Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Буран - Александр Иванович Исетский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Комната огласилась дружным хохотом. Возмущенный Гусельников порывисто встал, но, прежде чем он успел что-то сказать, дверь открылась, и в комнату вошел Егор Фролович в сопровождении Микиты. На Миките был порядком поношенный, но аккуратно починенный полушубок, плотно подпоясанный обрывком кирзовой вожжи, и в этом полушубке, в добротно подшитых с обсоюзкой валенках, в добытой где-то веселой рыжеватой ушанке он выглядел плотно сбитым крепышком-мужичком.

Посрамленный кладовщик, задрав кверху голову, внезапно заинтересовался почему-то висевшим над ним плакатом об искусственном осеменении коров. Взглянув на кладовщика и его понурившихся приятелей, Семен Викторович отказался от назидательного слова. Он только подчеркнуто внимательно и тепло пригласил Никиту Афанасьевича и Егора Фроловича присесть и рассказать о результатах их поездки в лесосеку.

Возвращаясь как-то из районного центра, куда он ездил, чтобы окончательно оформить ссуду на строительство нового скотного двора, Гусельников решил заехать к Никите Рябкову. Хотелось ему сгоряча договориться с Никитой об организации строительной бригады и любопытно было взглянуть, как живет его подшефный мастер.

За три недели со дня их памятной встречи Никита мало-помалу словно бы оттаивал, опасливо-настороженный взгляд его смягчился, и без обычных ранее споров он проворно брался за всякие ремонтные хозяйственные работы. Однако цепко продолжала его держать привычка к назойливому выпрашиванию перед работой небольших «авансиков», вероятно, для утоления своего пристрастия к спиртному. Но председателю не доводилось видеть его пьяным, а печь, сложенная Никитой для отопления клуба, оказалась на редкость стройной и красивой.

И тем не менее, войдя в избу Никиты, Семен Викторович подосадовал на себя за выдачу этих «авансиков» Рябкову: тот сидел за столом, на котором главенствовала бутылка водки. Жена стояла у шестка, варила что-то на таганке. Оба всполошенно вскинулись, увидев председателя. Никита схватил было пол-литра, чтобы куда-то сунуть, но спокойный, добродушно-насмешливый вопрос Гусельникова остановил его:

— Так, так, Никита Афанасьевич! Забавляешься? Втихаря глушишь?

Никита плаксиво ухмыльнулся.

— Какая тут забава. С Егором Фролычем сегодня молоканку перекрывать зачал. Иззяб. — И, строго взглянув на Ефросинью, кивнул на стол.

Гусельников огляделся и поразился. Трехоконная изба выглядела не жильем, а какой-то универсальной мастерской. Самые разнообразные инструменты висели на стенах, лежали на верстаке, на полках, на печке и подоконниках. Стояла недоделанная оконная рама, в тисках было зажато какое-то кольцо, над кроватью висело несколько ходиков и будильник. Под матицу на потолке были засунуты железные прутья, тонкие рейки. Под верстаком, свесившись синим ребристым мехом, лежала старенькая гармонь.

Семен Викторович изумленно развел руками:

— Не предполагал я, Никита Афанасьевич, что тут у тебя такая немыслимая мастерская.

— А вот все заполонил, — ворчливо проговорила Ефросинья, сталкивая на пол с табурета у верстака стамески и стружку. — Не на что гостя посадить.

— А у меня такой порядок, — горделиво отозвался Никита, подбирая с пола инструмент. — Как отлучусь из колхоза, обязательно добьюсь испытать какую-нибудь новую работенку. Подспорье! Вот и накопилось.

Ефросинья чем-то громыхнула у шестка.

— Да вместо заработков-то и натащишь невесть чего. Ходим голы-босы, а он свое. Была бы хоть польза какая-то от твоего-то струменту.

— Ну и чего ты канючишь? — вскипел Никита. — Да ежели обманывают!

— Как это... кто обманывает? — заинтересовался Гусельников. Но Никиту задели попреки жены.

— А твоей сродственнице Каптелине кран к самовару впаял, так чем она поплатилась? «Я вам, да я вам...» А через полгода принесла студня на ладони. — И, уже обернувшись к председателю, ответил ему сдержанно: — Походя ладят на шермака. То он тебе начальство, то совесть на пеньке в лесу забыл. Тут еще многие кротами живут.

