Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Преступник и толпа (сборник) - Габриэль Тард на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Нечаянное заблуждение, и целая бездна легла между ним и его соотечественниками; он старается с тех пор убедить себя, что они ему чужие, и хотя он никогда не добивается этого вполне, хотя всемогущее господство их примера вынуждает его выслушивать и повторять про себя позорящее его эхо суждений, которые они о нем составили, его усилия от них отвязаться, тем не менее, дают почву для развития его гордости и эгоизма. Его гордость раздувается, как гордость влюбленного после победы, генерала после торжества над неприятелем, артиста после его лучшего произведения; любовник, изобретатель, артист, победитель походят в этом на горца, на обитателя пустынных стран, самолюбие которого выражается в его действительном одиночестве, как их самолюбие в их одиночестве искусственном. Сухость сердца, нечувствительность по отношению к этой толпе, от которой человек отделяется, проистекает именно отсюда. Отсюда же, понемногу, по мере того как прогрессирует это чувство полного разрыва с толпой, проистекает и отсутствие угрызений совести. Потому что в силу наших принципов, считая себя существом другой породы, преступник должен считать себя безответственным. Можно было бы сказать с известным основанием, что он испытывает угрызения совести до преступления, а не после. Прежде он еще называл других людей своими ближними; после – нет. Отныне он уже не интересуется ни друзьями, ни знакомыми и симпатизирует лишь своим ближайшим родственникам и собратьям по преступлению. Он грезит. Так объясняется его лень. Она является делом мечтателей всех категорий, влюбленных, поэтов, даже изобретателей. Преступник – большой мечтатель, и Достоевский не преминул указать на эту черту.

Каждый, кто носит в памяти особенно выдающееся воспоминание, какого, как ему известно, не существует в памяти его сограждан, питает в себе все увеличивающуюся веру в свою отчужденность и вскоре в свое превосходство. Так бывает с убийцей, даже не раскрытым еще. Убийство является для того, кто его совершил, какой-то idée fixe, как гениальная выдумка для инженера, как образ любимой женщины для влюбленного. Эта идея, разумеется, не всегда стоит в центре его сознания, но она витает и кружится на горизонте его разума, подобно низкому солнцу полярных стран. Это преследование не заключает в себе ничего болезненного – оно нормально; было бы ненормально, если бы его не было. Чем сильнее удар колокола, тем продолжительнее его колебание; ощущение вибрирует и повторяется тем чаще на суде совести, чем оно было поразительнее. Эта непрестанная работа выдает себя тысячами признаков: рисунками вроде тех, которые делал Тропман, изображая одно из своих преступлений; нередко татуировкой, компрометирующими словами, в которых проглядывает потребность высказать то, что известно только еще одному; молчанием, даже сном и бредом. Я знал убийцу, которого собирались отпустить за недостатком улик, как вдруг одно слово, произнесенное им во сне и подслушанное сторожем, дало возможность подвергнуть его успешному допросу, смутить его и добиться признаний. Таким образом, из всех действий прошлой жизни преступление является таким, которое должно чаще всего повторяться в воображении, потому что оно самое энергичное из всех, и вследствие этого оно должно с наибольшей силой стремиться к повторению в действительности. Наклонная плоскость, толкающая человека к преступному рецидиву, фатально еще больше, чем склонность к рецидиву изящному, артистическому, поэтическому, к эротомании, меломании, метромании. Достаточно одной ошибки, чтобы из честной женщины сделать Мессалину, достаточно одного стихотворного опыта, чтобы клерк нотариуса навеки превратился в стихоплета. И точно так же достаточно первого воровства, совершенного в 34 года, чтобы из честного офицера вышел вор (случай с Ласенером). Но почему? Конечно, не по одной только причине потрясения воображения, о которой я только что говорил.

Быстрое падение, произведенное первым шагом на пути порока или преступления, объясняют обыкновенно тем, что вкус запрещенного плода или жажда крови пробудили порочные или слишком ранние инстинкты. Говорят еще, что вина лежит на обществе, слишком поспешно отталкивающем от себя павшего и вынуждающего его искать убежища в шайке развращенных людей. Но, говоря так, забывают самое существенное – это приговор, которым внутреннее жюри, эхо убеждений извне, отсекает виновного от честной толпы прежде, чем она его прокляла или даже только осудила. Этот воображаемый разрыв вместе с болезненно раздувшимся самолюбием и ожесточением сердца, следующими друг за другом, решают его гибель. Чем больше человек чувствует или считает себя отделившимся от себе подобных благодаря своему падению или нравственной смерти, своей резкой извращенности или даже просто повышенной страстности, тем он опаснее. Если проституирующие нашего пола еще больше, чем куртизанки, способны на всякие злодеяния, то это потому, что чувство их постепенного падения особенно глубоко в них и интенсивно.

Если поступок еще остается втайне, то можно, пожалуй, засыпать ров, вырытый совестью грешника между ним и честными людьми. Но когда преследования против него уже имели место, и он был осужден, его внутренняя пропасть страшно расширяется и углубляется, выходя наружу, подобно его скверной природе, которая, выразившись в преступлении, ясно обозначилась и завершилась им. Женщина, которую единственная ошибка сделала публичной, потеряна навсегда. Преступник неизбежно является делом своего собственного преступления настолько же, насколько это преступление было его делом; он точно так же неизбежно является отчасти созданием уголовного суда[21].

Отлученный в глазах всех от других, он делается еще более одиноким в своих собственных глазах, то есть приблизительно так же, но только в обратном смысле, как это бывает с артистом, с поэтом, который, будучи сначала один только уверен в своем таланте, вдруг озаряется лучом славы и видит, как тотчас начинает расти воздвигнутый им самим себе пьедестал. Тем не менее, верно, что благодаря убеждению, выросшему в них относительно их отчужденности от окружающего общества, их несходства с ним и их независимости от него, тот и другой находят в себе, несмотря ни на что, доказательство их внутреннего сходства и их вынужденной прикосновенности к этой презренной и проклятой толпе. В случае славы, как и в случае осуждения, «я» отражает в своей caméra obscura суд окружающих; человек не может удержаться, чтобы еще больше не любоваться собой, когда его хвалят, и не порицать себя еще больше, когда его порицают, но так как эта последняя форма проявления самолюбия противна природе, то он зачастую старается отплатить честной толпе презрением за презрение, что является лишним способом отражать ее взгляды, отталкивая ее. Он остается еще в достаточной степени подобным обществу, чтобы не перестать быть по отношению к нему ответственным; с другой стороны, его внутренняя отчужденность, скорее всего только смущающая его душу, далеко не достаточно глубока, чтобы создать препятствие его ответственности.

Новая итальянская школа без конца повторяет, что важно изучать и наказывать явление, называемое преступником, а не сущность этого явления, называемую преступлением. Мы видим теперь, с какими ограничениями нужно принимать этот взгляд, и что старой школе было далеко не непростительно стоять на противоположной точке зрения. Или, скорее, мы видим, как легко и полно могут согласоваться противоположные точки зрения.

Мы понимаем также, почему совершитель крупного преступления, даже случайного, становится сразу более опасным и подлежащим более строгому наказанию, чем незначительный привычный преступник. Чем серьезнее совершенное преступление, чем чище была совесть, которую оно запятнало, тем глубже и страшнее бывает мятежный перелом нашего я, явившийся следствием предыдущего. Но когда с детства человек привык совершать сначала незначительные, затем постепенно все более и более крупные кражи, то он избегает этого страшного внутреннего потрясения и никогда не перестает чувствовать своих крепких связей с окружающим обществом. Смешивать две эти категории преступников и подвергать убийц и рецидивистов исправительных судов одной общей участи – несправедливость, основанная на заблуждении.

Часть II

1. Классификация преступников

Если предыдущие соображения и сообщения верны, то они позволяют нам внести очень простые элементы в разрешение одной из самых животрепещущих, но всего неудачнее разрешенных новой школой уголовного права проблем: классификации преступников. Дело идет о распределении последних на естественные категории, которые объединяли бы в группы действительно сходных индивидуумов. До сих пор, без сомнения, в силу того предполагаемого принципа, что только сходства органического порядка имеют значение и отодвигают на второй план обобщения социального характера, за основаниями рационального разделения обращались к физиологии, душевной патологии и больше всего психологии. Отсюда, как мы уже видели, многочисленные попытки распределить преступников на преступников-сумасшедших, преступников по темпераменту, по страсти и т. д. Я удивляюсь, что не предложили разделения, основанного на долихоцефалии или брахицефалии преступников, или, согласно анализу Марро, на атавистическом, атипическом или патологическом характере их черепных и телесных аномалий.

Но можно ли представить себе пенитенциарное учреждение, распределяющее заключенных на долихоцефалов или брахицефалов! Однако, говоря правду, амальгама каждого отделения была бы менее пестра, если бы смешаны были между собой преступники по страсти, или все преступники по темпераменту, или даже тогда, когда бы их подразделили сообразно природе их страсти или темперамента и не считались поэтому с различиями по классам и профессиям и происхождением их из деревенской или городской среды. Лучший способ различения, стоявший на первом плане, заключался в том, чтобы делить преступников на случайных и привычных. Здесь уже слегка начинает проявляться социальная точка зрения. Но какой преступник не сделался таковым случайно, и какое преступление не стремится обыкновенно повторяться в силу привычки, если ему не сопротивляются? Если под случайными преступниками разумеются наименее опасные, то действительность вовсе не соответствует этой гипотезе; потому что самые чудовищные преступники, арестованные и заключенные на всю жизнь за свой первый проступок, совсем не имеют времени для рецидива. Самые неисправимые рецидивисты, самые развратные (читайте «развращенные», потому что в общем плуты, мошенники и мелкие воришки отнюдь не прирожденные преступники) – вовсе не крупные злодеи. Первые представляют одновременно большую опасность и меньшую развращенность[22].

Мы должны исходить из иной точки зрения. Податливая глина наших природных качеств есть лишь материал, форма которого отливается по социальному образцу. Поэтому следует обращать внимание именно на черты сходства в общественной жизни, то есть на черты сходства, общие представителям одного класса, профессии и среды, чтобы соединить в одну группу действительно подобных преступников, не забывая в то же время, что не следует ставить рядом преступления слишком разнородные. Оставив в стороне преступников более или менее ненормальных, не касающихся нас, примем прежде всего довольно резкое разделение, которое всегда и везде делит надвое преступную толпу соответственно природе нарушенных прав: с одной стороны – убийцы и насильники, с другой – воры в широком смысле слова.

Наши статистики, различая преступления против личности и преступления против собственности, только приводят в отвлеченную симметрию эту действительную и всегда живую двойственность. Тем не менее, остережемся преувеличить значение этого различия; им так злоупотребляли наши статистики.

