Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Камер-фрейлина императрицы. Нелидова - Нина Михайловна Молева на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

   — Малость, которая говорит о памяти чувства. Для Катерины Ивановны это должно было стать немалой сатисфакцией.

   — При полном господстве мадемуазель Лопухиной? Вспомните, каких только безумств император не совершал во имя новой любви! Именем Анны назывались военные корабли! Имя Анны развевалось на штандартах! Матушка говорила, что без этого имени не бывало ни одного фейерверка. И это в присутствии бедной императрицы.

   — И всё же письмецо говорило о многом.

   — В прошлом, может быть. Вряд ли оно могло облегчить положение Катерины Ивановны. Кстати, о моей, как вы выразились, заботе. Сегодня 10 февраля, не правда ли? Два года назад не стало Пушкина. В этот самый день. Катерина Ивановна приняла очень к сердцу кончину Александра и много говорила о ней.

   — Она любила его поэзию? Откликалась на неё?

   — Вы хотите сказать, бабушка относилась к иной эпохе. О ней писал граф де Сегюр. Ей посвящал свои строки граф Неледенский-Мелецкий. Несмотря на скрытое неудовольствие своей супруги, бабушкиной однокашницы по Смольному институту. Её воспевали даже в газетах тех лет — вещь уж и вовсе необычная. И тем не менее Катерина Ивановна не осталась равнодушной к таланту Александра. Вы знаете, какие стихи его она нередко повторяла? Удивляйтесь же:

«Не стану есть. Не буду слушать! Умру среди твоих садов!» — Подумала и стала кушать.

«Руслан и Людмила»! Сказка эта Катерину Ивановну чрезвычайно забавляла. А в кончине Александра она винила одну супругу его.

   — Так ли уж это справедливо?

   — У Катерины Ивановны был свой резон. Да, конечно, к великому несчастью Александра на молодую госпожу Пушкину сразу же обратил внимание император. Но бабушка настаивала, что именно она при желании — а на желании ставилось главное ударение! — она легко могла найти выход из положения.

   — Она? При её неопытности?

   — Бог с вами, моя дорогая! Разве женщина бывает неопытной? Даже в пелёнках? Жизненный опыт и разум ей заменяет инстинкт, и этого предостаточно. Таково убеждение бабушки.

   — Вы имеете в виду, что если бы госпожа Пушкина хотела сохранить семью и ценила мужа, то...

   — Увидев настойчивость императора, могла сказаться, положим, нездоровой, усталой, беременной, наконец, чему бы никто не удивился, зная африканский темперамент Александра. И пожелать деревенского уединения — для поправления здоровья. Разве нет? Вы же сами никогда не настаивали на светской жизни и, как мне кажется, сами стремились к нашему сельскому уединению. Вы всегда говорите, что только в Муранове чувствуете себя вполне счастливой.

   — Разница характеров, мой друг.

   — И это тоже. Госпожа Пушкина была любопытна к жизни. Все говорят: её московская юность была слишком стеснённой в материальных обстоятельствах и постоянных приказах матери. Она искала большого света и ни за что не хотела его потерять.

   — Но Пушкин не мог ей обеспечить достаточной жизни. Она хорошо об этом знала. Вся Москва толковала, что жених вынужден был купить невесте всё приданое и не один раз давать отступного — под разными предлогами — будущей тёще. Наталья Ивановна Гончарова торговалась с зятем за каждый грош. Госпожа Пушкина все эти перипетии отлично знала: переговоры с ростовщиками, бесконечные расчёты...

   — Надежды юности!

   — И сватовство, тянувшееся столько лет! Вы сами передавали мне слова Катерины Ивановны, что этот брак служил удовлетворению...

   — А, да! Удовлетворению двух самолюбий. Надо отдать должное бабушке, при всей своей мягкости она умеет быть беспощадной в оценках. Или трезвой. Скорее последнее. Так вот самолюбия жениха, слишком долго отвергаемого, и невесты, так и не нашедшей лучшей партии, несмотря на всю свою привлекательность. В конце концов, они оба — каждый по-своему — хотели блистать, быть в центре внимания и пренебрегли сразу же возникшей опасностью. В свете мало оказаться. Куда важнее — уметь быть, не теряя себя.

   — Вы правы, мой друг, имение стало бы их спасением. А пресловутая сатисфакция — в свете и так стали бы говорить, что молодые влюблённые наслаждаются своим счастьем.

   — Моя мудрая Настасья Львовна, вы судите как москвичка. В старой столице переезд из города в деревню совершается куда более естественно, да и городская жизнь во многом напоминает деревенскую. Иные правила, иная свобода.

   — Вольно же было Пушкину так поспешить после свадьбы в Петербург! Разве что только от назойливости тёщи и невесток.

   — И ещё одно доказательство брака без любви, которое приводила Катерина Ивановна: то, что мадам Пушкиной не было около ложа умирающего.

   — Этого я не могу себе объяснить! Находиться рядом, за стеной, и не принять последнего вздоха, напутствия, благословения, наконец. Она даже не подумала о благословении детей умирающим отцом!

   — Всё так. Пётр Андреевич вспоминал об этом с великой горечью. Но бабушка говорила и о другом: госпожа Пушкина не поехала проводить тело мужа. Никто не поехал из всей родни. Ни вдова, ни сестра, ни любимый брат, ни отец, ни друзья.

   — Бог с ней, с семьёй, но вдова! Об этом толковала вся Москва. Она не приехала и с наступлением весны?

   — Нет. Где там! Но, по-моему, самым страшным было не это. Александр только что проделал весь путь на Псковщину с телом своей матери. А его самого проводил лишь давний поклонник Надежды Осиповны — Александр Иванович Тургенев. И дядька, растивший Александра с пелёнок. Тургенев ехал, естественно, в возке, дядька — на дровнях, обнявши гроб. Всю дорогу. Говорили, на станциях его едва удавалось уговорить выпить горячего чаю. Морозы стояли лютые. Даже у жандармского полковника совесть зазрила, глядя на старика.

   — Вы о дядьке и думали, мой друг?