— Пожалуйте! — поклонилась хозяйка. — Не обессудьте только.

Никита бросился к столу и зазвенел стаканами.

Обволакиваясь пахучим паром, на столе стоял чугунок с картошкой, чашка квашеной капусты и ядреные соленые огурцы. Гусельников не намеревался долго задерживаться у Никиты и тем более гостевать. Однако столкнулся вот снова с маятной жизнью Никиты, и опять Семеном Викторовичем овладела обида за горькую судьбу этого человека. Не мог он вот так встать и уйти, не поняв до конца приоткрывшейся перед ним души Никиты. Чем он был кровно оскорблен? Чем загнан в безысходный тупик? Но никто, кроме самого Никиты, не смог бы досказать со всей обнаженностью печальную повесть о его нескладной жизни, и Семен Викторович, скинув на верстак шубу, решительно присел к столу.

— Ну что же? Давай отпробуем лежневской картошечки.

— Простенько, правда, получается, — с мужской неловкостью суетился Никита, пододвигая к гостю чашки с едой и ставя перед ним стакан водки. — Ну, да, как говорится: чем богаты, тем и рады, — улыбнулся он широко и просто.

Откровенная и ясная эта улыбка, осветившая его худенькое лицо, говорила, что сказал он эту поговорку не просто к слову, как извинение за скромное угощение, но больше, пожалуй, потому, что был искренне рад вот так запросто посидеть с человеком, который пришел к нему без подвоха, с каким-то добрым интересом.

— Ну так, Семен Викторыч, держите! — поднял Никита свой стакан. — Я вас там на работе-то все — «товарищ председатель, товарищ председатель». Привычка! Некоторые это любят. Ну, а тут вы у меня в гостях, что ли, так я припомнил, как вас по имени и отчеству. Пожалуйте!

— Только мне, Никита Афанасьевич, сразу не осилить, — улыбнулся Гусельников, чокаясь с хозяином.

— Не неволю.

— И неудобно как-то без хозяйки, — взглянул Семен Викторович на Ефросинью, стоявшую у кухонной переборки с поджатыми в ниточку губами.

— А ей это вроде ежа за пазуху, — махнул на жену Никита. — Валяйте без стесненья.

Без особой охоты Гусельников отпил пару глотков и с аппетитом принялся за еду.

С хрустом закусив огурцом, Никита усмехнулся:

— Странность! Вот вы заинтересовались, — кивнул он на свои инструменты, — чего у меня здеся накоплено. А у нас тут многим это вроде буржуазности кажется. Такие даже выкрики на собраниях бывали: дескать, Никита принес в колхоз только хомут да седелку, так надо забрать у него, вроде паю, частновладельческую лавочку. Дурость!

Распалив цигарку, Никита продолжал:

— И я бы, Семен Викторович, отдал. Право слово, без копейки бы отдал. Пускай! Но им, вишь, завидно взять только инструмент. А Микиту под это место. Ты-де, еще загордишься, ежели тебя бригадиром в мастерскую поставить. Не любят они, когда я их в глаза на собраньях режу. Отдай им, а сам? Как я буду без инструменту? Как? И инструмент тоже, как он без меня будет? Это только на словах: мы сами. Иззубрят, забьют, сломают. Чего им? Казенное. Правление купит. Вот простая стамеска, — достал Никита стамеску с подоконника и любовно огладил ее. — Ей век износу не будет, ежели ласково за ней ухаживать.

— Значит, не берет вас мир с народом из-за мастерской вашей? — спросил Гусельников.

— Не язвил бы их на собраниях, так все бы по-хорошему обошлось, — вставила свое слово Ефросинья.

Никита посмотрел на нее жестко и мучительно.

— Выстояла! Да уж с каких пор я и ходить-то к ним перестал. Вот только Семен Викторыча выбирали, так я сходил, посмотрел. Вопрос, конечно, не в моей мастерской — отдал бы я им или не отдал. Дело не в этом.

Дотянувшись до стакана гостя, стоявшего на столе, Никита звякнул его своим.

— Давайте допьем! Может, в первый и последний раз с вами вот так-то. Случается! — И, допив свой стакан, Никита пристукнул им по столу. — Случается!