Теперь распределим убийц и воров в отдельности в зависимости от рода их занятий и обычной жизни до их заключения, я хочу сказать, от социальной категории, к которой они принадлежат. Кажется, неудобно ставить здесь определенные разграничения, потому что, само собой разумеется, не может быть вопроса о разделении заключенных на столько классов, сколько существует различных ремесел. Но в то же время бросается в глаза очень важное возражение, и оно заслуживает быть принятым во внимание благодаря главенствующей роли, всегда и везде принадлежащей ему в наших обществах, это – две группы профессий и населения: с одной стороны, профессии земледельческие и население деревенское, с другой – профессии промышленные и купеческие и население городское. Обе эти группы, конечно, взаимно солидарны, и граница между ними точно не определена, но они различаются массой черт: одна так верна привычкам и традициям, другая так открыта соблазнам и новшествам, одна так послушно следует примеру домашних и отечественных предков, другая так поддается чужим влияниям, одна так жестока в споем невежестве, другая так развращена в своей утонченности, что смешивать их непозволительно. Разница эта – такого рода, что слово «профессия» становится двусмысленным, когда одновременно применяется, как мы это только что сделали, к ремеслам, переходящим по наследству в деревнях, и к ремеслам, которые избираются обыкновенно свободно в городах. Теперь одно из двух: или преступник жил честным ремеслом, иным, чем его преступление, к которому он обратился, как делает это большинство воров, судившихся в судах исправительной полиции или даже судом присяжных, как к совершенно побочному способу пополнения ресурсов, а если дело идет о побоях или нанесении ран или об убийстве из мести, то и безо всякой корысти. В этом случае мы отнесем преступника согласно его происхождению к преступникам городским или деревенским. Он будет жить, таким образом, с себе подобными, и притом не в физиологическом только отношении, что имеет второстепенное значение, но в социологическом, что гораздо важнее. Общность прежних занятий установит между товарищами по заключению сближение, и оно может оказаться спасительным. Но если между преступниками различных классов единственной общей чертой служит преступление, то чего же ожидать от их соприкосновения? Или же единственным или главным ремеслом заключенного была преступная специальность: мошенничество, подделка монет, воровство с помощью подобранных ключей, убийство богатых проституток, угон скота, как в Сицилии, конокрадство, как в горах Испании, и т. д. Правда, в этом случае также лучше всего помещать их с себе подобными, потому что тогда они уже не могут взаимно портить друг друга, но если хотят, чтобы было именно так, если хотят избежать всякой разнородной смеси и чудовищного смешения корсиканских разбойников, например, с убийцами из больших городов, возмущавшего Lauvergne в каторжной Тулонской тюрьме, то мне кажется возможным установить, по аналогии с предыдущим случаем, разницу между городским и деревенским преступником.

2. Городской и деревенский преступник

Чтобы ясно почувствовать необходимость этого различия, следует представить себе оба эти разряда в их наиболее совершенной и наиболее высокоорганизованной форме. Преступник городской, как и преступник сельский, еще не завершил своего развития, если он не вступил в союз с себе подобными в условиях, благоприятствовавших его прежней свободе. Он всегда стремится к этому виду совершенства, как куски разрезанной змеи стремятся вновь соединиться. Разбойнической шайкой называется профессиональная ассоциация, составленная для убийства ради грабежа, или для грабежа с нередко приводимой в исполнение угрозой смерти, или же для грабежа с решением убить, в случае надобности. Исходя отсюда легко можно увидеть, что существуют два вида разбойничьих шаек: таких, которые встречаются или встречались в большинстве гористых и некультурных стран[23] – в Италии, Испании, Греции, Венгрии, Корсике, и таких, менее романтичных, но не менее опасных, которые свирепствуют в наших больших городах. Первые находятся в упадке, вторые прогрессируют. Я хорошо знаю, что это два проявления одной и той же болезни, и что жажда жить или разбогатеть без труда, таланта и удачи, то есть на счет других, есть общий источник этих злокачественных отложений социального организма. Но корысть деревенского грабителя имеет целью удовлетворение самых простых потребностей, она больше связана с гордостью, чем с тщеславием, с пристрастием к могуществу, приобретаемому терроризированием испуганного воображения населения; городской грабитель, более тщеславный, чем гордый, скорее порочный, чем самолюбивый, стремится лишь к удовлетворению потребности роскоши и оргий, привитой ему цивилизацией. Первый был чаще всего приведен к своему обособленному существованию, к своей окончательной гибели в профессиональной преступности, убийством из мести (de vendetta), как в Корсике, или чувством восстания против жизненных общественных стеснений, как в Сицилии или Калабрии; второй – потерей своего богатства, растраченного разгульной жизнью, ошибкой молодости или необузданной жаждой наслаждений. Интенсивность и упорство жажды мести, злобы или заносчивости у одного, интенсивность и обилие пороков и вожделений у другого были силой, толкавшей на преступление.

Менее замечательной в действительности, хотя и более поразительной на самом деле, чем разница между сельским и городским разбойничеством, является разница между разбойничеством морским и сухопутным. Эта последняя разница, основанная на чисто физическом отличии морей от континентов, вынуждает преступника изменять свои приемы соответственно обстоятельствам, но ничуть не создает между калабрским бандитом и пиратом Средиземного моря особенного социального неравенства. В действительности морской разбойник есть лишь особенная и замечательная разновидность сельского разбойника. Следует отметить, что разбойничество на суше появилось ранее морского и пережило его. Теперь на европейских морях пиратство уже прекратилось, но шайки грабителей еще существуют в наших городах и деревнях. Тем не менее, пиратство процветало и после того, как преступные ассоциации переселялись на континент; как было в древности, когда Помпей должен был снарядить настоящую экспедицию против корсаров, или в Средние века, когда, например (XI в.), богомольцы предпочитали из боязни пиратов сухопутный способ передвижения в Иерусалим морскому, так и в новое время, до XVIII столетия, морские разбойники Туниса и Алжира захватывали женщин и детей с нашего берега, – всегда и везде, еще долгое время после того, как горы уже были в значительной части очищены от разбойников, а моря – вполне. Почему это? Несомненно, потому, что потребность в спокойной уверенности при путешествиях по сухому пути, столь обычному и крайне необходимому, дала себя чувствовать значительно раньше, чем меньшая потребность обезопасить морское сообщение, и что когда решено было, наконец, принять дорогостоящие меры, необходимые для борьбы с пиратством, то оказалось возможным истребить его совершенно, уничтожить его флоты, порты и арсеналы, а между тем разбойничество в горах, благодаря своим более простым и легче укрываемым орудиям, никогда не могло быть уничтожено совершенно, даже с помощью самой лучшей полиции. Есть и более глубокая причина. Море – территория нейтральная, интернациональная: никакой король, никакое государство не заинтересованы лично и исключительно в обеспечении безопасности путешествий по морю, и нападения корсаров считались профессиональным риском, на который мореплаватели не имеют права никому жаловаться. Пираты делают много зла, столько же, если не больше, сколько и горные разбойники, но они вызывают меньше негодования, потому что в общем они принадлежат к другой национальности, к другой религии, к другому социальному положению, чем их жертва. Наоборот, горные разбойники и их жертвы бывают обыкновенно соотечественниками и единоверцами. Таким образом, борьба коммерческого судна с судном пиратов имеет отчасти вид обыкновенной войны: отсюда и этот воинственный характер, сохраненный морской торговлей после того, как сухопутная его уже утратила. Но вернемся к нашему предыдущему различию и будем продолжать его проверку.

Посмотрим, например, как делаются разбойниками в Корсике.

Начинают с того, что делаются бандитами. Бандитство там всеми, даже властями, – признанный образ жизни, никого не лишающий уважения. Корсиканец, отомстив за себя, уходит, чтобы ускользнуть от жандармов, в дебри гор, с ружьем на перевязи, один или сопровождаемый родственниками, и его жизнь проходит с этих пор в блужданиях по пустыне. Он терпит голод и холод, спит тревожно и под открытым небом или в пещере. Но «пока он не сделался грабителем, бандит сохраняет к себе все симпатии», – говорит Paul Bourde. Но зачастую он им делается. Нужно же есть и пить в этих бесплодных местах: начинают с вымогательства у путешественников, чтобы достать на прожитие; кончают вымогательством, чтобы разбогатеть.

Во все времена одни и те же причины вели за собой одни и те же следствия. В Англии, например, постановления Эдуарда I и Эдуарда III обнаруживают существование в XIII и XIV веках настоящих организованных разбойничьих шаек, называвшихся Wastours или Robertsmen, против которых оказалось необходимым издать настоящий закон о подозрительных личностях. Но каким образом составлялись эти ужасные корпорации? Разумеется, среди бродяг и нищих той эпохи, среди лжебогомольцев, лжедоминиканцев, продавцов поддельных реликвий, подозрительных менестрелей, которые кишели по дорогам того времени, как наши современные мошенники, мнимые безработные, разносчики, но прежде всего среди так называемых outlaws. Крестьянин, осужденный за самое легкое преступление, обращался в бегство; он делался благодаря этому поступку outlaw, в глазах же закона он был лишь волчьей головой, «которую хорошо бы затравить», как энергично гласит текст: таковы были отчаянные, но вовсе не прирожденные развратники, которыми поддерживалось английское грабительство, и которые были также солдатами во время восстания 1381 года. Иногда же корсиканец или сицилианец делается разбойником, чтобы избежать своей жалкой участи и создать себе общественное положение, более высокое, по его мнению, чем он заслуживает по происхождению. Существует и преступная аристократия в этой стране традиционных vendetta и Мафия. «Средство заставить уважать себя в лучшей масти Сицилии – это считаться совершителем какого-нибудь убийства», – говорит Франчетти[24].

Какой-нибудь крестьянин, третируемый свысока управляющим его соседа, крупного собственника, не может противиться искушению совершить маленький подвиг, чтобы заслужить отношение, требуемое его гордостью, неизмеримою гордостью, характерной для этих островитян. Его честолюбие состоит в том, чтобы сделаться capo banda (главой шайки) и ужасом для тех, кто его презирал. Но и городским разбойником сделаться не так легко; для этого нужна более ранняя подготовка, рано начатое обучение на глазах опытных патронов. Так и бывает с заброшенными детьми или с такими, за которыми плохо смотрели родители. Но иногда достаточно бывает отчаяния, причиненного последствиями разврата или игры, какой-нибудь финансовой катастрофой, чтобы цивилизованный француз был выброшен за борт и стал в положение изгоя.

Таким образом, заброшенность детей и их неопределенное общественное положение или, другими словами, бродяжничество во всех его видах является городским эквивалентом бандитства. В кафе – притонах убийц и воров, говорящих на своем наречии, беспрестанно обновляющемся в наших столицах, оно является тем же, чем бандитство в тавернах убийц и воров, говорящих на своем простонародном наречии, наследственном и неизменном в горах Корсики. Когда замечается, что в округе Артены[25] еще лет двадцать тому назад начало увеличиваться число бандитов – личностей, которые, отомстив за себя, или собираясь отомстить, или с целью избежать мести врага бродят без крона и пристанища в лесах, вне закона, то не удивительно, что стали учащаться случаи нападения на экипажи на больших дорогах.

Точно так же, когда наши статистики обнаруживают непрерывный рост преступления, бродяжничества и нищенства заброшенных детей, то нечего удивляться при констатировании роста числа ночных нападений, вооруженных краж или краж со взломом, совершаемых в Париже, Марселе, Лионе и значительной части больших городов.

