Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1980-е - Нина Семеновна Катерли на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Не был замечен, не был заметен…

— Может быть, прекратим прения? — спросил директор. — Мы не филантропы и у нас не богадельня.

Толстый красный карандаш перечеркнул жирной красной чертой фамилию Бориса Тимофеевича и сломался.

…СКИЕ ТЕРРОРИСТЫ ЗАХВАТИЛИ ЗДАНИЕ ОФИЦИАЛЬНОГО ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВА… В… БАНДИТЫ ДЕРЖАТ В КАЧЕСТВЕ ЗАЛОЖНИКОВ… СОТРУДНИКОВ ПРЕДСТАВИТЕЛЬСТВА И ТРЕБУЮТ ОТ ПРАВИТЕЛЬСТВА… ВЫКУП В РАЗМЕРЕ…

— Слышали новость? — бодро и преувеличенно оживленно спросил Борис Тимофеевич, входя в отдел. Уши Бориса Тимофеевича пылали, и лицо было красное, будто он только что усвоил неприличный анекдот и собирался поделиться.

Лина, всегда ожидавшая неприятностей от жизни, с испугом посмотрела на Бориса Тимофеевича. Вера Кирилловна, которой одной разрешалось курить за рабочим столом под красочным плакатом, где жирно-роскошная дымящаяся сигарета была перечеркнута траурной линией, повернула недрогнувшее лицо, плавно отогнала ладонью легкий дымок и с некоторым торжеством сказала:

— Я знала это еще в начале недели.

— Разумеется, — с улыбкой ответила ей Александра Андреевна, — вы связаны с высшими сферами…

— Ах, оставьте свои намеки при себе, — томно сказала Вера Кирилловна и плотоядно вдавила в пепельницу недокуренную сигарету. — У меня с директором чисто деловые отношения. Я затачиваю его красный карандаш.

— Слишком часто вы затачиваете его карандаш, — хихикнула Александра Андреевна, взбивая на затылке жидкие волосы.

— Что же за новость, Борис Тимофеевич? — тихо спросила Лина, досадливо морщась от начинающейся свары.

— Лина, меня сократили! — торжественно произнес Борис Тимофеевич, и, хотя ему хотелось заплакать от обиды, так стало жалко себя, — он неожиданно рассмеялся, и Вера Кирилловна от удивления вскинула на круглый лоб толстые брови.

— Как… сократили? — опять испугалась Лина.

— Обыкновенно. Как это делается: спрашивают у начальников, каков есть работник, намеченный к сокращению, и острым красным карандашом зачеркивают фамилию. Затем в бухгалтерии выдают двухнедельное пособие и говорят: «До свидания, квартальную премию получите по почте».

— Почему же вас?

— Какие все-таки недалекие вы люди! — слегка рассердилась Вера Кирилловна, — да об этом сокращении говорили давно. Вы читали постановление о рациональном распределении кадров? Каждый должен работать на своем месте.

— Но почему же вас? — спросила Лина.

Он беспомощно развел руками:

— Говорят, я не способен к самостоятельным решениям. Не могу обижать мух и ходить в бой. Короче, как говорил один комик из республики Коми, — а ля ви ком а ля ви.

— Вы знали об этом раньше! — воскликнула Лина. — Утром у вас были откровенные глаза! Что же вы станете делать?

— Я не хочу работать, — улыбнулся Борис Тимофеевич, удивляясь себе. — Нет, не вообще, — поспешно поправился он, испугавшись самой мысли, что может остаться без общественно-полезного труда и даже — мелькнуло у него в голове — деградировать в обезьяну. — Некоторое время. Пока присмотрюсь к жизни. Что к чему. Кто за кем. Что по чем… Иногда мне кажется, что до сего дня я и не жил.

— Зачем же так торжественно и стоя? — усмехнулась Александра Андреевна. — Вы сядьте, Борис Тимофеевич, и поведайте в интимной манере, что вы думаете о жизни. Сокращенному терять нечего. Кроме иллюзий.

— Как знать? — произнес загадочно Борис Тимофеевич. — Возможно, именно теперь я начинаю что-то приобретать, а до этого — терял.