   — Нет, об ином удивительном обстоятельстве. Кажется, я не рассказывал вам, что вблизи Святых Гор поднялась метель. Ямщики заплутались и вывезли гроб в Тригорское, основательно напугав его обитателей. Прасковья Александровна Осипова зазвала всех путников переночевать. Но — гроб остался ночевать в дровнях, и если бы не так и не расстававшийся с ним дядька, превратился бы к утру в снежный сугроб. Дядька обихаживал его как мог и чуть не навзрыд плакал, благо оставался во дворе один-одинёшенек.

   — Боже, какое пренебрежение и к такому человеку!

   — Просто к человеку, дорогая. А на утро обоз потянулся в Святые Горы, только без так любившей поэта Прасковьи Александровны.

   — Это рок. Но за что он был так безжалостен?

   — В земной юдоли такого вопроса задавать некому. Вместо себя Прасковья Александровна послала в монастырь двух младших родственниц. Могилу кое-как выдолбили в мёрзлой земле рядом с могилой Надежды Осиповны, закидали мёрзлыми комьями в надежде на близкую весну, когда родственники займутся ею...

   — Тщетная надежда.

   — Вплоть до сегодняшнего дня. Мне трудно оспорить приговор Катерины Ивановны. Кто-кто, а она знала цену истинным чувствам. На погребении императора вдовствующая императрица так и не смогла её заставить стоять рядом с собой, хотя по положению былой фрейлины бабушка и имела на это право. В глазах придворного общества, во всяком случае. Она так расположилась во время траурных церемоний, что её невозможно было заметить. Зато на следующие после погребения дни она приходила в собор и оставалась там всё возможное время, ни с кем не делясь своими чувствами.

   — Вы полагаете, Катерина Ивановна по-настоящему испытывала привязанность к императору? Это при его характере, семье, обращении с ней самой, наконец?

   — Привязанность ничего бы не обозначала — она любила его. И уважала свою любовь.

   — Какой вы применили удивительный оборот!

   — Почему же? Человек должен уважать свои чувства. Если они настоящие. Если Господь благословил ими. Катерина Ивановна уважала. И всё-таки почему так долго нет от неё известий?..

* * *

Чувства наши сильнее мыслей наших.

А.П. Сумароков

Е.И. Нелидова, Селестин

Год за годом сон упрямо отступал к рассвету. Всё чаще не приходил совсем. Манил вязкой бесконечной дремотой. Обрывался вспышками памяти. Полустёртыми картинками. Забытыми словами. Замок тонул в тишине и шорохах. В ветряные дни отзывались тихим стоном каминные трубы. Ветки деревьев скреблись о ставни. Гулкими струйками срывался с кровель снег. Лопотали на ржавых осях флюгера.

Знала каждый звук. И — ждала. Утра ли? Или чуда? Медленно высвечивались проёмы окон. По краям тяжёлых портьер. Пели петухи. В кромешной тьме первые, будто робкие. С едва обозначившимися занавесками вторые. Вместе с первыми хлопнувшими дверями — третьи. Горластые. Неугомонные. Скрипели тяжёлые засовы. От кузницы раздавался перестук молотков. Перекликались сонными голосами кухарки. Мягко падали в коридоре связки соломы — истопники открывали печные дверцы, выбирали золу, гремели вьюшками.

Тихая суматоха начиналась на хозяйской половине. К её комнатам не подходил никто. Её мир — она и Селестин. Приговорённая к ней Селестин. Почти ровесница. Неизвестно почему не вернувшаяся на родину, хотя всю жизнь старательно копившая деньги: «О, мадам, это для Франции!» Для Франции, где давно успели умереть близкие, родные, а дальние забыли о её существовании. В конце концов, многого ли можно ждать от камеристки отставной фрейлины? Никто ничего не ждал, и Селестин с её трезвым умом себя не обманывала. Просто это была её мечта. Её чудо, которому не суждено было состояться. Целыми днями она хлопотала. Требовала. Напоминала прислуге о своей всеми забытой госпоже. «Мадам хочет!» «Мадам предпочитает!» «Мадам любит или не выносит!» Останавливать Селестин не имело смысла: «Но ведь такова воля графини. Разве не так, мадам?» Милая и тоже единственная Таша, досточтимая графиня Буксгевден[1], самая близкая подруга с институтских лет и на все времена. Что ж, они не могли надоесть друг другу до необходимости расстаться. Просто стали частью друг друга. И всё же... Свой дом... Свой...

Что? Визг полозьев. Кто бы в такую рань? Громкие голоса. Только не вставать. Если надо, Селестин не замедлит сообщить. От неё замок никогда не имел секретов.

Её голос. Шаги. Тихий стук: «Мадам! Вы разрешите, мадам? Нарочный. Письмо...» Срочное письмо? Она ещё кому-то нужна? Разве не все ушли? «Мадам, это от вашего внука, от его превосходительства Баратынского. Из Москвы, мадам. О, никаких неприятных новостей. Напротив — господин Баратынский обеспокоен вашим здоровьем...» Опять первой прочла письмо! Впрочем, бог с ней. Забота Эжена? И в самом деле неожиданность. Хотелось ли бы его увидеть? Пожалуй, нет. И его тоже нет.

Письмо по почте, Селестин? Почему в такой час? «О, нет, мадам, с оказией. Курьер испугался метели и переночевал в деревне. Боится, что просрочил время. Спешит». Значит, ответ не нужен, и слава богу. Но что это ещё — книга? Сочинение Эжена? Когда-то мы с его величеством гадали на стихах: на чём раскроется, что прочтётся. Бывало куда как забавно. Его величество верил и иной раз задумывался. Иной радовался. А если попробовать на строках Евгения Баратынского, который родился в год, когда его величества не стало?.. В тот самый год...

И в осень лет красы младой Она всю прелесть сохраняет, Старик крылатый не дерзает Коснуться хладной к ней рукой.

И даже посвящение: «Женщине пожилой, но всё ещё прекрасной». Бог мой, как смешно. Или горько.