Не менее справедливо и то, что следует остерегаться смешивать убийство из мести там, где оно совершается по долгу чести, с убийством из корысти; в первобытных странах они так же далеки друг от друга, как адюльтер и распутство с одной стороны и воровство – с другой в странах передовых. «По поводу спорного бюллетеня на выборах 13 января 1888 года в Сан Гавино в Гарбини некто Николи убил Петри, бывшего президентом бюро. Следствием этого была vendetta между двумя семьями. Трое Николи и один Петри были убиты один за другим. Двадцать членов обеих семей приняли в vendetta участие, и грозили совершиться другие убийства. Сюда вмешались префект и один из депутатов и заставили обе семьи подписать настоящий мирный трактат, сходный с дипломатическими актами этого рода. Но так как было убито всего двое Петри, то Николи сочли справедливым нарушить договор, чтобы завершить расплату. Как и подобало, был убит третий Петри. И вслед за этим с обеих сторон пошли новые убийства». Можно ли действительно сравнивать такие преступления с преступлениями наших парижских убийц и смешивать их в одну массу, как это делают наши статистики? Там, где семейные устои сохранили свою прежнюю силу, мстить за убитого родственника – все равно что защищать живых членов своей семьи, или самому защищаться против смертельного нападения, и оправдание vendetta действительно имеет некоторое отношение к оправданию необходимой обороны. Между убийством по обычаю, которое называют vendetta, или дуэлью (потому что vendetta, в сущности, как кто-то совершенно справедливо заметил, «та же американская дуэль, продолжающаяся целые годы»), и преступным убийством общего есть только название. Точно так же самоубийство китайца или японца из мести, или самоубийство римлянина из стоицизма или иногда из эпикуреизма, или самоубийство индуса из благочестия, не говоря уже о героических и легендарных самоубийствах каких-нибудь Кодров и Дециев, не имеют ничего общего с нашим самоубийством от отчаяния или сумасшествия. Нужно ли говорить, что нравственный и физический тип разбойника – пещерного жителя должен резко отличаться от типа парижского или лондонского мошенника?

Можно a priori утверждать это с полной уверенностью. Их образ жизни не менее различен. Первый живописен совсем в ином роде, чем второй: нисколько не стараясь скрываться, он носит, или, по крайней мере, носил в дни своего блестящего прошлого, своеобразный костюм. Мафиози в Сицилии носили когда-то традиционную форму и гордились ею, как наши офицеры гордятся своими эполетами: берет с большим шелковым помпоном и бархатную куртку. С сожалением они были принуждены отказаться от этого компрометирующего их отличия. У них нет обычного наречия преступника, а есть только особенный лаконизм и характерные ударения. Это непонятно, скажу в скобках, если считать argot проявлением атавизма; потому что, не правда ли, приняв эту гипотезу, не должны ли мы были бы рассчитывать встретить процветание его именно в среде самых первобытных, наименее цивилизованных преступников – в противоположность тому, что приходится наблюдать на самом деле? В этом и во многих других отношениях представитель городской преступности разнится от своих коллег, живущих в горах и пустынях; он говорит на особом наречии, представляющем собой смесь исковерканных языков; он скрывается, наряженный то в разноцветные костюмы, то в самое обыкновенное платье; он устраивает свои тайные собрания не в расселинах утесов, а, как мы уже говорили, в подозрительных кафе и ресторанах. Человек прогресса, он знаком с разделением труда. У него, как мы увидим дальше, есть своя специальность, в то время как деревенский разбойник, как и все деревенские рабочие, должен уметь понемногу делать все, но с помощью простых приемов, так не похожих на сложные ухищрения его городского соперника. Впрочем, в летописях всех народов, и особенно в Италии, бесхитростному грабителю отводится гораздо более блестящее место, чем грабителю утонченному. Первый играл историческую роль, короли и императоры не гнушались заключать с ним договоры[26], искать в нем опоры, как это делал, например, неаполитанский король Фердинанд во время французской революции. Второй до сих пор имел на своей стороне только союз заговорщиков. Предстоит ли ему видеть свое значение настолько увеличившимся, что он затмит своих собратьев из Сьерры и Аппенин? Я не знаю этого. Новейшие властолюбцы до сих пор решались опираться только на современные пороки; однако нельзя быть уверенным, что они никогда не обратятся за помощью к современным преступлениям.

Преступление всегда готово восстановить свое прежнее могущество и при малейшем колебании сдерживающей его плотины грозит выйти из берегов. Нужно бороться с ним, организуя действующие отряды против преступных шаек, по образцу этих же шаек; и так как naturam morborum ostendunt remedia, то естественно, что уже с давнего времени было произведено разделение этих отрядов жандармерии и полиции на отделы различных наименований соответственно двум формам грабительства: городской и сельской. Но представьте себе лучший отряд корсиканской жандармерии перенесенным в Париж и обязанным исполнять должность отряда агентов охранной полиции и наоборот. Оторванный от почвы, каждый из этих отрядов будет до смешного беспомощен.

Половина силы жандарма заключается в традиционном страхе перед его перевязью и треуголкой, как половина силы горного разбойника заключалась когда-то в ужасе, который внушал уже один вид его костюма, одно выслушивание его распоряжений и его угроз в освященных обычаями формулах. Жандарм, как и разбойник горный или лесной, – человек традиции или легенды; в этом заключается его престиж. «Замечательная вещь, – говорит Alongi, – эта поспешность, неизменное послушание, с каким шесть или семь даже вооруженных людей бросаются лицом на землю по первой традиционной команде (Giorgio, â terra!) простого бродяги». Точно так же сотни раз наблюдалось магическое действие, производимое на возбужденную толпу появлением двух конных жандармов. Что же касается полицейского сыщика, – которого не надо смешивать с простым охранителем порядка в его известном форменном платье, – то ему нет надобности показываться с каким-нибудь отличием в одежде; он пробирается всюду, одетый как и все, иногда переодетый как-нибудь, такой же лукавый и такой же двуличный, как его добыча. Утверждают, что всякий охотник начинает в конце концов походить на свою дичь. Если это так, то следует верить и тому, что городской преступник в утонченности, ловкости, хитрости и особенно личной инициативе и силе воображения значительно превосходит преступника деревенского. Жандарм, подобно рыбаку, может позволить себе постоянно пользоваться одними и теми же приемами розыска; их всегда совершенно достаточно, потому что они противопоставляются совсем не изменяющимся маневрам. Чем больше он сумеет примениться к этим твердо установившимся и в этом отношении выдающимся обычаям, тем лучше он исполнит свое назначение. Но хороший сыщик ценится только по неистощимому богатству изобретательности.

Значение сыскной полиции не перестает увеличиваться и теперь, в то время как роль жандармерии, по крайней мере как вспомогательного органа уголовной юстиции (потому что к ее функциям присоединяется еще масса обязанностей административного характера, все больше и больше захватывающих ее), с каждым днем падает[27].

Это естественно, потому что, как известно, преступность вместе с населением эмигрирует теперь из деревень в города. В общем это эмиграционное сельское движение как периодическое явление в жизни обществ обозначает чрезвычайное скопление новых, самостоятельно появившихся на месте или принесенных извне изобретений и идей, заставивших сотни источников новых примеров забить ключом в лоне городов и вскоре превратиться в богатые ручьи и реки. В этом случае подражание моде (imitation mode), если мне позволят назвать так подражание новым образцам, каждый день пробивает все более широкие бреши в подражании обычаю (imitation coutume), до тех пор (это время еще не наступило для нас), пока последний не поглотит наконец и не подчинит себе эти течения примеров, ставших в свою очередь традиционными, приблизительно так же, как море поглощает потоки воды. В ожидании этого неизбежного ослабления лихорадки прогресса или, если угодно, этого укрепления прогресса при помощи восстановления расширившейся традиции еще будут счастливые дни для преступления при условии, что оно само трансформируется по примеру всеобщей, совершающейся теперь трансформации. Как во всех отраслях промышленности и во всех направлениях искусства и мысли, престиж новизны замещает престиж старины, как при введении новых инструментов все ремесла начинают избираться более по свободному желанию, чем передаваться по наследству, и при выборе ремесленников начинают отдавать предпочтение чужеземцам перед соотечественниками, точно так же и преступная профессия сообразуется с новыми модами вроде разрезания на куски жертв или обезображивания их купоросом и гостеприимно открывает двери всякому пришельцу. Другими словами, она становится все меньше и меньше сельской и все больше и больше городской. Шайка корсиканских разбойников неохотно принимает в свою среду некорсиканца; шайка сицилийских разбойников с незапамятных времен практикует одни и те же способы устрашения и разорения: lettera di scrocco (подметные письма), abigeato (угон скота), лишение свободы (чтобы взять выкуп за пленника) и т. д. Но шайка парижских мошенников собирает проходимцев всех стран; она настолько же космополитична, насколько и прогрессивна, и ее уловки изменяются так же, как и ее состав.

3. Мафия и другие преступные сообщества

Чтобы проверить точность этих наблюдений, необходимо привести несколько примеров. Так как мы говорили только что о Сицилии, то познакомим читателя с ее Мафия, но не с неаполитанской camorra, уже слишком отличающейся городским характером, чтобы служить хорошим образчиком сельской преступности.

Параллельно с этой свойственной отечеству Феокрита преступностью мы в нескольких словах обрисуем образчики городской преступности. Как здесь, так и там мы сошлемся на сведения, собранные писателями, близко знакомыми по должности судей или высших полицейских чиновников с преступниками их родины благодаря постоянной борьбе с ними. Преступника уже слишком много изучали в тюрьме, но недостаточно наблюдали за ним на свободе, в деле. Кто видел льва и лисицу только в зверинце, тот почти не знает их. Анатомия и краниометрия льва может интересовать натуралиста, но самый безыскусственный рассказ африканского охотника гораздо лучше знакомит простого смертного с природой этого величественного животного. Леруа лучше, чем кабинетный ученый, знакомит нас с животными, на которых он охотился. Точно так же, чтобы познакомиться с преступником, следует читать воспоминания сыщиков, префектов полиции или судей, на обязанности которых лежит преследование преступлений. Тогда по сходству приемов у преступников одной и той же страны и эпохи, но местной и исторической окраске преступной фауны, свойственной известному времени и месту, можно будет заметить, что в появлении преступления и преступника главную роль играют социальные факторы. Преступник подражает другим всегда, даже тогда, когда он изобретает, то есть с пользой для себя комбинирует подражания различного происхождения; он всегда чувствует потребность во вдохновении примером и одобрением группы людей, будь то группа предков или товарищей, откуда и вытекает двойственность преступления-обычая и преступления-моды. Здесь главным образом преступник и выступает как существо общественное; он принадлежит к обществу, и, как таковой, он ответствен. Сумасшедший, напротив, не подражает ни сумасшедшим и никому другому. Между актами безумия, совершаемыми различными сумасшедшими, может существовать сходство, но все-таки оно всегда меньше, чем сходство между однородными преступлениями, и никогда не бывает следствием подражания. Попробуйте также классифицировать сумасшедших на две категории, соответствующие нашему распределению преступников; вам это не удастся. Проявления умственного расстройства более других подвержены изменениям в зависимости от индивидуума, хотя в одном и том же индивидууме они повторяются в одной и той же форме. Можно, если угодно, называть «привычкой» это постоянно тождественное повторение, но она не будет иметь ничего общего с привычкой воровать по способу vol à la tire, например, или vol au poivrier. Ворующий по первому способу более или менее сознательно подражает самому себе в каждом новом воровстве, подражая в то же время более или менее сознательно и другим и пользуясь каждый раз опытом, приобретенным его товарищами или им самим. Сумасшедший, который ежечасно, ежедневно и ежемесячно воспроизводит свои выходки, подчиняется органическому импульсу, просто физиологической и ничуть не психологической привычке, чаще всего без малейшего воспоминания о своих прежних, походящих друг на друга странностях. Во всяком случае, если можно с точностью сказать, что существует привычное безумие une folie habituelle, то ни обычного, ни традиционного безумия – une folie coutumiére ou traditionelle – не существует наверное, потому что применять название обычая и традиции к религиозным галлюцинациям, например, или к припадкам бешенства значило бы то же, что принимать изменчивый и чисто поверхностный отблеск какой-нибудь материи за ее настоящий и постоянный цвет. Было бы не менее ошибочно сравнивать перемежающиеся эпидемии безумия с преступными заразами, распространяющимися в известные времена, как мимолетная мода. Последние, оставаясь все-таки подражаниями, часто наблюдаются среди индивидуумов, отделенных друг от друга большим расстоянием; термин «зараза» – contagion, напоминающий понятие прикосновения – contact, подходит к ним только метафорически. Но эпидемии безумия как явления прежде всего патологические требуют физического сближения субъектов, задетых этим бичом[28].