Вера Кирилловна с интересом — будто не Борис Тимофеевич, а конторский шкаф заговорил — повернулась всем крупным телом к нему.

— Да! — продолжал Борис Тимофеевич, чувствуя поднимавшееся вдохновение, необычное, непривычное, будто напрокат с чужой, широкой души. — Да! Я полагаю, мы все живем неправильно. Люди не умеют жить. Как мы живем? Мы по горло погрязли в грубом материализме. Беспокоимся о заработке, волнуемся о пище и об одежде, стремимся к суетным удовольствиям. Нас терзает болезненная зависть к тем, кто имеет больше исчислимых благ, жестокое равнодушие к тем, кто имеет их меньше. Но наш дух предназначен постичь жизненную цель, а наша душа может стать вместилищем неизреченной любви. Не-ет, Вера Кирилловна, я совсем не «спятил мужик», как вы думаете, и совсем не «у него истерика», как думаете вы, уважаемая Александра Андреевна. Я — проснувшийся человек. Вам случалось когда-нибудь просыпаться? Вдохнуть свежего ветра свободы приходилось? Свободы от мерзостной приземленности, свободы от тошнотворного страха перед завтрашним и, особенно, послезавтрашним днем? Абсолютной и полной свободы внутри себя ради поиска и устремленности. Нет? Вот видите! А вы пытаетесь меня жалеть. Пустое дело! Ваша жалость, дорогие женщины, это копеечная жалость, милостыня, которую вы сами себе подаете. Проснитесь и оглядитесь вокруг себя. О чем вы печетесь, о чем хлопочете? Лина — о новых колготках, Александра Андреевна — о том, чтоб пристроить дочь за кандидата фармацевтических наук, а вы, Вера Кирилловна, о том, чтобы директор поехал с вами в Коктебель на летний отдых. И что же? Колготки, которые Лина купит на следующей неделе, расползутся в первый же день, потому что в кинотеатре на шестнадцатом ряду торчит в сиденье шляпка гвоздя. Ваш химический кандидат, Александра Андреевна, окажется с наследственным сифилисом, а вашего директора, Вера Кирилловна, снимут с должности восьмого июня сего года.

— Вы чокнулись, — сказала Вера Кирилловна с крутым презрением, — и если вы не прекратите своих предсказаний, я вызову медтранспорт.

— Ладно, — решительно и горестно хлопнул Борис Тимофеевич себя по колену и встал. — Я ухожу. Спите дальше. Упивайтесь цветными грезами. Я понимаю: в мире сумасшедших любая норма противоестественна. Более того: любая норма — преступна. Простота вам неведома, искренность подозрительна. Люди, замкнутые на желудок, переваривайте черствые мысли и огрызки чувств, насыщайте это жидкими эмоциями… Да что там!

Он безнадежно махнул рукой и вышел.

В коридоре его догнала Лина. Тощенькая, скуластенькая, с голодным блеском в глазах, она догнала Бориса Тимофеевича и взяла за локоть.

— Борис Тимофеевич! — сказала она с дрогнувшей улыбкой. — Вы очень расстроены? Я вас понимаю. Это все интриги Веры Кирилловны…

— Не надо, Лина, — мягко возразил Борис Тимофеевич, — при чем здесь Вера Кирилловна? Опять в вашем сердце говорят раздражение, зависть и жалость. Не в этом дело, и даже не во мне, а в том, что в мире что-то начинает происходить, что-то меняется. Я не знаю точно, что это, каким словом обозначить и как объяснить. Я чувствую, что у меня в крови — кусочек солнца, в груди — очищающее жжение…

— Вам нужно отдохнуть как следует и потом искать работу. Хотите, я вам помогу? У меня есть знакомый на одном заводе, и там как раз нужен исполнительный техник на должность инженера.

— Спасибо, Лина, но, кажется, вы меня совсем не поняли. Я — сокращен. Меня нет в списках работающих людей. На меня даже никакой еды не должно планироваться. Но я совсем не собираюсь искать работу по производству смывных бачков, или велосипедов, или стиральных машин, или чего-нибудь похожего.