Девяностые годы... Вот тогда было начало осени. Нити дружества — их было множество. Ещё множество. И все они начали рассыпаться на глазах. Сама закрыла за собой дверь в Гатчину. Во дворец. Приезжала. Часто. Племянник Абрам Андреевич, отец Эжена, служил в чине подполковника, занимал должности гатчинского коменданта и инспектора гатчинской пехоты. Смешные должности. Нелепые фантазии. Тогда же в Гатчине работал архитектор Василий Баженов. Нравился императору. Строить стал в поместье Абрама Андреевича — в тамбовской «Маре».

Нет-нет, поначалу всё складывалось удачно. Братья Абрам и Богдан Баратынские. С её лёгкой руки любимцы цесаревича. Едва вступив на престол, его величество награждает обоих неразделённым дворцовым селом Вяжля Тамбовской губернии. Богдан Андреевич дворцовой жизни сторонился. Предпочитал морские плавания и сражения, даже не верится: через два года контр-адмиралом станет командовать эскадрой Балтийского флота, через три — архангельской эскадрой в Белом море, через четыре станет вице-адмиралом. Его величество ни разу не лишал его своего покровительства.

Абрам — другое. Всё время на глазах. В январе 1800-го женился на смолянке. Позже благодарил за подсказку: без вас, тётушка, не обрёл бы моего сокровища. Александра Фёдоровна Черепанова. Приглянулась императрице. Могла оставаться фрейлиной — у императрицы. Предпочла замужество.

Его величество был в добром расположении — ждал приезда из Москвы семейства Лопухиных. Решил праздновать свадьбу Абрама Андреевича вместе с другой парой — фрейлиной Потоцкой и графа Шуазель-Гуфье, президента императорской Академии трёх знатнейших художеств. Невест, по высочайшей милости, украсили бриллиантами великих княгинь и княжон. После венчания блистали в них на спектакле в придворном театре. Это ли не праздник!

С приездом Анна Петровны[2] всему наступил конец. Абрам Андреевич от царственного неудовольствия сначала в смоленском имении отца укрылся, но как жене срок родить подходил, в новодаренное село на Тамбовщину отправился. Эжен там и родился. Места благословенные, а жизнь не сложилась. Не поладили между собой братья. Абрам Богдану Вяжлю уступил со всем хозяйством. Не захотел ни с кем из родственников вместе жить — купил урочище «Мару». Дом огромный построил. Парк дивный разбил. Сам недолго пожил — Эжену едва десять лет исполнилось, из жизни ушёл. Вдову оставил с семью детьми. Сашеньке самой всех поднимать пришлось. Никому в материнской ласке не отказывала. А «Мару» не первенцу — младшему сыну Сергею завещала. Обидно было Эжену — ни разу словом не высказался. Тем более брат на вдове приятеля поэта Пушкина женился — Дельвига, навсегда с ней в «Маре» закрылся. Столичного шума искать не стал.

Скрипнули половицы.

«Вот видите, мадам, все вас помнят и уважают. Как дела у господина Эжена? Как его младший сын? Ему, должно быть, уже четвёртый год, не правда ли?» — Ты это помнишь, Селестин? — «Как не помнить, мадам! В тот год вы сначала поздравляли господина Эжена с новорождённым, а всего через несколько месяцев его брата Ираклия с женитьбой. Вы говорили ещё — «прелестная маленькая княжна». И будто бы ещё в детстве ей посвящали стихи множество поэтов». — Я видела невесту в Царском Селе совсем крошкой. — «Какие воспоминания, мадам, какие чудесные воспоминания! Вы, наверно, захотите вставать, мадам. Я сейчас распоряжусь самоваром. И круасаны будут вот-вот готовы. Прямо из печи. Вы чувствуете, какой запах, мадам? Я распорядилась, чтобы они были у вас каждый день. Какой же завтрак без круасанов! Вы не хотите вставать? И правильно. Пусть ещё нагреются покои. С этой соломой так долго набирается тепло. И завтрак я вам подам в постель, когда прикажете. Вы не любите в постель? Тогда я сервирую этот крошечный столик у окна. Там совсем не дует, зато виден весь двор. А вы так и не захотели переменить покои, чтобы видеть парк. Сколько вас уговаривала госпожа графиня! И всё потому, что вы с первого же приезда переночевали здесь. Здесь было протоплено, а вот теперь, я же знаю, вы не хотите беспокоить госпожу графиню. О, уверяю вас, мадам, графиня будет только рада. Она так заботится о вас, так хочет вам добра. Грешно не доставить ей такого маленького удовольствия. Может, вы всё-таки согласитесь на тот очаровательный будуар, сиреневый, с видом на большую аллею, и сиреневую гостиную? Как будто мадам переедет в другой дом. Разве это не интересно? И я всё устрою — мадам решительно ничего не почувствует, кроме новых впечатлений». — Селестин... — «Ухожу, ухожу, мадам. Помню, вы хотели ещё подремать. Оставайтесь же под опекой Господа, пусть принесёт он душе вашей мир».

Наконец-то! Дверь открылась. Пахнуло дымом, запахом соломы. Взвилась занавеска у кресла. Селестин... Милая старая Селестин... Когда она появилась в Петербурге? Подарок великой императрицы фрейлине новой невестки. Ныне вдовствующей... О боже! Что говорю! Марии Фёдоровны больше десяти лет нет. А тогда второй брак великого князя. Екатерина Нелидова — фрейлина молодой великой княгини. И разрешение иметь в штате личную камеристку.

Не выбирала. Слова сказать не могла. Всё дело было в госпоже Мари-Анн Колло. Она привезла Селестин из Парижа с собой. Осиротевшую родственницу без средств к существованию. Думала оставить у себя, но не вышло. Собственная семья не сложилась. В пору было разбираться со своими делами. Императрица пристроила племянницу госпожи Колло, так как особенно к ней благоволила.