Эпидемии безумия обычно свирепствуют в узких и замкнутых стенах монастырей.

Покончив с этим, вернемся к нашей теме. Мафия в Сицилии – то же самое, что клан в Корсике, только в более широком виде. Члены одного и того же клана вступают в соглашение с тем, чтобы всеми законными или преступными, мирными или кровавыми путями, безразлично, захватить все избирательные должности, овладеть suqillo (печатью мэрии) и пускать в ход в свою пользу всяческие притеснения против враждебного класса. Мафиози преследуют ту же цель против всех, кто не примыкает к их ассоциации. Аналогичные политические условия, продолжительное отсутствие внушающей доверие, твердой и справедливой власти развили на обоих островах потребность солидарности per fas et nefas, этого ярого франкмасонства, где каждый из его сочленов черпает ту спокойную уверенность в себе, которой он не нашел бы больше нигде. Не будем этому удивляться; это исключительное в наше время явление было некогда повсеместным, и Корсика, как и Сицилия, в качестве остатков средних веков, заботливо хранимых Средиземным морем нам в поучение, могут осведомить нас о нашем прошлом; мне кажется, что я имею право видеть здесь подтверждение известных отдельных воззрений на подражание. Разве не царил когда-то дух клана на всем континенте, поддерживая обособленность каждого поселка, каждого кастелянского округа? Если же он постепенно заменился более широкими воззрениями, то не произошло ли это лишь в той мере, в какой разные племена ассимилировались друг с другом при посредстве продолжительного обмена всякого рода примеров? И не объясняется ли таким образом то, что, оставшись чуждыми этой непрерывной взаимности влияний, подобно тому, как озера не испытывают на себе влияния морских приливов, Корсика и Сицилия сохранили оригинальную исключительность и невосприимчивость их нравственного чувства, такую странную на наш взгляд?

Разбойничество, впрочем, – только одно из проявлений или, лучше сказать, наростов Мафия, но Мафия пользуется им и дает для него средства, являясь его силой и получая взамен известный доход. Такие же связи установились между кланом и разбойниками или бандитами, которые к нему принадлежат. Наблюдалось и наблюдается еще до сих пор, что муниципальные советы вотируют ренты бандитам преобладающего клана. И действительно, народное чувство дает известное назначение этим кочевникам, преобразившимся в паладинов: убийца является чем-то вроде судьи. При помощи его, за неимением лучшего, творится правосудие. За последние годы известной стала шайка, вынудившая мэра Сартэнского округа упорядочить свои отношения с его прежней любовницей, на которой он отказывался жениться. В 1886 году другая шайка заставила жандармскую полицию помешать одной дуэли состояться у ворот Джаккио. То же самое происходит и в Сицилии.

Следует ли видеть в сицилианском грабителе прирожденного преступника? Префект Мессины ответит нам следующее.

«Все эти люди, – говорит он, рассказывая о земледельцах, ставших преступниками, – скромны, кротки по природе, с большим почтением относятся к буржуазии; они никогда не казались бы способными на преступления, если бы не были обязаны служить мрачным интригам, тайной мести и соперничеству каких-нибудь привилегированных лиц, которым они служили наемными убийцами». Нужно отметить, что атаманы разбойников, «от дона Пеппино до Реджио и от дона Паскаля до Райя», вышли из класса крестьян. Здесь, значит, дело касается преимущественно сельского грабителя; прежняя Сицилия, как и Корсика (наперекор презрению корсиканцев к полевым работам), – страна главным образом земледельческая, усеянная небольшими деревнями. Для Мафиози местом свиданий служат ярмарки. Скажем ли мы вместе с писателями-социалистами, что бедность была социальной причиной, заставившей сицилианского крестьянина стать грабителем? Алонги начинает с того, что допускает это, но он скоро вслед за этим сильно затрудняется объяснить быстрый прогресс Мафия, правда, в городской и рафинированной форме, в Палермо и его окрестностях, в этой «Золотой раковине», стране сказочно богатой и плодородной, где так мало обездоленных и так зажиточен земледелец. Дело в том, что сицилианский крестьянин, все равно – богат он или беден, в высшей степени тщеславен; если он богат, то он спешит разориться тратами на роскошь, пиры, красивую одежду[29], чтобы соперничать с высшими классами, а разорившись, он поневоле делается maffioso уже добровольно, чтобы стать выше своего положения[30].

Безо всякого основания, в один прекрасный день, «почувствовав, что ему надоело его тоскливое существование», он одевается в костюм разбойника и после торжественного посвящения, окруженный собранием родственников и друзей, он с оружием и багажом переходит в лагерь бродяг. Впрочем, он рано выучился носить оружие. В Палермо, в Bagheria и в южной Италии крестьянин возвращается с поля неизменно с заступом под мышкой, с ружьем на перевязи и с ножом, который он хладнокровно вонзает в свои жертвы. «Не одалживают ни ружья, ни жены», говорит сицилианская пословица. Еще аналогия с Корсикой. Крестьянин всегда переживает разбойника. Никогда сицилианский разбойник не умрет вне своего округа; тоска по родине наперекор самым серьезным опасностям приведет его в землю отцов.

Мы говорили выше, что обычные приемы деревенских разбойников в Сицилии – это lettera di scrocco, abigeato и лишение свободы с целью получить выкуп за пленника; прибавим сюда еще grassazione, то есть вооруженный грабеж на больших дорогах, захват экипажей. Эти приемы не только традиционны, но иногда и наследственны: достоинство саро banda, как монархическая корона, передавалось, как говорят наблюдения, по наследству. Крупный собственник, проживающий на своих землях, получает и один прекрасный день письмо, настолько почтительное, насколько это только возможно, где умоляют Его Сиятельство, Illustrissime Seigneurie, оказать честным людям в нужде маленькую помощь в две, три, четыре тысячи лир, если оно не хочет, чтобы постигли его неприятности. Это называется lettera di scrocco. Если просьба остается без ответа, то следующее письмо уже более настойчиво. Наконец, третье гласит кратко: «Платите, или Вы будете убиты». Через несколько дней угроза исполнена: упрямец убит или захвачен в плен. В последнем случае, застигнутый врасплох и переправленный ночью в какой-нибудь вертеп, он остается там, окруженный подобающим уходом, до тех пор, пока семья его не решит его выкупить за огромную сумму. Abigeato, угон больших стад, пасущихся на обширных пастбищах, – вид грабежа, идущий, по крайней мере, от Какуса, исполинского пещерного жителя, мифологического разбойника и похитителя телиц Геркулеса. Приручение животных было одной из первых, наиболее плодотворных форм гения изобретательности, и домашние животные долго были главным богатством и потому предметом самых пылких вожделений[31].

На обладателя больших стад в течение нескольких веков смотрели, как смотрят теперь на современного капиталиста, то есть как на человека, которого более чем кого другого желательно было бы обокрасть. Когда кассир скрывается, захватив один или дна миллиона, его не считают заурядным вором. В первобытные времена угонявший скот внушал к себе аналогичное же уважение. «Когда один из сыновей Атгилы хотел устроить себе небольшое королевство, он собрал, – говорит Jornandés, – угонщиков скота Скамаров и грабителей со всех стран и занял башню под названием Герта». Там, «разоряя своих соседей по способу деревенских воров, он провозгласил себя королем послушных ему злодеев». Этот дерзкий грабеж еще в древности укоренился в Италии. В XIII веке в окрестностях Флоренции богатые contadini (крестьяне) присоединялись к дворянам, чтобы украсть свинью у соседа. Есть племена, даже народы, посвятившие себя специально этому роду грабежа. В Испании цыгане с незапамятных времен занимаются конокрадством; расположившись лагерем в горах, среди развалин феодального замка, иногда среди четырех столбов старинной виселицы, где повешены были многие из их предков, несомненно, за те же преступления, они подстерегают лошадей или мулов, чтобы украсть их; они очень ловки в искусстве изменять после кражи вид этих животных и делают их неузнаваемыми даже для их хозяина. Однако за неимением этих животных, наиболее ценных, они довольствуются иногда захватом мимоходом свиньи. Но довольно доказывать почтенную древность этого первобытного преступления.

Как пример древнего и традиционного преступления можно привести еще выделку фальшивых монет. Общества фальшивомонетчиков населяют пещеры Пиренеев, по крайней мере, кажется, по склонам испанских гор. Gil Maestre сообщает нам, что он бродил «в течение долгих ночных часов» вокруг их вертепов и часто слышал разговоры, женский смех; «все это сопровождалось короткими, сухими и равномерными ударами молотков». Но от этого преступления отдает культурой и городом.

Есть действительно переходные степени между городским и сельским грабительством[32]; сама Мафия служит этому доказательством. В том виде, как мы ее только что описали, она понемногу исчезает с 1877 года благодаря энергичной репрессии итальянского правительства; но, как бы в отместку, она растет в своих юродских формах. Спускаясь с гор к побережьям, она изменяет свой характер; в горах, в своей первобытной форме, Мафия просто груба; по морским побережьям и в городах она, может быть, более кровожадна, но, главное, более коварна и утонченна, ее организация совершенствуется, ее орудия обновляются. Рабочий класс начинает присоединяться к Мафия. Рабочие ассоциации уже всегда обязываются в их статутах (что иногда подразумевается, а иногда выражается вполне ясно) запастись адвокатом-сочлениом «на случай, когда кто-либо будет обвиняться в каком-нибудь преступлении», и вместе с тем обязываются поддерживать семью осужденного во время его заточения.