— Если разговор о выпивке, — заметил Гусельников, — то я действительно компаньон плохой. А так — почему бы нам не встретиться, не поговорить?

Никита, хитренько прищурив левый глаз, усмехнулся.

— А кто его знает, может, вам вот это все, — обвел он рукой избу, — тоже потребуется без хозяина? Происходило! С тем же бывшим председателем.

Ефросинья простонала:

— Ох! Ну и скажи, еще ты не зуда? У человека, может, и в мыслях такого нет, а ты... Зуда ты прирожденная!

— Прирожденная ты кила! — вскочил Микита. — По твоей натуре ты век будешь стоять да кланяться. Да разве в этом счастье? Определенно! — И, присев снова к столу, он положил сухую загрубелую руку на руку Гусельникова. Открыто и ясно улыбнулся: — Шутю я, товарищ председатель. Не тот у вас глаз, не подозрительный.

Покачав пустую бутылку на столе, он перевел свой взгляд на недопитый стакан гостя, Гусельников заметил это:

— Я не буду больше. У меня норма фронтовая.

Никита, вздрогнув, несколько мгновений остро и немигающе смотрел в глаза Семена Викторовича и, отодвинув от себя стакан гостя, трезво сказал:

— Ладно! Для ясности не будем. Действительно! Коренной вопрос, Семен Викторыч, не в мастерской, не в моем инструменте. О нем я сказал уже вам. Не могу я переносить, когда у нас колхозник на своем дворе — хозяин, а в колхозе — вроде поденщика. Стоит да кланяется, что пастух, что председатель. А ежели ты ждешь от колхоза какого-то проку, так становись хозяином на той работе, что тебе доверили. А поденщик что? Ждет приказания от бригадира, бригадир от председателя, а председатель висит на телефоне: директив от району ждет. Как будто мы не знаем или запамятовали, из какого места телки родятся, да на какой земле когда сеять, когда убирать. А в районе надсажаются, за нас думают, всякие обязательства за нас подписывают. А по мне бы так...

— Никита Афанасьевич! — прервал Гусельников. — Но ведь в районе люди не с потолка свои распоряжения берут.

— Да разве ему чего втолкуешь? — возобновила свои замечания Ефросинья из-за кухонной перегородки.

— Ну и пускай они там созваниваются, — не обратив внимания на Ефросиньины слова, ответил Никита. — А я хочу сказать, что по мне так бы надо. Настоящий хозяин сам себе не враг, чтобы у него земля или скот прогуливали. Беспрекословно! Нынче не старое время, машин всяких к нам нагнано, дай боже, и специалистов порядком насажено по колхозам. Уж как-нибудь мы постарались, дали бы государству, чего от нас требуется, чтобы этим американцам вставить в догон и угон. Безотказно!

— Так в чем же дело, Никита Афанасьевич? Рассуждаешь ты вроде здраво...

— А в том дело, товарищ председатель, что телефонные провода гудят, директивы циркулируют, а колхозники в поденщиках ходят. Округло! Ну, вот захлеснет вожжа тебе под хвост от такой захудалости, давай их язвить. Я — их, а они того тошнее — меня. Не раз из села убегал. Вредность! Ну, поживешь там, в городе, поработаешь. Наглядишься: кругом все кипит. Нарастает. Наглядно! Заторопишься домой. А ну, там этак же пошло? Сердце гонит, душа поет. Дойдешь до своего села — на тебе, и поскотина пала. Здрасте!

Рука Никиты машинально тянется к стакану. Тоскливо глядя в темный угол избы, он допивает водку и, перевернув стакан, надевает его на горлышко бутылки. Стакан, покачнувшись, звенит тонко и жалобно.

— Звонок! Вот так, товарищ председатель, и живем. Категорически!

В избе стало тихо, только над кроватью за печью разнобойно потикивали ходики. Из-за притолоки кухонной переборки в упор на мужа слезливо глядела Ефросинья, поджимая дрожащие губы, сдерживая какой-то душевный крик. И не сдержала:

— Маята ты моя, маята! — вдруг зарыдала она и упала на кровать, уткнувшись в подушку.

Семен Викторович почувствовал, как словно бы горячий клубок подкатил изнутри к глотке и прервал его дыхание.