Теперь уже не вспомнишь, как всё сложилось. Господин Дидро усиленно рекомендовал великой императрице господина Фальконе. Я тогда всего-то в первом возрасте в институте была. В 1766 году скульптор до Петербурга добрался. С помощником. И с мадемуазель Колло. Хотя в контракте мадемуазель не было. Говорили позже, будто императрица сильно разгневалась. Мадемуазель Мари-Анн Колло за амантку скульптора посчитала. Выговаривать ему хотела, а мадемуазель Колло немедля обратно выслать. Господин Дидро вовремя письмо императрице прислал. Подсказали ему, вероятно, что случиться может. Очень мадемуазель Колло расхваливал. Что портрет его исподтишка одновременно с мастером вылепила, да ещё много лучше. Господин Фальконе как увидел за занавеской её работу, собственную молотком на мелкие куски разбил. Будто даже клятву дал никогда больше к портретам не обращаться. А друзья маэстро стали девушку называть «мадемуазель Виктуар» — мадемуазель Победа.

Государыня прочла, полюбопытствовала работы маленькой парижанки посмотреть. Фальконе сам их во дворец привозил. Государыня только одобрила — велела мадемуазель Колло ей представить, сама ей работы надавала, куда как милостиво обошлась. Неприятное дело и вовсе забылось, когда мадемуазель Колло голову Петра Великого для будущего памятника вылепила. Сколько Фальконе своих вариантов милостивому вниманию представлял, всё угодить не мог. Сердился, будто, на ученицу, но имени её работы не скрыл. Может, потому, что сама Колло славы себе не искала. Во дворец куда как нехотя ездила — от прямых указов императрицы уклонялась. На учителя как на икону смотрела. Только что не молилась.

Привычкам парижским ни на йоту не изменила. Как пришла к господину Фальконе в его парижскую мастерскую — тёмное платьице глухое, косынка по плечам туго-натуго повязана, чепчик крахмальный крохотный. Волосы каштановые гладко-гладко зачёсаны...

«Мадам! Вы же не спите, мадам! Вам нехорошо? Вы расстроились? Может, вам лучше встать — рассеяться? Поглядите в окно, как развиднелось. День славный будет. Морозец чуть-чуть. Ветра никакого. Вы разрешите мне проводить вас в парк, мадам? Как было бы чудесно!» — Полно, Селестин, не даёшь слова сказать. Лучше напомни, как у мадам Колло получилось с её замужеством. — «О, мадам! Об этом лучше не вспоминать! Столько горя! Столько огорчений! Всё было так чудесно в Петербурге, пока не появился этот злосчастный Пьер». — Сын господина Дидро? Но почему злосчастный? Он же художник и очень модный на Британских островах. — «Боже мой, модный! Какое это имеет значение! Он появился в Петербурге, не предупредив господина Фальконе, но рассчитывая на его поддержку». — Но это вполне естественно: помощь отца. — «Естественно! После стольких лет молчания и небрежения. Господин Фальконе совсем не обрадовался его приезду. Напротив. У них состоялся бурный разговор — тётушка один раз вспоминала». — И что? Отец же оставил его у себя. — «А что было делать, мадам, что делать? Пьер требовал, чтобы отец представил его императрице, хотел непременно получить от её величества заказ на портрет. Он был совершенно несносен. Тем более господин Фальконе знал: его манера не может понравиться императрице». — Но ведь её величество писали такие разные мастера. Мог попробовать счастья и Фальконе-младший.

«Тем не менее отец оказался прав, хотя сын придумал написать портрет тётушки, и именно его господин Фальконе взял на себя смелость представить императрице. Покойная императрица так благоволила к тётушке! Но и эта хитрость не помогла. Императрица сказала, что на портрете тётушка куда хуже, чем в жизни. А это так и было, мадам, без малейшего преувеличения. Я видела этот портрет: он отвратителен». — С каких пор ты стала судьёй в искусстве, Селестин? — «О, простите меня, мадам, просто я знаю тётушку, а эта особа на портрете!» — В портрете должно быть не только сходство, но прежде всего душа, Селестин. Душа, понимаешь? — «В этом грязно-белом месиве, мадам, не было ни сходства, ни души. Уж меньше всего души! Моя тётушка, мадам, была святая, уверяю вас, истинная святая». — Так нельзя говорить, Селестин, об обыкновенном человеке. — «Тётушка не была обыкновенной, мадам! Судите сами. Два года Пьер торчит в Петербурге. Два года без заказов от императрицы! На шее отца, у которого и так множество забот с памятником. Он только вводит отца в лишние расходы и капризничает. Тётушка так и говорила — капризничает. Взрослый мужчина, какой позор!» — Я тогда кончала институт — об этом говорили, но кому-то работы Фальконе-младшего нравились. Я была поклонницей господина советника Левицкого, зато другие...

«Вы разрешите, мадам, я сейчас закончу ваш туалет. Вы останетесь в шлафроке — в покоях прохладно. Этот Валдис опять положил мало дров, а я не доглядела...» — Да нет же, я надену платье. Зелёное. И ты дашь мне шаль. Знаешь, турецкую. — «О, это будет вам так к лицу, мадам! Вы всегда умеете выбирать самые удачные наряды». — Селестин! — «Знаю-знаю, вы не любите моих слов, но я просто не могу удержаться. Так вот, через два года тётушка в сопровождении Пьера поехала в Париж. Ей нужно было повсюду рассказать о новой работе господина Фальконе, сделать гравюры, публикации. И Пьер поехал вместе с ней, но он решительно ничего не делал, и если бы его воля, быстро растратил все деньги, данные господином Фальконе на поездку. Просто тётушка держала их в своих руках. Пьер негодовал, но покорялся». — Он любил мадемуазель Колло? — «Он никого и никогда не любил, мадам. Это был простой расчёт найти способ остаться в Петербурге. Да-да, на него не было спроса нигде, и он рассчитывал только на Петербург». — Как, впрочем, и многие другие художники. — «Мадам, Пьер понимал, что императрица благоволит к тётушке, и надеялся с её помощью стать ни много ни мало придворным портретистом. А любовь — он находил её у каждой работницы на дворе своего отца и не скрывал этого».