Таким образом формируются преступные общества (последняя форма Мафия), опутывающие своими нитями одновременно и земледелие, и промышленность, они делаются господами полей и города, обирают, с одной стороны, собственников, но более искусно, чем прежде[33], с другой стороны, пользуются кредитом, повышают и понижают по своему усмотрению цены на места на Палермской площади, на отдачу с торгов общественных работ или секуляризованных церковных имуществ. Эти общества можно рассматривать как синтез двух видов грабительства, сравниваемых нами, или как нечто вроде перехода от одного вида к другому. Они носят привлекательные названия – fratellenza, fratuzzio, amoroso и т. д.

От этой смешанной формы я перехожу к чистой и полной форме городского, централизованного и могущественного разбойничества, поднявшегося на высоту учреждения, достойного стать наряду с сельской haute pègre, только что нами описанной. Обстоятельства, аналогичные тем, которые, как мы видели, породили Мафия в деревнях Сицилии, ведут к возникновению время от времени в самом сердце цивилизации, в столицах, какой-нибудь страшной секты, ужасающей весь мир и наводящей такой страх даже на историка, что чаще всего он, обладая не меньшей смелостью, чем Тэн и Максим Дюкамп, не осмеливается говорить того, что думает. Когда правильная власть в большом городе вдруг ослабевает или опускается или, наоборот, когда чрезмерный деспотизм вызывает восстание, каждый гражданин, не смея рассчитывать на охранительный авторитет, ищет опоры в партии. Отсюда клубы и тайные общества, заметно размножающиеся; самый жестокий из этих клубов, самое опасное из этих обществ не замедлит заглушить и уничтожить все остальное своей относительной силой, и вскоре, какова бы ни была первоначальная честность и возвышенность его цели, привлекает к себе преступные натуры, которые увлекаются им; это презренные негодяи, те же тигры или гиены, но нового и более сложного вида. Так появилась и распространилась секта Maillotins, Ecorcheurs или Cabochiens во время анархии Столетней войны, заговор якобинцев в начале французской революции, Парижская коммуна в 1871 году или еще более недавно заговор нигилистов[34]. Зло носит здесь признаки эпидемии, но не местного заболевания; оно мимоходом опустошает целую обширную территорию вместо того, чтобы с веками укореняться в тесном районе. Это мода, а не обычай. Преступники, которые делаются главарями этих исторических шаек, не земледельцы, но ремесленники, лавочники, риторы, комедианты, артисты. Они не привязаны к родной почве, и не к родному очагу они возвращаются умирать; большинство из них чужеземцы и космополиты. Они практикуют не разбой – grassazione, но опустошение общественных касс; не lettera di scrocco, но противозаконные поборы, проскрипции и законы о подозрительных личностях; не abigeato, но массовую конфискацию имений, многообразные формы ограбления противника; не заключение в гроте или убийство человека, но заполнение тюрем, расстреливание, потопление, уничтожение известного класса на гильотине, взрывы динамита; не поджог амбара или потраву жатвы, но поджог и разграбление дворцов. И эти приемы они меняют беспрестанно, применяя их к господствующему вкусу, с богатством воображения, которое заставляет сельских разбойников краснеть за свою многовековую рутину. Но нужно признать, что у них есть общая черта с последними, весьма замечательная: с их именами связаны известные народные легенды. Самый жестокий, самый лукавый и хищный грабитель по большим дорогам, какой-нибудь Антонино Леоне или ди Паскати[35] может встретить свой портрет, пользующийся большим уважением, на стене в хижинах Сицилии; бюсты Марата, Геберта, Робеспьера и др. красуются на почетных местах во многих рабочих кабинетах.

Стоит отметить и другую сходную черту: сельский грабитель был бы невозможен без многочисленных прямых и косвенных соучастников, действующих или только молчаливых, которые расчищают ему путь. В Сицилии это соучастие в какой бы то ни было степени называется manutengolismo (буквально – держание руки того-то), начиная с лжесвидетеля, который из страха молчит о преступлении, совершившемся на его глазах, до утайщика, который действует из корысти. А какую роль играет этот двойной manutengolismo в наших больших городах, терроризованных горстью мятежников!

Но в обыкновенное время полиция мешает городскому грабительству выступить с победоносным видом на сцену истории. Она противодействует его организации, его завоевательной централизации и рассеивает его, если не уничтожает. Таким образом, цивилизация заменяет крупный преступный промысел мелким, как бы в противоположность тем видоизменениям, которым подвергается частная промышленность. При невозможности объединиться в большом числе для совершения деяний, несущих с собой славу, озлобленным и выброшенным за борт общественных классов негодяям не остается ничего другого, как втихомолку подготовлять какое-нибудь обычное преступление в сообществе с двумя-тремя товарищами или учениками, или устроить какое-нибудь грязное шантажное агентство, игорный дом, какую-нибудь махинацию для эксплуатирования публики. И в том, и в другом случае они часто избегают преследований при помощи вариаций своей изобретательности; это не значит, чтобы они лично были особенно изобретательны, но, находясь в хороших условиях для того, чтобы быть в курсе мошеннических и хитроумных нововведений, они спешат ими воспользоваться. Далее, до сих пор вопрос шел о сельском грабительстве высшего сорта, о таком, которое не останавливается перед всяким убийством, поджогом и грабежом. Но есть еще сельское грабительство мелкого калибра, куда относятся не менее традиционные привычки к мародерству, мелкие кражи кур, хлеба, вина, дров, обычные мошенничества арендаторов, виноделов, подмешивающих вино по обычаю с полным спокойствием совести, и т. д. Этой относительно простительной преступности, низшему виду сельских преступлений, в больших городах соответствует действительно роскошное процветание плутовства, мошенничества, злоупотребления доверием в бесконечно более своеобразных и изменчивых формах. Именно это процветание мелких преступлений, а не серьезность каждого отдельного крупного преступления, составляет особенность крупных центров перед лицом правосудия. Довольно часто эта низшая городская преступность маскируется нищенством. Так было в старом Париже, где мнимые нищие и мнимые расслабленные, настоящие разбойничьи шайки, собирались у себя в своем «волшебном дворце». В Пекине эта опасная организация еще продолжается.

Maurice Jametel (Pékin, 1888) сообщает нам, что нищие образуют там страшную корпорацию; у них есть избранный ими предводитель, общее собрание, они облагают пошлиной лавки, как каморристы в Неаполе.

Бесполезно входить в подробности парижской преступности нашего времени, труды Maxime du Camp, Haussonville, Macé достаточно осведомляют нас по этому поводу. Поговорим, например, о Барселоне, которая, не будучи столицей, может дать лучшее представление о среднем большом городе.

В Испании, как и везде, цивилизация как будто заменила насилие обманом; на самом деле она просто с большей изобретательностью создает новые формы мошенничества, чем направляет насилие по пути прогресса. В малозаселенных диких провинциях господствует еще vendetta и преобладают преступления против личности, но там, где население густо и куда проникли железные дороги, убийства, по словам Gil Maestre, встречаются реже, а посягательства на чужую собственность чаще, но в менее грубых формах. В Барселоне по преимуществу процветают подлоги, обман и мошенничество. Это не значит, что убийства там неизвестны; там сильный страх наводит abracador, этот убийца, который, как пантера, бросается на свою жертву и душит ее. Он – герой своего круга; его будут воспевать слепцы, если он, на его несчастье, попадется. Minador’u почти так же страшны. Их специальность – входить в дома по подземным галереям; они действуют методически, стратегически, наняв сначала погреб или магазин рядом с домом, куда они хотят проникнуть, и скрыв за кусты или за наполненные землей бочки вход в их подкоп. Элегантные – в течение дня, вечером – одетые землекопами, они должны собираться в числе по крайней мере четырех для устройства своих трудных туннелей под управлением одного из них, выполняющего обязанности инженера. У барселонских преступников есть, впрочем, свои места для сборищ и свои тайные собрания. Их девиз: «Хлеба и быков». Они часто меняют свой вид: кто вчера еще был одет крестьянином, сегодня является в виде jeune premier, а завтра наденет блузу и фуражку рабочего. Задача хорошего полицейского сыщика состоит в том, чтобы узнать его, несмотря на переодевание. Tapista (в Париже – ворующий со взломом) специализируется в обкрадывании незанятых квартир; его существенными чертами являются порочность, глубокое презрение к буржуа и уважение только к своим. Опасность привлекает его к себе как наслаждение. Espadista не знает ни задвижек, ни замков, которые бы его удерживали. Он часто начинает с того, что атакует сердце квартирной служанки, и она, сама того не зная, делается его сообщницей.

Прибавим, что santeros (домашние воры) очень многочисленны в Барселоне, и при этом никогда нельзя найти лучшей домашней прислуги, чем они. Можно ли перечислить бесконечные виды мошенников: мошенник-банкир, мошенник-предприниматель, уполномоченный от общества, им же самим основанного, и т. д.? Разновидности эти неисчислимы. Полезным специалистом является «гитарист», который при помощи затейливого инструмента, похожего на гитару, надувает других мошенников. В Барселоне, как и во всех городах, процветает фабрикация фальшивых банковых билетов, – культурное возрождение подделки монеты. Gil Maestre отмечает частую эмиграцию и постоянное обновление контингента мошенников. Иногда, исчерпав свои выдумки, они идут в другие места, где по тайным знакам узнают своих собратьев и благодаря этим сношениям «обмениваются сведениями и совершенствуют свои приемы». Этот автор утверждает, что есть школы для обучения vol à la tire. Есть вид воровства чисто испанского характера, который можно было бы назвать vol au baiser. Две женщины, одна молодая и красивая, другая пожилая, похожая на дуэнью, делают вид, что рассматривают выставку в окне магазина, рядом с каким-нибудь господином, имеющим вид богатого и простодушного человека. Хорошенькая оборачивается и бросается на шею соседа: «Как, это ты? – говорит она. – Какое счастье, что я тебя встретила!», и она продолжает некоторое время свои любовные излияния, но внезапно они обрываются: «Ах, простите! Я ошиблась!». И обе женщины скрываются, причем их поспешность, по-видимому, объясняется желанием скрыть смущение. Но по их исчезновении герой слишком нежных ласк обнаруживает у себя отсутствие портмоне. У детей в обычае vol des terrasses с довольно заметной своеобразной окраской. Эти юные воры похищают по ночам белье и одежду, оставленные на террасах домов. Они составляют отряд вольных стрелков преступления, подчиненных своему предводителю. Они рассыпаются, чтобы привести в исполнение план кампании, и сходятся вновь делить добычу. Хищные, как воробьи, они отличаются необыкновенной ловкостью в обирании людей; сделав все, что нужно, они смеются, играют в карты, потом валятся где-нибудь вместе в одну кучу, «образуя гнездо самого грязного разврата», и засыпают непробудным сном. Они начинают с обкрадывания террас и голубятней и скоро переходят к обкрадыванию квартир. Они дерутся на ножах, как взрослые, которым они подражают. Их единственное занятие – воровство, как и следует ожидать. Ребенок родится паразитом; если родители его покинули, и он не живет на их счет, то он должен жить на счет общества. И если его родители пренебрегли тем, чтобы выучить его какому-нибудь ремеслу, то он сам выучится тому, которое одно только ему и предоставляется, и которое кажется ему таким пленительным и забавным, ремеслу, в котором нет ничего механического, профессии по преимуществу, на его взгляд, либеральной – профессии преступника. Но доказательством того, что этот новичок преступления не рождается испорченным, служит его в общем честное и доброе отношение к товарищам.