— Как же вы собираетесь жить? — жалобно спросила Лина.

— По-человечески. Я секрет открыл, — улыбнулся Борис Тимофеевич и, видя, что лицо Лины недоверчиво, добавил: — Может быть, я отныне самый счастливый человек в нашей стране. Единственное, от чего мне придется иногда страдать, это одиночество.

— А мне будет скучно без вас, Борис Тимофеевич. Это правда.

— Почему же, Лина? Я — наискучнейший человек на свете. Это известно.

— Лучший ум — доброта, и, значит, у вас ума палата.

— Спасибо, Лина, вы добры ко мне не по заслугам. И помните: если вам в этой жизни станет нестерпимо тошно, найдите мое окно, в нем будет свет для вас.

Он взял ее руку в свои рыхлые ладони, потряс и заглянул в глаза:

— Будьте счастливы. Захотите счастья, и оно придет.

Он повернулся и пошел, чувствуя на себе тоскливый взгляд Лины.

Однорукий гардеробщик ликовал. Он с такой умильной торжественностью наблюдал за спускающимся Борисом Тимофеевичем, будто собирался, не разобравшись, поздравить с законным браком или рождением тройни.

— Голубь ты наш, — звучным речитативом прошептал он. — Дождались-таки праздничка!

— О чем вы? — хмуро поинтересовался Борис Тимофеевич, подходя к барьеру.

— Ну как же! — Гардеробщик взял собеседника за рукав и нежно припал к его плечу небритой, коричневой от загара щекой. — Благодетель. Я уже в курсе. Уволили вас?

Борис Тимофеевич посмотрел в лицо однорукого: глаза гардеробщика были зеленые и с желтой искрой, как у кота-ворюги.

— Вас? Не знаю. Может быть, вас тоже сократят, когда в гардеробе установят автомат или перейдут на самообслуживание.

— Не-ет, родимый, — уверенно пропел гардеробщик. — Я грамотный, на политбеседах бываю. Знаю, сфера обслуживания прочна и незыблема. Настанет время — все будут друг друга обслуживать. Что ни мужик — то шестерка. Что ни баба — тоже шестерка. Вот такие пироги. А самообслуга в гардеробе — хлопотна. Опять же хищение носильных предметов может произойти. Автомат — дорого. Так что я буду при своих номерах сколько хочу. Это вас сократили. Заслуженного итээровца. У, подлецы!

Он сжал корявые пальцы в кулак и погрозил в потолок:

— Такого человека! Лизоблюды! Маразматики! Но мы им покажем, на что годимся. Такую карусель закрутим, а?

И он ладонью энергично принялся смахивать с плеч и спины Бориса Тимофеевича серую пыль и мелкий прозрачный пух.

— Фу, гадость какая насыпалась на вас. Перхоть или что другое. Повернись-ка, ангел. Вот и здесь насыпалось. У моей свояченицы так же было: сначала ее чем-то обсыпало, а потом она ногу сломала. Как мой дед, печник, говаривал: пришла беда — закрывай заслонку. Ну вот, теперь чисто. Сейчас и пальтишко подадим. И шляпу поднесем. Вот так. Слушай, птаха, плюнь ты на них. Не расстраивайся. Да очнись ты!

— Не понимаю, — вышел из раздумий Борис Тимофеевич, — зачем сокращать? Я мог бы работать контролером ОТК или мастером-технологом.

— Еще как бы мог. Не в этом корень.

— В чем же?

— Слово знаю. Иди-ка сюда. — Гардеробщик подтянул к себе Бориса Тимофеевича и зловеще прошипел в ухо: — Ин-фля-ция. Слыхал?

— Слышал. Это выпуск лишних бумажных денег.

— Эх ты, недоварок, — ласково покачал головой гардеробщик. — Денежные бумажки для того, чтоб туману напустить, чтоб свет застить. Инфляция — это когда жизнь дешевеет, а вещь дорожает. Теперь усек?

— Не совсем. Но я подумаю и постараюсь усечь.

— И то ладно. А теперь ступай.