Они вернулись вдвоём?.. — «Очень скоро, мадам. Да, вдвоём. И со мной, мадам. Тётушка была так добра, что взяла меня с собой. У меня не было ни её удивительного таланта, ни денег. Никаких, мадам. Тётушка имела свои средства. Вернее — она зарабатывала их в Петербурге, но все до единого франка отдавала господину Фальконе». — Но почему? Он этого требовал? — «Ни в коем случае. О, мадам, я же говорю, тётушка была удивительной женщиной. Она клала все деньги в общую кассу, чтобы её учитель — иначе она господина Фальконе не называла! — видел в ней всего лишь ученицу и помощницу, от него одного зависевшую». — Я готова её понять. — «А я нет, мадам. О, нет. Если бы всё обстояло иначе, не разыгралась бы вся история с Пьером. Вы же помните, они обвенчались в 1777 году». — Да, я была уже фрейлиной. — «Без гостей. Без свадебного торжества. А через два месяца Пьер уехал. Взбешённый. Проклятый отцом. О, это был настоящий монстр, мадам». — Почему вы так резки, Селестин? Молодые могла не сойтись характерами. — «Но я же знаю, мадам! Я видела всё собственными глазами. Пьер убедился, что тётушка не располагает и не собирается располагать собственными деньгами, что он решительно ничего не может получить от жены. К тому же императрица...» — Знаю, при Малом дворе говорили, что императрица была рассержена этим браком и даже высказывала недовольство самой госпожой Фальконе-Колло. Я не была при этом, но друзья описывали эту сцену. Ваша тётушка не проронила ни слова, так что императрице, так и не добившись ответа, пришлось кончить аудиенцию. Все ждали неприятных последствий для госпожи Фальконе. Но их не последовало. И мне даже казалось, что госпожа Фальконе затаила обиду на императрицу. Ведь ей были сделаны такие выгодные предложения в отношении портретов и оформления дворцов. — «О, нет, нет! Ни о какой обиде тётушка никогда не говорила. И как бы она посмела! Просто когда господин Фальконе уехал из Петербурга в Гаагу, тётушка последовала вскоре за ним». — Не вместе с ним? — «Нет, мадам. Тётушка была беременна». — И её супруг знал об этом? — «Не думаю. Тётушка специально ему не стала об этом сообщать. Да и зачем? Это бы лишило его окончательно надежды на её денежные средства. Да и господин Фальконе мог разгневаться». — Но разве он не хотел брака с вашей тётушкой? Это так естественно: любимая ученица и сын. — «Господин Фальконе? Никогда! На браке настояла тётушка. Да, она не любила Пьера. Но по Петербургу стали распространяться неприятные для господина Фальконе слухи. Как стало известно со временем, с помощью того же Пьера. И тётушка нашла способ их прекратить». — Какое самопожертвование! Боже, какой подвиг... — «Разве это такая редкость в жизни, мадам? Вы преувеличиваете. Мне кажется, каждый второй брак строится только так. Вы хотели знать, мадам, почему тётушка задержалась в Петербурге. Господин Фальконе никогда не занимался хозяйственными делами, не устраивал хозяйства, не нанимал слуг, даже не знал, есть ли в доме дрова, а в конюшне овёс. Всё это было делом тётушки. Она не хотела, чтобы учителя обкрадывали, и вела всему строжайший учёт. Вот и здесь она знала, что господин Фальконе больше не может рассчитывать ни на какие деньги от императрицы, и постаралась продать каждую мелочь. Я сама ей помогала».

Какой странный разговор. Не следовало его начинать. Теперь Селестин не остановить... «Тётушка должна была устраивать новорождённую дочь. И Машеньку». — А это кто? Вы ни о какой Машеньке никогда не говорили. — «Простая, совсем ещё юная девушка, помогавшая тётушке в мастерской. Как она сама когда-то помогала Учителю в Париже. Машенька была такой же, как тётушка, во всём. Сегодня мне кажется, что я даже никогда не слышала её голоса. В доме она умела быть совершенно незаметной. О, тётушка её очень ценила. Ей и в самом деле нужен был помощник. Ведь господин Фальконе после этого памятника великому императору в Петербурге дал зарок больше не заниматься скульптурой». — Так это правда? Его величество обсуждал со мной этот странный зарок. После такого труда отказаться от своего искусства! Впрочем, я думаю, господин ваятель был очень обижен, потому что Двор обошёлся с ним незаслуженно несправедливо. Последнее время его просто перестали замечать. Недовольство императрицы не могло не передаться придворным. Все его письма к императрице оставались без ответа. И главное — он уехал, даже не дождавшись открытия своего памятника.

«Вы правы, мадам. Но — надо было продолжать жить, а это стоит денег, больших денег». — Разве господину Фальконе не удалось составить состояния? — «Вы шутите, мадам! Господин Бецкой год от года становился скупее, задерживал выплаты, проверял каждую копейку, и только тётушка умела улаживать с ним дела. Конечно, деньги у господина Фальконе были, но ведь приходилось думать о будущем. А если художник перестаёт работать...»

Деньги... Не хочу о них думать. Не хочу. — «Тётушка вынуждена была всё предвидеть и в том числе судьбу своей новорождённой дочери. Её следовало поместить в хороший монастырь или в дорогой пансион. Разве не так? » — И поэтому вы остались в Петербурге? — «О, мадам, теперь я счастлива, что осталась, но тогда... Тётушка сказала, что нашла мне хорошее место, что я постепенно накоплю денег на возвращение в Париж и на приданое. И чтобы, может быть, найти себе жениха. У неё уже не было возможности заниматься мною. Но Господь не оставил меня — я стала вашей камеристкой. Это было такой честью — при дворе. И у вас». — Бедная моя Селестин, сколько же вам пришлось пережить, что вы даже сейчас побледнели. Мы зря завели этот разговор. — «Нет-нет, мадам! Я столько прожила рядом с вами, что один раз можно высказаться до конца. Если только я ещё не наскучила вам своими домашними делами».