Несколько цифр могут помочь проверить эти соображения. По отдельным таблицам, наполненным многочисленными справками, приложенными Марро к его труду «J caratteri dei delinquenti», я подсчитал число преступников 18 лет и моложе, которые, часто с самого раннего возраста, отмечены как покинувшие свою семью; это дает основание предполагать, на мой взгляд, что их семья обращала на них раньше слишком мало внимания. Я насчитал таких 160 душ на 472 человека мужского пола, не считая 47, которые с 18 лет и раньше остались круглыми сиротами. А на 97 честных лиц того же пола нашел только одного несироту, бросившего так рано свою семью. На этих 97 человек нормальных приходилось 14 сирот указанного выше возраста, что является пропорцией, превышающей – несомненно, случайно – пропорцию сирот-преступников. Кроме того, из одной таблицы Марро видно, что, несмотря на раннюю смерть своих родителей, преступники находились в условиях, по-видимому, не менее благоприятных, чем нормальные. Но не следует вместе с автором спешить с выводами отсюда, что дурное поведение первых больше зависит от их природы, чем от их воспитания.

И действительно, какое значение может иметь то, что эти несчастные жили у своих родителей так же долго, как и другие, если, как автор нам тотчас и показывает, их родители дают пропорцию сумасшедших, алкоголиков, эпилептиков, неуравновешенных, значительно превосходящую пропорцию таковых у родителей честных сыновей? Они были бы воспитаны не лучше, чем если бы остались сиротами. Нужно заметить (наблюдение, сделанное еще Марро), что на 76 преступников, родители которых не были ни алкоголиками, ни сумасшедшими, ни такими же преступниками, 50 осиротели очень рано – пропорция действительно громадная. Отсюда видно, что преждевременная смерть родителей играет ту же роль, что и порочность живых родителей. Благодаря дурному воспитанию, являющемуся их общим результатом, обе эти причины дают те же результаты. Допустимо ли считать возможным, даже вероятным, что меньшая преступность женщин объясняется отчасти большей заботливостью до сих пор общества об устройстве сиротских приютов для девочек, чем для мальчиков, как доказало это донесение Теофиля Русселя (1882) о благотворительных учреждениях этого рода во Франции?

Вернемся к Gil Maestre. Будущие espadista или minadores, которых он нам описывает в том возрасте, когда из них еще только вырабатывались негодяи, наверное, меньше виновны как союзники преступления, чем старьевщики и содержатели ночных притонов, укрыватели краденых предметов и укрыватели воров. Gil Maestre сообщает нам о своем знакомстве с ночлежных домом (casa di dormir), где в комнате почти без воздуха, покрытой паутиной, все посетители, мужчины и женщины, мальчики и девочки, спят, смешавшись вместе и, ввиду страшной жары, совершено нагие, но, зная хорошо друг друга, они засыпают, крепко держа в руках одежду из боязни, чтобы ее не украли.

Этот небольшой очерк преступности, присущей крупным центрам[36], был бы слишком неполон, если бы я не прибавил сюда нескольких слов о преступлении преимущественно мужском, называемым преступлением против нравственности. Чувственные желания, разжигаемые самой легкостью их удовлетворения, в скученном населении приобретают болезненную остроту. Я не хочу отрицать действия физических причин на преступность вообще, потому что его годичная кривая регулярно повышается летом, но его географическое распределение ясно указывает на преобладание социальных причин. Во Франции, например, на картах, составленных д-ром Лакассанем, преступная зараза, о которой идет речь, обозначена четырьмя пятнами, по числу четырех районов заразы; очагами ее служат четыре больших города: Париж, Нант, Бордо, Марсель. Центральное плоскогорье и несколько гор одни только целиком выступают на поверхности этого потопа. Мы имеем право думать, что большинство признанных виновными в этом преступлении были ими лишь потому, что имели несчастье родиться и вырасти в недрах или в соседстве наших Вавилонов, вместо того чтобы родиться и жить в Оверне. Но это соображение, как мы уже знаем, не препятствует их вменяемости: в них самих была заложена возможность совершения преступления; правда, она реализовалась лишь благодаря их пребыванию в городах, но от этого она не перестает быть именно их принадлежностью.

В результате, по всем внешним и внутренним признакам, по более неясным и многочисленным наружным особенностям, по более коварной и сластолюбивой натуре, по более остроумным и менее рутинным приемам, по более разнообразному и смешанному социальному происхождению своих агентов городская преступность резко противоположна сельской. Одна растет, когда другая приходит в упадок. Следует отметить, что аналогичная противоположность, но только с точки зрения времени, а не пространства, с течением времени наблюдается между преступностью первобытной и прогрессивной. Весьма полезно было бы установить основное деление преступности на два вида, тем более что в известных отношениях оно совпадает с делением преступности на случайную и привычную, долгое время поглощавшим все внимание ученых. В общем преступность привычная, которую преступник склонен укрепить в себе более, чем всякую другую, при посредстве повторения первого преступления принимает в известной стране те же самые формы, что и обычная преступность. Мы знаем, что в Италии она чаще, чем во Франции, выражается в побоях и нанесении ран – старый национальный обычай, а во Франции чаще, чем в Италии, выражается в преступлении против нравственности – старинная слабость галлов.

Мы должны извиниться, что захватили кое-что из следующей главы. Было бы, впрочем, трудно говорить о преступнике, не коснувшись преступления.

Преступление

Нисколько не желая умалять заслуг антропологов, которые пытаются обновить уголовное право, мы должны, однако, после всего сказанного выше признать, что судебная практика могла бы пользоваться их трудами разве только для того, чтобы черпать из них более или менее неблагоприятные для подсудимого указания, и только в тех случаях, когда он бесспорно наделен отмеченными аномалиями. Дурные и особенно хорошие сведения, собранные мэром, не всегда заслуживают большого доверия. И нужно пожалеть, что судьи и адвокаты так редко обращаются за указаниями к психиатрам этой школы[37].

Многочисленные наблюдения над сумасшедшими и нравственными чудовищами, собранные Morel’tм, Tardieu, Maudsley, Legrand du Saulle и др., привели действительно к настолько основательным выводам, что до них еще далеко бесчисленным черепным и телесным измерениям преступников. Таким образом, с этой стороны позитивная школа (психопатология, я полагаю, наука позитивная, по крайней мере, настолько же, насколько и антропология) заслуживает быть принятой во внимание на предварительном следствии и в судах присяжных, где в этом отношении царит такое глубокое невежество.

Благодаря названным трудам рамки невменяемости, повторяю, очень расширились, и именно поэтому следует точно условиться относительно ее границ, иначе можно опасаться уничтожить само понятие вменяемости. Не будем забывать, что развратный от рождения нравственно помешанный совсем не является сумасшедшим, хотя психиатры и снабдили нас о нем наилучшими исследованиями, которыми мы еще воспользуемся.

Даже признав достоверность антропологических данных новой школы, можно было видеть, что они могут быть истолкованы с социологической точки зрения гораздо лучше, чем с той исключительно биологической, которую формулировали ее основатели. Мы увидим, что ту же ошибку, но лишь в меньшей степени, эта школа повторяет при истолковании статистических данных, составляющих, быть может, самое серьезное и прочное основание ее трудов. Отыскав при помощи антропологии и психопатологии типические особенности преступника, она на основании статистики хочет найти естественные законы преступления. Она приписывает, как мы уже сказали в нашем изложении, социальным причинам большую роль в создании преступления, чем в создании преступных наклонностей. И действительно, она одновременно говорит о «факторах социологических» и о факторах физических или антропологических. Ее ошибка, по нашему мнению, заключается в том, что она ставит на одну доску эти разнородные причины и не признает особенной природы и преобладающей интенсивности социальных причин. Этот упрек не относится к социалистам этой школы, но среди социальных причин преступления эти последние признают только экономические; их точка зрения не более закончена, чем точка зрения их собратьев натуралистов.

Говоря так, мы не можем не отдать должного попыткам и усилиям, иногда даже неудачным, этих уважаемых статистиков. Если бы даже они ограничились только освещением постепенного роста рецидива во всех странах и требованием самых крайних мер против рецидивистов, они имели бы полное право на нашу признательность. Теоретически они сделали больше. Если в то же время они дали нам только несмелые опыты, если они работали не по общему плану, если они ограничились лишь объяснением нескольких отдельных проблем социальной арифметики, каковы: влияние времени года на кривую преступлений или связь между кривыми самоубийств и убийств и между кривыми преступлений против личности и преступлений против собственности и т. д., то такая установленная ими связь между известными явлениями есть уже очень ценное приобретение для науки. В этом они походят на психофизиков. Значение вклада последних в психологию распространяется пока лишь на второстепенные пункты, но оно имеет то преимущество, что впервые вводит туда элементы точности и определенности, aliquid inconcussum, и закладывает начало будущей науки. Но психолог, который поспешил бы на узком основании своих опытов уже теперь перестроить всю психологию, рисковал бы сильно обмануться.

То же самое было бы с криминалистом-статистиком, который, надеясь на сравнительно ничтожный еще цифровой материал, захотел бы пересоздать уголовное право. Тем не менее, поостережемся осуждать их даже и в этом случае.

Когда в глубине моря впервые появился зачаточный орган зрения, едва позволяющий различать свет и тени или неясные контуры врага или добычи, то животное, доверившееся его несовершенным указаниям, должно было бы часто делать крупные ошибки и упрекать себя за то, что не продолжало действовать но примеру отцов, ощупью. Таких ошибок было не меньше на том плодотворном пути, где сами поражения вызывали новые стремления.

Итак, статистика есть нечто вроде развивающегося общественного чувства; у общества она – то же, что зрение у животных, и по определенности, поспешности, возрастающему обилию своих таблиц, графических кривых и раскрашенных карт она делает эту аналогию с каждым днем все более поразительной. И в действительности, глаз есть не что иное, как чудный аппарат для быстрого, моментального и оригинального исчисления оптических колебаний, которые он передает нам в форме беспрерывного ряда видимых картин, вроде постоянно обновляющегося атласа.

Но статистика, разумеется, еще далека от осуществления подобного идеала, если только она его когда-нибудь осуществит. Так, когда человек, избавленный от катаракты, начинает видеть, что он должен делать? Может ли он вполне полагаться на слабые указания своего зрения для управления своими шагами? Нет, он должен пользоваться лишь их помощью и дополнять их недостатки напряжением памяти и рассудка. Именно таким образом должны поступать криминалисты и законодатели в государстве, где еще существует уголовная статистика; они должны считаться с ней, но непременно комбинируя статистические данные с данными, добытыми историей и археологией – этой памятью народов, и с данными общественной науки – этого рассудочного самопознания, которого в конце концов достигают прогрессивные общества. В дальнейшем мы будем придерживаться этой точки зрения.