Оторвав от подушки лицо, искаженное непереносимым страданием и мукой, Ефросинья выкрикивала перехваченным голосом:

— Девка родная из дому ушла! Невеста! От нашей-то с тобой маяты. Сколько нас с тобой уговаривала: «Тятенька, уедем! В городу-то мы легко проживем». Так тебя изволоком отсюда не вытащишь!

Никита сидел, опершись локтями на колени, зажав в ладони сухонькое лицо. Медленно оторвав его от ладоней, он устремил на жену тяжелый взгляд немигающих глаз, подернутых гневной мутью.

— Ну, нет! — помотал он всклоченной головой. — Нет! Это ей ловко. Она ведь только и есть, что родилась! А я родил! К чему же у нас в Лежневке над волостным правлением красное-то знамя мы вывешивали? Может, — ей это — тряпка, а мне это — моя кровь! Завоеванное! Мне хотится, чтобы эта кровь в моей Лежневке ключом взыграла! Родник! Семен... Нет. Товарищ председатель, справедливо я решаю? Только по совести. Коренное!

Гусельников пристально смотрел на этого тщедушного мужичонку. Он вспомнил его с замызганной шинелью в руках на дороге; в замкнутой настороженности в их первой беседе; с оттаивающим взглядом на разнарядках, когда Никита в зачиненном полушубке хозяйственно говорил о колхозных заботах. Сейчас он сдержанным, но окрепшим голосом провозглашал свою незыблемую веру, и Семен Викторович увидел перед собой беспощадного обличителя бед и тягот родного села, кровно преданного ему хозяина.

— Правильное твое решение, Никита Афанасьевич, — положил ему руку на плечо Гусельников.

— А как же неправильное? — вышел Никита на середину избы. — Пусть она нас бросила. Пусть! Она, может, и фамилию свою лежневскую переменила. Это ей ловко. А как мне, Миките Рябкову, от себя убежать? А что там мне скажут? Ну, может, наплевать, что скажут. А сам я что себе скажу? Других зазывал, а сам? Что я, потерял, что ли, веру в наш артельный зачин? Да ежели бы и потерял, так эта вера у других не погаснет. Дойдут руки у партии и до нашей Лежневки! Возобновится!

— Непременно, Никита Афанасьевич! — порывисто подошел к нему Гусельников. — Давай твою руку!

Никита сосредоточенно всмотрелся в лицо Семена Викторовича и чуть улыбнулся.

— Возьмешься? Были тут и до тебя. Подержатся и бросят. Тяжело нашего брата подымать. Но ежели подвести под наш принцип емкую хозяйственную вагу да пораскачать, так оно подастся. Безостановочно!

— Качнем, Никита Афанасьевич! Партия мне такую задачу и поставила. Вот я сейчас ездил. Охлопотал ссуду, материалов дефицитных шефы подбросят. Можно без боязни начинать. Берись-ка, Никита Афанасьевич. Подберешь себе работящую бригаду и двинем, как ты говоришь, безостановочно!

Глаза Никиты искристо блеснули, но тут же потухли.

— Посмотреть надо. Примериться, — задумчиво зажал он в кулак бороденку. — Поворот!

— Ну, будь здоров, Никита Афанасьевич! Засиделся я у тебя, а там делов, наверное, накопилось. До свиданья, Ефросинья... отчество-то не знаю. Извините. Нагостился, а как хозяйку звать-величать, не знаю. Хорош гость!

— Ой, да не беспокойтесь, — подала она стеснительно руку. Глаза ее просохли от слез, но натертые веки и подглазники еще густо пламенели. — Не осудите нас за разговоры-то наши.

— Да что вы! Хорошо поговорили! — уже с порога отозвался Гусельников.

Отвязав от вереи застоявшуюся лошадь, он заскочил в кошеву, но тут же осадил порывистого орловца и оглянулся на избу Никиты. Казалась она в сгущающихся сумерках еще ниже и печальней.

Но — странное дело — на душе Семена Викторовича было светло и радостно. Он знал теперь, что в этой ветхой избенке живет Микита Маленький с большой, неугомонной человеческой душой.

Из избы до слуха Гусельникова глухо, чуть внятно долетал задумчивый, но негрустный наигрыш гармоники. Семен Викторович широко улыбнулся и дал волю рвавшемуся орловцу.