Вы и впрямь ничего не говорили мне, Селестин, а я... была слишком занята своими мыслями. Так что всё-таки постигло вашу тётушку? — «Мадам, вы всегда так добры. Что ж, история оказалась и долгой, и короткой. Господин Фальконе перестал работать. Он хотел только издавать какие-то свои книги и путешествовать. Смолоду у него не было на это средств». — Но ведь по-настоящему не было и после отъезда из России. — «Зато тётушка старалась создать видимость, что ему доступна каждая его затея. Она баловала его как единственное дитя. И работала. Говорят, она днями и ночами работала, потому что к ней пришла, наконец, слава, мадам, и она получала множество заказов. Машенька — в семье её называли Мари — писала мне, что боится за тётушкино здоровье: иногда она теряла сознание около скульптурного станка, и Мари приходилось приводить её в чувство. Тётушка не видит ничего, кроме их парижской мастерской, куда никогда не заглядывает её Учитель».

Какое странное утро. Туманное. И сырое. Не морозное — сырое. Как в Гатчине. Селестин не поймёт, почему не хочу менять этих покоев, смотрящих на каменный двор. Бог мой, как все ненавидят Гатчину, а между тем... Скажите, Селестин, но ведь ваша тётушка любила господина Фальконе? — «Да, мадам». — Так почему же они не поженились? Всё было бы куда проще. — «Мадам, это грустная история. Сначала знаменитый скульптор, знавшийся с не менее знаменитыми людьми в Париже, принимавший в своей мастерской самою мадам де Помпадур, и думать не мог о браке с девчонкой из предместья. Девчонкой с улицы, мадам. Может быть, я так думаю, и не слишком замечал её. На мой разум, он каждую минуту мог её выгнать на улицу, откуда она так неожиданно и безо всяких рекомендаций к нему пришла». — Пусть так. Но дальше, дальше, когда Мари-Анн Колло стала членом императорской Академии трёх знатнейших художеств, любимицей самой Великой Екатерины? — «Она обвенчалась с его сыном. Невестка не может стать женой свёкра, мадам. Так не бывает».

Как всё это грустно... — «Но тётушка могла оставаться с господином Фальконе до конца. Когда ей удалось накопить денег на путешествие в Италию — господин Фальконе всю жизнь мечтал о нём, — в самый день отъезда, на пороге их дома, его разбил паралич». — Я не знала об этом. Но когда его величество со второй своей супругой отправился в путешествие по Европе и мы оказались в Париже, вы и словом не заикнулись об этом несчастье. — «Я была у Фальконетов, мадам, и собственными глазами могла увидеть, сколь несчастным было положение Учителя тётушки. Болезнь лишила его и ног, и дара речи. Одна тётушка и Мари умели понимать его желания. И так продолжалось восемь лет. Господина Фальконе даже не переносили в другую комнату. Это было тяжело и бесполезно. А не рассказала вам, тогда, в Париже, — я же знала, как нравилось искусство господина Фальконе его величеству». — Ваша правда. Его величество находил Фальконетов стиль игрушечным или, как выражался он, кукольным. Но здесь он мог бы ему посочувствовать... — «Хотя бы для того, чтобы досадить своей державной родительнице, вы хотите сказать, мадам? О, это никому ничего бы не дало. Но я могу принести вам завтрак? Уже весь дом на ногах, и кухарка наверняка удивляется моему опозданию». — Она вряд ли обратит на него внимание. — «О, как вы не правы, мадам. Ведь дом вас любит и почитает. Но слугам не положено открыто выражать своих чувств. Это было бы невоспитанно. Так разрешите мне поспешить».

Каблучки Селестин стучат по плитам коридора. Всё дальше. Всё тише. Ей так хочется обманывать себя: кто-то о них вспомнит, кто-то озаботится временем завтрака. Дорога до кухни — коридоры, лестница, снова коридор... И никого по пути. Его величество говорил: смешно бояться одиночества. Одиночество укрепляет дух. Лечит. Он должен был думать так. Не мог иначе, если никому нельзя верить, если кругом доносчиков больше, чем опавшей листвы в осеннем парке. Куда больше. Должен был... А на самом деле, как любил когда-то смеяться. Как шутил... «Вот и наш завтрак, мадам. Кухарка уверяет, что сегодня особенно удались гренки, которые вы когда-то хвалили. С тёртым пармезоном. И специями». — Вы собирались принести круасаны, Селестин. — «Боже, я совершенно забыла о них распорядиться. Простите меня, мадам, ради бога, простите. Зато завтра...»

Не огорчайтесь, Селестин. Лучше продолжите ваш рассказ. Так когда же заболел господин Фальконе? — «В 1783-м, мадам, весной». — Как раз тогда, когда императрица Екатерина подарила его высочеству Гатчину. Какое странное совпадение. Его величество был так несказанно счастлив. И вы говорите, господин Фальконе пролежал восемь лет? — «Его не стало в 1791 году, мадам. Тётушке было всего лишь сорок три года, и она сразу отказалась ото всего: от Парижа, от занятий скульптурой и ото всех знакомств. На остаток денег купила маленькое поместьице в Лотарингии и там запёрлась одна». — Вы хотите сказать, с дочерью? — «О, нет, дочь её даже не навещала. Ей удалось выйти замуж за какого-то польского барона, и она всячески добивалась быть принятой в Версале. Похоже, она стыдилась своего происхождения и тем более тётушки, которая ни в чём не изменяла ни своим былым привычкам, ни даже платьям. Баронесса появилась в поместье только после смерти матери, чтобы войти в права наследства и выбросить оставшееся после неё имущество, кроме писем императрицы Екатерины господину Фальконе». — А Пьер? Пьер Фальконе — муж и отец? — «Он остался навсегда в Англии. Ни жена, ни дочь его не интересовали». — Итак, не надо бояться одиночества... — «Вы что-то сказали, мадам?» — Нет, просто вспомнила.

Одиночество... Нет, здесь оно не донимает. Напротив. Земли Буксгевденов в Эстляндии. Говорят, к этим местам надо привыкнуть. Но после Петербурга они даже приветливее, уютней. Долины. Множество речушек. Синяя глина по берегам. Скотина на травяных лугах. Сады. И дожди. Долгие. Тихие. Сливающиеся в листву. Шуршащие по черепичным кровлям. Зимним временем — прозрачная пороша в тепловатом солёном ветре...