Часть I

1. Статистика и преступность

Когда статистика начала функционировать, то ее первые открытия, казалось, разрушили установившиеся понятия. Велико было изумление при констатировании ежегодного повторения почти одних и тех же цифр в связи с теми же преступлениями[38].

Тотчас же неизменяющийся состав цифр стали считать несовместимым с понятием свободной воли и, по привычке строить понятие о вменяемости на постулате свободной воли, поспешили заключить, что преступник вовсе не ответствен за свое преступление. Разумеется, неизменность подачи преступления вначале была сильно преувеличена; но и колебания, замеченные в ней позднее, оказались правильными и подчиненными непрерывным периодическим повышениям и понижениям. Но разве регулярность или даже только непрерывность изменений сколько-нибудь менее противоречит гипотезе свободы личности, нежели точность повторений? Таким образом, первоначальное возражение остается во всей своей силе, и лишь только привычка его ослабила. Что же касается ответов, сделанных на это возражение со стороны защитников свободной воли, то они распадаются на две категории: одни страдают безнадежной слабостью, другие безнадежной туманностью. Наиболее близко к истине предположение Кетле, что свободные определения, насколько они своеобразны или случайны, играют роль колебаний астрономической кривой и взаимно нейтрализуются. Объяснение неудачное. Представим себе астрономическую кривую, составленную исключительно из комбинации колебаний. Это как раз то, что нам нужно, потому что все преступления, браки, покупки, совершаемые в течение года в государстве, признаются вытекающими из автономной инициативы индивидуумов. Дело идет о том, чтобы указать, чем нейтрализуются эти инициативы, и каким образом, за вычетом этих предполагаемых нейтрализаций, может получиться числовой остаток, соответствующий известному эмпирическому закону роста и убыли. Но это абсолютное или относительное однообразие не понятно, если допустить, что воля, считающаяся в принципе самостоятельной, фактически не делает, так сказать, никакого употребления из ее самостоятельности и подчиняется одной и той же или регулярно повышающейся и падающей сумме влияний общественного, органического или физического порядка, в сравнении с которыми то, что приходится на долю ее свободы, представляет собою quantité négligeable. Так, эллипсис, описываемый Землей вокруг Солнца, правилен, потому что причина этого – взаимное тяготение Земли и Солнца – бесконечно сильнее взаимного притяжения Земли и других планет, которое бывает причиной периодических и сложных пертурбаций, испещряющих зубцами эту кривую.

Разумеется, если бы Земля шла свободно по течению в небе, или если бы ее движение, оставаясь фатальным и необходимым, зависело от суммы случайных влияний, исходящих от всех точек пространства, она не описывала бы пути геометрически правильного.

Каждый момент притяжение Земли Солнцем повторяется одинаково и однообразно, или, если угодно, каждую минуту колебания эфира гипотетическая причина этого притяжения, управляемого физической силой, повторяются одинаково и однообразно: вот настоящее объяснение правильности кривой светил. Почему же измерения антропологами роста, веса, пульсации сердца и других физиологических или анатомических признаков достаточного количества людей, принадлежащих к одной и той же нации, составленной из различных рас, но в постоянно одинаковой пропорции, неизменно дают одни и те же результаты?

По аналогичным основаниям, все эти люди – наследственные копии друг друга. Каждая их черта есть воспроизведение другой по пути поколений. Постоянство цифр, составленных антропометрическими измерениями, доказывает только, что сумма наследственных повторений значительно превосходит сумму индивидуальных и неправильных вариаций, проистекающих от необъяснимой врожденности. Что же касается равномерных колебаний, которые свободно открыла бы антропометрия, если бы она применялась к смешанным расам в периоде их образования или исчезновения, то их правильность также указала бы на преобладающее влияние, оказываемое наследственной передачей органических изменений. Если бы, предполагая невозможное, в человеке не было ничего, кроме оригинальных вариаций, если бы каждый индивидуум представлял самостоятельный род, то можно было бы измерять тысячу, десять тысяч, десять миллионов цифр пульсаций сердца, и все-таки не получились бы цифры, повторяющиеся в том же порядке при аналогических измерениях новых субъектов. Закон больших чисел не послужил бы ни к чему, и даже чем больше возрастало бы количество измерений, тем шире становились бы границы исчислений.

Все, что я сказал, применимо mutatis mutandis к моральной статистике. Если бы в побуждении человека к каждому акту его жизни, например, браку, преобладала или была ощутительнее свободная инициатива, избавленная от всякого внешнего физического, биологического или социального воздействия, то мы никогда не встретили бы одновременно и в одном и том же месте цифр бракосочетаний, повторяющихся ежегодно с поразительным однообразием или в не менее замечательной прогрессии. Но соединение трех видов указанных влияний имеет всемогущее действие на совокупность намерений, потому что, более или менее сильное, – подобно оттискам одного и того же клише, то слишком бледным, то слишком темным, но в общем одинаковым – оно лишь в очень слабой степени подчиняется личной инициативе. Можно очень точно различить с помощью тонкого реактива, каким является статистика, три вида влияний в известном нами примере, потому что жениться заставляет людей импульс физиологический, наследственный, изменяющийся сообразно возрасту, а также импульс физический, изменяющийся соответственно времени года; но также импульс социальный, подражание обычаю или примеру окружающих. Без этого существовали бы лишь свободные союзы, и не было бы браков формальных, как церковных, так и гражданских. Правильность статистики браков доказывает только, что сила подражания обычаю или постоянна в данном случае, или равномерно повышается и понижается вследствие столкновения с подражанием моде, распространение которой благоприятствует ей в отрицательном смысле, и что по интенсивности она преобладает над силой личной инициативы, не зависящей ни от традиций, ни от общественного мнения. Численное преобладание волевых энергий, подчиняющихся подражанию, над волевыми энергиями, увлекающимися новшествами, – вот, в общем, то, о чем говорят правильные цифры общественной статистики.

Из этого не следует, правда, что роль стремления к новшествам ничтожна. Она, к счастью, вполне реальна, и ценность ее в тысячу раз выше ее видимого распространения. Но можно ли приписать свободной воле часть тех счастливых пертурбаций, которые вносит в мир действительная личная инициатива? Ничуть, хотя, как мы уже сказали, позволительно видеть в них признаки наличности элементарной свободы, тайно развивавшейся на тысячеверстной глубине под блестящей поверхностью, на которой развертывается психологическая жизнь. Пускай, впрочем, мне покажут открытие или изобретение, не оказавшееся комбинацией копий, случайно соединившихся в богато одаренном мозгу различных течений подражания; пускай покажут мне индивидуальную оригинальность, которая почти целиком не была бы лишь особым видом совпадения банальностей.

Таким образом, объяснение Кетле рушилось в корне, и даже сам элемент, нарушающий правильность статистических кривых, ускользает от приверженцев идеи свободной воли. Страх совести был извинителен, когда, проникнутая прежним пониманием ответственности, она в нарождающейся статистике увидела врага. Но нам, понимающим ответственность иначе, нечего бояться. Мы далеки от этого, и результаты, добытые статистикой, очень пригодятся нам при суждении о преступниках, действительно ответственных за свои деяния. Ответственность, сказали мы, основывается на сходстве людей между собой и на устойчивости личного тождества. Правильные ряды статистики как раз свидетельствуют о том, что первое условие выполнено в совершенстве, так как они доказывают физическое, органическое и социальное подобие индивидуумов, составляющих одну и ту же расу или класс; они доказывают также, что второе условие налицо, если мы после их изучения найдем, что они содержат в себе указания на преобладание социальных факторов над физиологическими и физическими. В действительности человек остается тождественным самому себе, подчиняясь известному влиянию лишь постольку, поскольку он его себе усваивает. Физиологически и органически он может приноровиться к таким естественным влияниям как вид добычи или действие жары и поступать согласно требованиям своего темперамента, уступая им; но психологически он может руководствоваться лишь мотивами и двигателями, вызванными психологической средой, то есть средой социальной, в которую он погружен в качестве личности, и здесь идет вопрос о его личном, неорганическом тождестве[39]. Преступник, подчиняющийся влиянию своих товарищей, поступает согласно своему характеру. Он ответствен как существо общественное, а не просто живое существо. По мере его чувствительности к влиянию окружающего общества растет его ответственность. Мы знаем, что прогресс личной тождественности человека идет параллельно с прогрессом ассимиляции его с окружающим обществом, и наоборот, постепенно теряя равновесие, он отчуждается от общества.

В общем, огромный общественный организм развивается, приспособляя к себе отдельные индивидуальные организмы так же, как последние приспособляют к себе молекулы и внешние силы: вследствие ассимиляции первого рода отдельные индивидуумы должны отвечать за свои поступки по отношению к другим, как вследствие ассимиляции второго рода молекулы, составляющие тела индивидуумов, связаны между собой – и, если этого требует здоровье, должны быть удалены.

Вследствие этого крайне необходимым является исследование рамок влияний экономического или религиозного, политического или семейного порядка, словом, порядка социального в происхождении преступления и решении, подчиняются им или нет влияния естественного порядка. В этом как раз и состоит причина разногласия между натуралистами и социалистами новой школы. С последними я соглашаюсь в том, что социальные причины берут верх над внешними; но вместо того, чтобы заключить вместе с ними, что общество одно виновато во всех преступлениях, я заключаю из этого, что к индивидууму по справедливости и по заслугам применяется наказание[40].

2. Факторы преступности

Теперь, вероятно, ясно, что причины преступности распадаются на три фактора, как это мастерски установил Ферри. Насколько оспорима его классификация преступников на пять категорий, настолько этот трехчленный анализ поражает своей ясностью и справедливостью. С большой проницательностью он зачастую распознавал действие каждой отдельной причины в хаосе цифр. Но он заметно склонен к преувеличиванию роли естественных импульсов и к отрицанию того, что если они и служат источником силы, истраченной на общественную жизнь, то направление этой силы происходит от других причин. Нам кажется, что он недостаточно считается с установленной им иерархической лестницей факторов, идущих один за другим. Отсюда неизбежные ошибки в толковании. Наиболее важное, по-видимому, приспособляющееся к второстепенному, зачастую лишь управляет последним по собственному усмотрению; так жизнь как будто приспособляется к химическим силам, а общество – к расе и климату.

Казалось бы, что созревание виноградной кисти вполне зависит от температуры каждого дня: чем теплее, тем лучше растет дерево; а свойство данной почвы сообщает прозябанию ветви известное направление и особенности. Но, тем не менее, под этим кажущимся подчинением прорастающего зерна внешним причинам натуралист увидит способность зерна утилизировать внешние силы, управлять ими и извлекать для себя выгоду даже из борьбы с ними.