Повести

Золотая медаль

Историческая повесть

Олени распластались в стремительном беге. Ненец на легкой нарте, окутанной снежной пылью, стоит словно в белом облачке, несущемся за убегающими животными. Ритмически поднимается в его левой руке тонкий, звенящий на ветру тюр[1], заставляя оленей еще выше взметывать черные сверкающие копыта.

Монотонная, как вьюжное завывание, несется за оленями, за нартами песня ненца:

О-ой!.. Жжет мою грудь Пламенным углем из костра Проклятая бумага. Ястребиное перо[2] Припечатано к ней Кровяным полунощным солнцем. О-ой! Ястребиное перо Гонит меня по тундре, Гонит моих оленей. Горе в проклятой бумаге, Горе везу ненецкому народу. Оно лежит у меня на груди, Жжет мою грудь Пламенным углем из костра. О-ой!..

В размашистом быстром беге несутся по снеговой тундре красавцы олени. Несется за оленями горестная песня...

Обдорский урядник вырвал из рук ненца пакет и убежал в дом, крикнув с порога, чтоб он не трогался со двора.

Поспешно сорвав бляху сургучной печати и отбросив припечатанное ею ястребиное перо, урядник вытащил из пакета предписание канцелярии наместника края в Тобольске. Голубая гербовая бумага гласила:

«С Высочайшего утверждения Министр государственных имуществ ПРИКАЗАЛ: незамедлительно доставить в город Москву на Всероссийскую этнографическую выставку одну самоедскую семью со всем ее хозяйством: жилищем, оленями, собаками и природной обстановкой. Самоеды должны быть одеты в лучшие национальные одежды, иметь запас пищи на 2—3 месяца, пушнину, ими добываемую, чтобы шить из нее северные одежды по заказам господ посетителей выставки и иностранных гостей.

Самоедам обещать — снятие ясака со старшины рода и с семьи, отправляемой на выставку.

Чины полиции, точно и неукоснительно выполнившие настоящий приказ, будут представлены к награде».

Давно уже шел «варнай-иры» — вороний месяц[3], когда оставляют ненцы стоянки зимних кочевий в урманах и уходят со своими стадами оленей за тысячи верст на Север, за Обскую губу, на Ямал.

Еще в конце прошлой недели пересекли губу и ушли за Щучью реку последние оленьи стада и упряжки рода Натю Сэротэтто. Ненцы перекочевывали по ягельным пастбищам в глубь полуострова. Надо было торопиться догнать их, и урядник заставлял бедняка ненца безудержно гнать оленей, сокращая стоянки для отдыха и кормежки измученных животных.

Четверка оленей была у ненца всем его стадом. Он не мог с нею кочевать по тысячеверстным просторам ямальской тундры за многооленными сородичами. Для бедняка его четверка оленей была, как костыль для хромого нищего. Ненец проклинал урядника, проклинал свою беду. Но голубая гербовая бумага манила обдорского полицейского царской наградой, и ему не было дела до горя ненца. На вторые сутки урядник догнал стада рода Сэротэтто. Иньки[4] и пастухи Натю были испуганы внезапным появлением царского человека. Они чувствовали беду. Старик Сэротэтто терялся в догадках.

— Здравствуй, Натю! Как здоровы твои олени? Здоров ли ты сам? — приветствовал приехавший старшину рода.

— Здравствуй и ты. Мои олени рады хорошему ягелю. Здоров и я, — обычно ответил на обычное приветствие Натю и так же привычно осведомился: — Зачем приехал в Ямальскую тундру?

Урядник уклонился от немедленного ответа.

Сидя на почетном месте в чуме старшины рода, он с самодовольством наблюдал, как испуганные иньки Натю метались от нарт к чуму, таская для него угощения. И только плотно закусив и изрядно выпив, он объявил Натю о царской бумаге.

Старик не понимал, что такое выставка. Он понял только, что это небывалой ясак, новый неслыханный в тундре побор живыми людьми и оленями. Ошеломленный, он растерянно сел на шкуру у костра.

Никто из его рода никогда не уезжал из тундры. Ненцы слыхали от купцов о богатых русских городах, о громадных каменных чумах и о чудесной железной дороге за Каменным Поясом. Они готовы были часами слушать рассказы о далеких странах, об удивительных машинах, но никогда не завидовали неведомой им чужой жизни, никогда не стремились к хваленым городам.



Поделиться книгой:

На главную
Назад