Главное — другое. Друзья. Единственные. Близкие. Слишком рано ушедшие. Таша. Милая Таша. Графиня Наталья Григорьевна Буксгевден. Неразлучные подруги институтских лет. У всех называли родителей. Совсем простых, как у Натали Борщовой, будущей гофмейстерины императорского двора, досточтимой госпожи фон дер-Ховен. Или знатных, хотя и таких же бедных, как у княжны Хованской. О родителях Таши не заикались. Знали: сам наследник, великий князь Павел Петрович, при случае называл сестрицей. Мог и расцеловать. Наталья Григорьевна Алексеева — по имени героя Чесмы графа Алексея Григорьевича Орлова. В средствах не нуждалась, в доброте — очень.

Они сразу выбрали друг друга. Императрица благоволила к их дружбе. Делала одинаковые подарки. Никаких талантов Таши не поощряла. Ни танцам, ни сценическим постановкам Ташу не обучали: воля государыни. Её попытался брать к себе в дом на праздничные дни Иван Иванович Бецкой — Таша не захотела. Приневоливать не стали. Просиживали пустые, как говорилось, дни вдвоём в опустевших дортуарах. Читали. Играли на клавикордах. Рассказывали бесконечные истории. Выдуманные. Но такие, которые непременно должны были с ними случиться. Так и случилось с обеими.

Сколько лет прошло, а так и не могла в толк взять, почему государыня не воспротивилась дружбе к ней великого князя. Будто не замечала. Ни разу ему на вид не поставила. Может, сжалилась над одиночеством сына, нет, только не это. Жалости не знала. Другое дело — расчёт. Значит, был расчёт — понять бы, какой.

Таша оглянуться не успела, как стала невестой графа Фёдора Фёдоровича Буксгевдена. Всё решалось в семье. Род древний. Почтенный. Из герцогства Бременского. О предке что говорить. Альберт фон Буксгевден, каноник Бременский, в числе первых крестоносцев прибыл в Лифляндию, основал Ливонский орден, а в 1200 году город Ригу и стал первым римским епископом. Позднее возведён был вместе со своим братом, Германом, епископом Дерптским, в княжеское достоинство Римской империи. А от третьего брата, Иоанна, пошёл весь графский род.

Фёдор Фёдорович любил все подробности вспоминать. Родился в родовых владениях, на острове Эзель, только там и был счастлив. Таша нелегко привыкала. Её к себе что ни год звала: вдвоём легче, и Фёдор Фёдорович ничего против не имел — когда бывал в семейном кругу. Вся его жизнь в походах прошла. В 1764-м окончил инженерный и артиллерийский корпус, кадетом отправлен в турецкий поход. Отличился при Бендерах, при штурме Браилова. Потому и стал в 1772-м адъютантом генерал-фельдцейхмейстера Григория Орлова. Граф присмотрелся к нему, в зятья выбрал. Императрица не возражала. А уж там карьере Фёдора Фёдоровича только завидовать оставалось: скатертью дорога к чинам и орденам стелилась.

Таша за супруга радовалась, а уж он, как дитя малое, каждому повышению веселился. В 1787-м флигель-адъютантом самой императрицы стал и командиром Кексгольмского пехотного полка. В польской кампании 1793—1794 годов дивизией командовал. Не одна императрица Фёдора Фёдоровича ценила. Сам Суворов после взятия штурмом Праги назначил его комендантом Варшавы, иначе сказать, правителем всей Польши... Таша походной жизни не любила, лагерной по возможности сторонилась. На ученьях в дождь ли, в слякоть на плац выходить не спешила. Отговаривалась. Фёдор Фёдорович, если и досадовал, виду никогда не показывал.

Государь сразу после кончины императрицы Фёдора Фёдоровича петербургским генерал-губернатором назначил. Ташу лично поздравлял, милостиво сказал, что отныне никаких отговорок об отсутствии от сестрицы не примет. Сам с ней на балах танцевать станет. После появления во дворце мадемуазель Лопухиной всем вместе с Петербургом расстаться пришлось, что петербургскому генерал-губернатору, что бывшей фрейлине. Тогда-то и отправились в замок Лоде. Второпях. В обиде. Граф сгоряча не то что из Петербурга — из России в Германию уехал. Мы с Ташей задержались — Фёдор Фёдорович будто и не заметил. Таша молчала.

Военную службу граф больше всего любил. На приглашение императора Александра вернуться сразу отозвался. Под Аустерлицем в армии Кутузова сражался. После Тильзитского мира принял от Бенигсена главное командование армией. Все только диву давались, как быстро пополнил её ратниками ополчения, ратников экипировал, обучил. О сне и доме напрочь забыл. Таша молилась, лишь бы сил ему хватило, не ранили, не убили. А вышло, сама не выдержала. В шведскую войну 1808 года граф был главнокомандующим, всю Финляндию очистил. Одними фронтами своими жил. Не стало Таши, казалось, мог и не заметить. Заметил. Вышел в отставку. Никаких резонов принимать не стал. Государь Александр Павлович наград не жалел. Георгием 2-й степени и алмазными украшениями ордена Андрея Первозванного отметил. Граф на отказе от службы настоял. Пятьдесят восемь лет — не те годы, чтобы от дел уходить. В разговоре сказал: «Без Таши ни в чём смысла нет». Запёрся в замке Лоде. Здесь же спустя три года и умер. Перед кончиной просил платок, Ташей вышитый, в руки ему дать, чтобы с ним и в гроб лечь. Платка не нашли — мой графу дали. Не заметил. Вышивка у нас одинаковая была. Обещала: пока жива, к ним с Ташей приезжать. В завещании наследникам указал, чтобы комнаты госпожи Нелидовой всегда её ждали. Который год ждут. Наследники ни в чём последней воли не нарушили. Только самой всё труднее в дорогу пускаться. Может, ещё пожить. Уезжать — всё равно что с ними обоими снова прощаться. Что если навсегда...