По-видимому, физическое здоровье фабричных рабочих есть первое условие фабричной работы: чем лучше они питаются, тем они сильнее, и тем лучше функционирует фабрика; и темперамент рабочих кладет свой особый отпечаток на ход дела: во Франции железнодорожная прислуга совершенно иная, чем в Италии и Испании; даже в самой Франции южная железнодорожная компания ярко отличается от северной. Но, в сущности, это значит, что изобретение железных дорог в различной степени пользуется силами служащих, которыми располагает и особенности которых обращает в свою пользу. Справедливо, конечно, думать, что причиной созревания виноградной кисти была наличность двух факторов – температуры и почвы, с одной стороны, и свойства зерна – с другой. Несомненно, справедливо также, что фабричный продукт явился результатом совокупности трех факторов: во-первых, климата и времени года; во-вторых, расы и здоровья; в-третьих, направления предпринимателя (временно воплощающего в себе эксплуатируемое им предприятие). Но тогда можно сказать, что написанная мною страница есть результат трех условий:

1) существования перьев, чернил и бумаги;

2) состояния моей руки, не парализованной и не связанной;

3) моего умения и желания писать.

Не будем же смешивать причину с основанием; не мешает перечитать книгу Cournot на эту тему. Настоящее и единственное основание появления виноградной лозы – зерно; настоящее и единственное основание появления фабричного продукта – наличность предпринимателя; настоящее и единственное основание для появления этой страницы – полученное мной воспитание и заразительность многочисленных примеров, которые возбудили во мне желание это написать.

3. Физическое и физиологическое объяснение преступления

Эти околичности несколько длинны, но они показались мне необходимыми. При их освещении мы можем оценить теперь гениальный Calendrier Criminel, составленный Лакассанем. Этот ученый показал нам, что ежемесячные вычисления преступлений против личности и против собственности выражаются в двух годичных кривых, почти противоположных друг другу. Максимум преступлений против личности падает на июнь, минимум преступлений против собственности – на июнь и июль. Займемся первыми. Можно ли в повышении температуры видеть единственное объяснение их увеличения летом? Да, отвечает Ferri, доказательством этому служит то, что не только наиболее теплые месяцы, но и наиболее теплые годы и наиболее теплые, то есть южные провинции отличаются среди других обилием убийств, оскорблений действием и нанесений ран. Разве совпадение этих трех условий не служит само по себе доказательством?

Оно наверняка доказывает, что известная часть излишка преступлений и проступков, падающих на наиболее теплые месяцы, годы и провинции, объясняется жарой. Но это лишь часть, и притом, быть может, небольшая. Но могли ли бы статистики освидетельствовать, что то совпадение, которое мы констатируем теперь, имело место на протяжении сотен или тысяч лет? Я сильно сомневаюсь в этом, если не лжет история.

Примем во внимание, что относительная мягкость нравов северных наций наблюдается лишь с недавнего времени, что эта мягкость объясняется бесспорно доказанным историческим фактом современного перехода цивилизации к северным широтам, что, если мы перенесемся к временам изнеженной цивилизации Рима, которой угрожали с севера кровожадные орды, или только к эпохе крестовых походов против альбигойцев, то мы повсюду увидим относительное обилие кровавых преступлений в наиболее холодном климате. Преступления, сопровождающиеся насилиями, так мало зависят от климата и расы, что в одной и той же стране, безо всяких изменений климата, они принимают более мягкие формы – сокращаются, подчиняясь цивилизации, и вновь делаются жестокими при возвращении к варварству. Когда греческая цивилизация процветала на юге Италии и в Великой Греции, когда культура арабов царила на юге Испании, и культура римлян – на юге Франции, то убийства по преимуществу сосредоточивались в северных частях Италии, Франции и Испании.

Объясняется ли физически по крайней мере движение цивилизации к северу? Ничуть. Причины этого явления исторические, быть может, случайные, но, наверное, социальные; это прежде всего счастливое сочетание удачных научных открытий, промышленных, военных и политических изобретений, которые мы уже три столетия эксплуатируем в Европе, и которые благодаря успешному пользованию подчиненными и прирученными силами природы дали возможность на неблагодарной прежде почве с успехом сделать опыт акклиматизации культурных идей в то время, как они чахли в своей колыбели. Возможно, что такое обилие изобретений, одно за другим пущенных в дело, необходимо требует большой единовременной затраты физической энергии, которой не могло выработать население первобытных южных городов. Нет сомнения, что еще долго эксплуатация этих нововведений будет трудной и тяжелой; так всегда бывает вначале.

Лихорадочное оживление и оглушительный шум, присущие современным столицам, позволяют предполагать это. Трудно поверить, что Мемфис и Вавилон подымались когда-нибудь до этого уровня. Но мы имеем право надеяться, что это лишь временный кризис, и что пользование новыми благами цивилизации, облегченное нашими деятельными усилиями, распространится вплоть до тропического пояса. Культурное возрождение Нильской долины и чудный прогресс Австралии поддерживают эту надежду.

Цивилизация перешла от роскошных тропических стран к умеренным и холодным, в сущности, потому же, почему богатство переходит от праздных привилегированных классов общества к рабочим классам, явление, в котором не участвует ни одна физическая причина. Мне представляется бесконечно вероятным, что действие жары играет небольшую роль в преобладании грубых и жестоких преступлений южных стран. Прибавлю: в преобладании их летом. Летом больше живут уличной жизнью, путешествуют, чаще встречаются: отсюда более многочисленные нападения, более пылкие страсти, более частые случаи убийства. В этом заключается настолько важное объяснение явлений такого рода, что только при его помощи можно обосновать исключения из мнимого правила относительно климатических влияний. А исключения эти многочисленны. Этот так называемый закон не применяется во Франции[41], кроме Корсики и побережья Средиземного моря, как это видно из прекрасных официальных карт Ивернеса, относящихся к распределению кровавых преступлений между нашими департаментами. В них прежде всего бросается в глаза темная окраска окрестностей больших городов в департаментах Сены, устьев Роны, Жиронды, Нижней Луары, Севера, Нижней Сены, Роны. Чем населеннее город, даже северный, другими словами, чем многочисленнее там столкновения между людьми, тем выше пропорция убийств, приходящихся на данное число жителей.

Из всех преступлений против личности наиболее заметному влиянию температуры подвержены изнасилование и посягательство на чувство стыдливости.

У первобытных народов довольно резко намечаются периоды течки; у аннамитов течка, по Лориону, приходится на апрель и сентябрь. По мере того как растет цивилизация известного народа, это влияние исчезает, но годичная кривая преступления, о котором идет речь, тем не менее, остается очень правильной. Она представляет собой случай, который Лакассань считает необъяснимым, и который, мне кажется, подтверждает обнаруженное ею воздействие физических факторов. Неподвижная в феврале, цифра этого преступления повышается в марте и понижается в апреле. Нужно заметить, что годичная кривая температуры обыкновенно представляет аналогичное явление. И все-таки, хотя действие внешней причины гораздо более сильно и более заметно здесь, чем в других случаях, тем не менее, едва ли позволительно из него выводить объяснение этого преступления: до такой степени последнее еще больше зависит от плотности населения, интенсивности городской жизни, прогресса культуры. В больших городах, каков, например, Лион, и их окрестностях, независимо от того, на севере или на юге они находятся, количество этих преступлений доходит до maximum’а в странах более южных, но в малонаселенных, земледельческих и религиозных оно опускается до minimum’а. Сверх того, замечается, что оно растет скорее пропорционально длине дня, а не высоте температуры: «потому что оно понижается в июле и августе, с уменьшением дня, несмотря на более высокую иногда (всего чаще) температуру, чем в июне». Но могла ли бы длина дня влиять на это преступление, если бы параллельно с ней не шло увеличение социальной деятельности и, благодаря ей, умножение столкновений между людьми?

Те же соображения применяются к преступлениям против собственности. Что доказывает их maximum зимой? Что, холод заставляет воровать? Разумеется, никто ничего подобного не скажет. Он доказывает, что нищета особенно сильно дает себя чувствовать в этом сезоне[42]. Но почему же? А потому, что наша главная пища состоит из хлебных продуктов, и что со времени нашего перехода от пастушеской к земледельческой фазе нашей цивилизации благодаря разным многочисленным и сложным изобретениям мы запасаемся летом провизией на зиму. Но происходит ли то же самое у пастушеских племен? У охотничьих племен наблюдается обратное; так как зима изобилует дичью, то именно зимой они, если можно так выразиться, собирают жатву, и можно предполагать, что именно летом процветает у них воровство. Для них также, быть может, лучшими урожайными годами являются те, в которые у нас свирепствует голод.

С таким же успехом, как и календарь преступности, можно составить промышленный календарь (потому что нет промышленности, у которой бы не было своего делового и своего мертвого сезона), календарь рождаемости, календарь смертности и т. д. Не кажется ли, что по отношению к смертности, по крайней мере, только влияние климата, времени года и расы дает себя чувствовать? Было бы ошибкой так думать, и этот пример дает нам случайный и в своем роде ценный аргумент. Несомненно, высокая детская смертность от 1 года до 5 лет, наблюдающаяся в департаментах по побережью Средиземного моря (она втрое выше детской смертности в других департаментах), происходит от тропической летней жары в этом поясе, и статистика открыла нам тот важный факт, которого до сих пор не подозревали, что maximum детской смертности в общем приходится на август и сентябрь, a minimum – на май и ноябрь. Но почему же на долю 14 департаментов, лежащих около Парижа, выпала та же печальная привилегия? Почему ею же отличаются страны с развитой промышленностью? От чего зависят такие странности как то, что в известных департаментах смертность женщин во всех возрастах превосходит мужскую смертность, в то время как в других департаментах наблюдается обратное? Одни лишь различия в социальных условиях могут дать объяснение этого факта.

Если группа фламандских провинций в Бельгии насчитывает на одну и ту же цифру населения больше смертей, чем группа валлонских провинций (где говорят по-французски), то причины этого могут быть тоже только социальные, потому что «эти бедные фламандцы» насчитывают еще и большое количество умалишенных, убогих и неграмотных. Бертильон так глубоко верит в преобладание общественных причин даже в деле смертности, что, по его мнению, общество могло бы и должно было бы действовать в пользу уменьшения ежегодной доли смертности, которую несут известные страны нашей территории.

Еще поучительнее было бы сравнение календарей преступности и рождаемости. Если в одной из статистических таблиц вы прочтете, что maximum законных рождений падает на февраль и март и minimum – на июнь, июль и декабрь, не старайтесь объяснить эту разницу влиянием возбуждаемой весной похоти (дети, рожденные в феврале, были зачаты в мае) и охлаждающим действием осени (дети, рожденные в июне и июле, были зачаты в сентябре и октябре). Прежде всего это толкование не объясняет ntinimum’a рождений в декабре, которым соответствуют зачатия в марте, то есть в Великий пост; здесь дают себя чувствовать религиозные обычаи – в католических странах в это время года не венчаются. Затем, de Foville сообщает, что в Скандинавских землях maximum и minimum уже не те, и это зависит, говорит он, от того, что в этих странах «наиболее трудовые для сельского населения периоды совпадают с иными временами года, чем во Франции».

Причины этих явлений, таким образом, гораздо более экономические, чем физические.



Поделиться книгой:

На главную
Назад