — послышался голос, усталый, безразличный, но не лишенный достоинства. — Я обращаюсь к испанскому народу, чтобы заявить: судьба обернулась против меня, я в плену. Я это говорю для того, чтобы все те, кто не хочет продолжать борьбу, считали себя свободными от всяких обязательств по отношению ко мне».

Это было заявление Компаниса, потерпевшего поражение в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Возгласы ликования пронеслись над ночным городом.

— Это подтверждает то, что я только что хотел сказать, — продолжал Лопес и в знак радости залпом опорожнил свой стакан. — Когда я высекал барельефы, которые ты называешь моими скифскими штуками, у меня не было камня. Хороший стоит довольно дорого, а вот на кладбищах его сколько угодно — одни камни. Ну и по ночам я обкрадывал кладбища. Все мои скульптуры тогда были высечены из этой «безутешной скорби»; так я и бросил свой диорит. Теперь масштабы будут другие. Испания — кладбище, полное камней; из них мы будем делать скульптуры, понимаешь, черепаха!

Люди несли пожитки, завернутые в черный люстрин, какая-то старушка тащила стенные часы, мальчик волок чемодан, еще один — пару башмаков. Все пели. В нескольких шагах позади мужчина катил ручную тележку, нагруженную всякой рухлядью; он невпопад подтягивал поющим. Молодой человек, возбужденно размахивавший руками, словно мельница крыльями, остановил их, чтобы сфотографировать. Это был журналист; у него был аппарат со вспышкой.

— Куда это они переезжают? — спросил Шейд, надвигая на лоб свою маленькую шляпу. — Обстрела боятся?

Лопес поднял глаза. Он впервые посмотрел на Шейда спокойно, без позы.

— Ты знаешь, в Испании много ломбардов. Сегодня правительство распорядилось открыть их и выдать все заложенное без выкупа. Пришла вся голь Мадрида, и заметь — не то чтоб кинулась, отнюдь нет, а довольно спокойно (должно быть, не верили). Теперь они возвращаются со своими перинами, цепочками от часов, швейными машинами… Это ночь бедноты…

Шейду было пятьдесят лет. Он немало пережил на своем веку (среди прочего и нищету в Америке, и продолжительную, кончившуюся смертью болезнь той, кого он любил) и теперь придавал значение только тому, что называл идиотизмом или животностью, то есть первоосновам жизни: боли, любви, унижению, невинности. По улице спускались небольшими группами люди, толкая ручные тележки с торчащими ножками стульев, за ними несли стенные часы; и мысль о мадридских ломбардах, открытых ночью для всех бедняков, об этой толпе, уносящей в нищие кварталы возвращенные заклады, впервые заставила Шейда понять, что может означать для этих людей слово «революция».

Навстречу летевшим по темным улицам фашистским машинам с пулеметами мчались реквизированные машины республиканцев; и над ними — неумолчное «salud», то тихое, то громкое, то разрозненное, то скандируемое, связующее в ночь этой передышки всех людей братским единением, еще более суровым ввиду предстоящего боя: фашисты подходили к Сьерре.

II

Глава первая

Начало августа.

Добровольцы интернациональной эскадрильи (за исключением тех, кто был в комбинезонах на молнии — форма милисиано[36]), возбужденные, в расстегнутых из-за августовской жары рубашках, казались курортниками, вернувшимися со взморья. На боевые задания вылетали только бывшие пилоты гражданской авиации и пулеметчики, воевавшие в Китае или в Марокко. Остальные — добровольцы прибывали каждый день — дожидались испытаний.

Посреди гражданского аэродрома Мадрида трехмоторный «юнкерс», захваченный республиканцами (его пилот приземлился, поверив переданному по «Радио-Севилья» известию о взятии Мадрида), сверкал алюминиевой обшивкой.

По крайней мере двадцать человек разом закурили сигареты, когда Камуччини, делопроизводитель штаба эскадрильи, сказал:



Поделиться книгой:

На главную
Назад