«Мадам! О, мадам! Наконец-то!..» От Селестин и в парке не укрыться. Что там? — «Письмо, мадам! Письмо! Может быть, то самое, которого вы ждали!» — Ждала, но ей-то не говорила. До всего сама дознается. — «Вот, мадам, смотрите!» — Так и есть — от госпожи начальницы института. Пеняет, что задержалась. Что не возвращаюсь. С просьбой моей обратилась к государыне императрице. Ответ самый благожелательный: оставить за Нелидовой её комнаты в институте. Только в институте — не в Гатчине. Ведь спрашивала, нельзя ли в том домике глинобитном, что Николай Александрович Львов по приказу государя всем приближённым распорядился построить. Ни слова — будто и не было вопроса. Значит, Петербург. Охта... Впрочем, теперь какая разница.

Селестин! — «Я здесь, мадам! Я знала, что вы меня тотчас же позовёте». — Как долго нам собираться? — «Как собираться, мадам? Куда?» — Боже милосердный! Конечно же, в Петербург — куда же ещё! — «Не в Гатчину? Опять в монастырь?» — Опять вы за своё, Селестин. Вы положительно хотите меня раздосадовать. Какой монастырь! Что вы называете монастырём? Это же институт благородных девиц. — «Вот-вот, мадам, во Франции их так и называют — монастырями для благородных девиц». — Но вы же знаете, там нет никаких монахинь! — «Как нет? Конечно, есть. Просто их немного и занимаются они одним рукодельем. Они неграмотные и потому не могут учить девиц. Но если их заменят на других, то получится настоящий французский монастырь, куда вы, мадам, и торопитесь вернуться. Но почему, почему, скажите вы мне, вы не можете добиться другой квартиры? Более достойной. Без этих девиц, наконец, в одинаковых безобразных платьях, козловых башмаках и нитяных перчатках». — Когда я носила эти платья, они не казались мне безобразными. Напротив. — «Но что девочка понимает в изяществе и моде? И вообще одинаковые платья положено одним солдатам!» — И нитяные перчатки — это на каждый день. На праздники у всех воспитанниц есть лайковые. — «На праздник! Как в семьях бедных горожан, где берегут единственное на всю жизнь парадное платье». — Селестин, вы становитесь невозможны, и вообще я хочу получить ответ на вопрос, когда мы сможем тронуться в путь.

«Уложить два тощих чемодана — вы же не брали сюда настоящего гардероба, мадам, — и три шляпных коробки!» — У меня и нет такого гардероба. — «А мог бы быть. Но на такую работу мне хватит двух часов». — Вот и великолепно. Поспешите же! «Поспешить! Но ведь дело не в чемоданах, а в лошадях. На каких именно мы поедем? О них надо договориться, попросить управляющего». — Ни в коем случае! Мы поедем на почтовых. Надобно, чтобы кто-нибудь добрался до станции и уговорился с ямщиками. — «На почтовых? Вместе с нищими чиновниками и помещиками от трёх крестьянских душ? Мадам, это немыслимо! Я сейчас же иду к управляющему». — Я запрещаю это вам, Селестин! Достаточно, если нас довезут до почтовой станции. Вы окончательно решили вывести меня из терпения. — «И это значит, что мы будем ночевать на этих отвратительных станциях? » — Естественно. А как же иначе? — «Мадам! Вы скрыли от меня, что в письме есть листок от госпожи гофмейстерины». — А ты успела его увидеть. — «И прочесть. Да-да, мадам, вы можете возмущаться, но мой долг доставлять вам наибольше удобства, и я не отступлюсь от своих обязанностей, как бы вы ни гневались. Письмецо от гофмейстерины можно показать местному начальству и получить казённых лошадей. Так будет быстрее, удобнее — мадам, вы не девочка! — и дешевле». — Селестин! — «Бог мой! В конце концов, я забочусь и о своих боках тоже, мадам. Я не уверена в исходе своих хлопот, но не могу от них отказаться!»

Возок, как ни удивительно, нашёлся. Не слишком тёмный и не слишком душный. Сравнительно новая обивка поглотила настоявшиеся запахи конского пота, кожи, дёгтя. Но всё равно на разъезженных подтаявших колеях его швыряет во все стороны, как рыбацкий чёлн в непогоду. На станциях никакой еды, кроме водки и самовара. Селестин не успела толком запастись провиантом. Но это не страшно — лишь бы скорее: пока не наступила ростепель.

1838 год... Сколько времени — пустого, бессмысленного. — Селестин, как долго жила ваша тётушка в своём лотарингском замке? — «Долго, мадам. Едва ли не тридцать лет». — И чем она занималась? — «Разве я вам не говорила, мадам, она забрала с собой все рисунки и эскизы господина Фальконе, его записки и рукописи. Всего этого набралось очень много». — И что же? — «Мне писали, что она целыми днями перебирала эти свои богатства. А рядом лежали её аккуратно свёрнутые рабочий передник, косынка и все инструменты». — Просто лежали? — «Просто лежали». — Она служила заупокойную мессу по человеку, которого любила. Это прекрасно! — «Это неразумно, мадам, когда её мастерство могло ей приносить большие доходы». — Разве ей не хватало денег на жизнь? — «На жизнь — да. Но кроме...» — А кроме ничего и не нужно. Я лишена и этой возможности. Несколько десятков, пусть даже сотен коротеньких писем, которые нельзя вынести на свет Божий, и необходимость скрываться с именем императора, которого все поминают только дурным словом. Это так несправедливо. В конце концов, было столько добрых намерений... — «Которыми остаётся мостить ад, мадам. Именно так все и считают».

...Его слова. В парке Павловска. «Когда-нибудь мы пустимся с вами в путешествие по всей России. Но не так, как императрица ездила в Тавриду. Никто не будет знать наших маршрутов, самых неожиданных поворотов. Мы увидим настоящую державу. Мою. И мне станет понятно, в чём она нуждается. Мы увидим настоящих землепашцев, а не пасторальных пейзан, согнанных Потёмкиным. Мы будем ехать по полям и лесам, есть то, что на самом деле едят местные жители...» Мой бедный, обманутый жизнью друг!

И какое странное ощущение, будто ничего не было. Ничего и никого. И меня везут в первый раз в Петербург. В таинственный монастырь, где хотят бросить одну, без родных и близких.



Поделиться книгой:

На главную
Назад