Борис Тимофеевич двинулся к выходу, но замешкался:

— Как звать-то вас?

— Иваном Кузьмичем меня зовут, — с достоинством ответил гардеробщик. — В детстве больше Иваном-царевичем, а теперь Иваном-дураком.

— Иван Кузьмич, не заглянешь ли сегодня вечерком ко мне? Посидим, потолкуем. Что-то мне одному тошно в доме.

— Отчего не заглянуть? Уважим. Заглянем. Посидим. В котором часу-то?

— Часов в семь. Да вы знаете, где живу? Найдете?

— Знаю. Про вас все знаю, Борис Тимофеевич. Ступайте с богом. Идите и ничего не бойтесь. А то вон охранник пучится, окунь пялистый.

Борис Тимофеевич вышел на улицу.

В небе, на крышах и стенах домов, в окнах и под ногами — везде бесновалось весеннее солнце.

НА НЕФТЕПРОВОДЕ В… ПРОИЗОШЕЛ СИЛЬНЫЙ ВЗРЫВ, В РЕЗУЛЬТАТЕ КОТОРОГО ПОГИБЛО… ЧЕЛОВЕК И БЫЛО РАНЕНО… ЧЕЛОВЕК.

Вы, конечно, бывали на Молуккской отмели и помните, какие там весенние вечера: теплое, устало-размягшее — как старый сухарь в бульоне, — неестественное солнце, едва-едва окрашивая в розовые будуарные тона туманный мерцающий горизонт, опускается в безразличную гладь океана, не оставляя после себя ни стремления к добру, ни желания любви — только желание уйти пораньше спать; бывали и на Акульих камнях — коралловых образованиях неподалеку от экватора, и видели тамошние закаты: ненатурально яркий солнечный круг — плоский и пошлый — быстро вонзается в темные воды, как монета в карман алкоголика, и наступает темень, хоть глаз коли.

Совсем не тот закат, наблюдаемый из окна квартиры Бориса Тимофеевича в апрельские дни. О эти весенние вечера! О эти пьянящие закаты! О наши утраченные грезы и несбывшиеся надежды!

Если этот город — первый среди равных, то небо над ним — самое переменчивое, несравнимое ни с каким другим ни по фактуре, ни по фону, ни по оттенкам.

Пусть из вашего окна не наблюдается ничего, кроме кроны дремлющего от старости дерева, куска ржавой кирпичной стены и части крыши, крашенной сто семь лет тому назад и потому особенно выразительной, но если надо всем этим вы видите кусок неба — считайте: вы спасены. Даже если небо смотрит на вас сквозь решетку.

Томление, катарсис, апокалипсис с солнцем, облаками и небом длятся час, полтора, два с минутами в зависимости от времени года, атмосферных условий и состояния ваших нервов.

Прозрачный с голубизной и дышащий прозеленью воздух колеблется над облаками; у кромки облаков он плотнее, темнее, деятельнее; облака вытянуты и оформлены, расставлены в порядке — будто высокогрудые парусники, идущие в кильватер норд-остом; солнце, густо-красное от натуги и выпуклое, тащит за собой всю армаду облаков, постепенно убыстряя общее движение, чтобы спасти их от надвигающейся ночи, мрачной завистницы, чтобы увести заодно и нас самих — увести от вчерашних надежд и завтрашних утрат, все заодно и только скорее и дальше от нашей жалкой повседневности к праздничному обновлению.

Примерно так, пусть и не столь красочно, думал Борис Тимофеевич, сидя у окна и ожидаючи прихода Ивана Кузьмича, однорукого друга.

В квартире скапливалась тишина. Телевизор, с большим, будто покрытым бельмом глазом, молчал и не зрел; вода из испорченного крана на кухне перестала капать еще во вторник; ангел-хранитель на шкафу за пыльным разбитым глобусом был тих и недвижим — он сильно сдал в последнее время и подумывал о смерти и даже забросил любимую свою шутку — шуршать крыльями, а потом, хихикая, наблюдать, как Борис Тимофеевич в поисках мышей оглядывает углы; радио тоже безмолвствовало; только холодильник, время от времени вспоминая об обязанностях, начинал натужно гудеть, пока не захлебывался от собственной показухи; стол, уставленный закусками, поскрипывал в ожидании трапезы, но и это не нарушало общей торжественной траурной тишины.

А Борис Тимофеевич смотрел во все глаза в окно на хмельной малиновый закат и с грустью прощания вспоминал все сорок лет своей прежней постыдно-заурядной жизни. Как текли и куда утекли его лета и зимы? Какие дни, какие встречи, какие мысли сталкивались в нем, чтобы выбить в его окаменевшем уме ослепительную искру божественного вдохновения? Кого он любил? Кого пригрел? Кому был опорой? И на все эти вопросы Борис Тимофеевич отвечал сам себе с беспощадным стыдом: никак, никакие, никого, никому.

Это было мучительное чувство беспомощности, одиночества, страха и отчаяния — потому что ничего не изменишь и не повернешь вспять, потому что не было мужества отстаивать, да и отстаивать нечего было, потому что не оставалось надежд на близкие перемены, а дальше — это, как подозревал Борис Тимофеевич, для тех, кто придет потом.

Потом пришел Иван Кузьмич, наново бритый, с двумя свежими царапинами, пышущий энергией и устойчивостью, в новом костюме — пустой рукав лихо-небрежно засунут в карман пиджака.

В прихожей Иван Кузьмич долго растирал ботинками ветхий коврик, также долго и с чувством мял руку Бориса Тимофеевича, обнимал за плечи, заглядывал в глаза, говорил тепло и усмешливо:

— Что затосковал, чижик сердешный? Плюнь слюнями на ихнее сокращение. Сокращают? Плюнь. Нас сокращают, а мы не сокращаемся, а? Ха-ха-ха. Иди в магазин приемщиком винной посуды, а? Будешь сыт, пьян и нос в табачных изделиях. Процент боя стекла дают? Скидку на жратву в магазине дают? Дефицит какой — сардельки там или еще чего — дают? Все дают, только стой и бери, а? Да ладно, не печалься, вдвоем перетоскуем это дело.

Войдя в комнату, Иван Кузьмич мельком взглянул на приготовленный стол и, пораженный, остолбенел, едва не застонал, однако, как матерый затрапезник, вида не подал.

Две бутылки водки — высоченькие, прозрачные, чистенькие, невинно-похабные, с тонкими девственными горлышками вперехват и в ярких этикетках-передниках — приглашали начать застольную круговерть; в дымчатой полухрустальной посудине один к одному и один на одном покоились, обретая духовитость, грибы, маринованные на перце, чесноке, лавровом листе, травах, кореньях и еще черт знает на чем; в грубой металлической банке тускло и нежно отблескивала упитанная килька; просвечивающий, дырчатый, настойчиво пахнущий сыр; темная, как лик пустынника, колбаса с мелкими хитрыми глазками жира; тугой и даже на вид упругий хлеб — вся композиция немудрящей холостяцкой сервировки разом была уловлена цепким взглядом Ивана Кузьмича.

Он поднял глаза, увидел икону в углу у окна, построжал лицом, уверенно перекрестился левой рукой и сел.

— Под образами — во славу и во здравие — наливай хмельную радость. Пусть течет беседа в утешение соседа.

Борис Тимофеевич наполнил стеклянные стаканчики.

Гость поправил засаленный узел галстука под горлом, ухватил корявой рукой стаканчик так, что стекло заскрипело в крепких пальцах.

— Будем здоровы, Борис Тимофеевич. И дай бог не в последний раз.

Борис Тимофеевич, зажмурясь, выпил с таким отвращением, что Иван Кузьмич рассмеялся отрывисто-хрипло:

— Так ее, треклятую.

Они молча, сосредоточенно закусывали. Потом еще выпили. Хмелели медленно, с расстановкой — торопиться было некуда.

— Не понимаю, Иван Кузьмич, такого порядка, — ковырял вилкой в тарелке Борис Тимофеевич.

— Чего же не понять? — дожевывал гриб Иван Кузьмич. — Наружного порядка или внутреннего?



Поделиться книгой:

На главную
Назад